К книге
КарамбольГлава 28. Ирония судьбы – чёрный юмор браслета?
83%
Глава 28. Ирония судьбы – чёрный юмор браслета?
29

Лондонская осень, начавшаяся с легкомысленных серебристых туманов, к зиме набрала свою полную, суровую силу. Теперь это был уже не поэтический полумрак, а плотная, желтовато-серая пелена, что оседала на город тяжелым, влажным саваном, впитывая в себя дым тысяч каминов и копоть фабричных труб. Улицы Мэрилебона, и в частности Сеймур-стрит, превратились в каньоны из тумана, где силуэты прохожих возникали внезапно и призрачно, чтобы так же внезапно растаять в молочной мути. Фонари зажигались теперь не вечером, а почти в полдень, отбрасывая на булыжник неясные, расплывчатые ореолы, в которых тонул и мирской шум, и само время.

Джозеппе Риччи, алчный и несчастный ученик ювелира, и старый меняла Крэбб, три десятилетия томившийся по египетским сокровищам, нашли свой печальный конец – один в темных водах канала, другой за свои дополнительно вскрывшиеся делишки – в еще более темных камерах Скотланд-Ярда. А браслет «Девять Глаз Ибиса», эта изящная безделушка, что стала роковым маятником, отсчитавшим их судьбы, оказался в официальной комнате вещьдоков. Он лежал в одном из бесчисленных ящичков с номерным знаком, запертый на ключ, в обществе потертых кошельков, фальшивых перстней и прочих немых свидетелей человеческих пороков. Казалось, на этом его история и закончилась, канув в лету архивной пыли и судебных протоколов. И так бы, наверное, про него и забыли, вспоминая лишь изредка в полицейских анналах, если бы не причудливая ирония судьбы, пожелавшая сыграть кое с кем еще пару поистине черных шуток.

Однако, спустя примерно полгода, браслет снова всплыл, так сказать. Причем всплыл в самом буквальном и зловещем смысле этого слова.

Труп миссис Оливии Харрисон, жены бывшего констебля Эмиля Харрисона, был обнаружен ранним утром рабочими-докерами у гранитных опор Воксхоллского моста. И на ее запястье, белом и безжизненном, словно речной жемчуг, зловеще переливался в скупом зимнем свете – тот самый браслет «Девять Глаз Ибиса».

Так бывает в этом нелепом театре жизни, где трагедия и фарс идут рука об руку. Желание сэкономить на подарке к дню рождения супруги обернулось для Эмиля Харрисона тюремным сроком и крахом безупречной, на первый взгляд, карьеры. Он даже ни разу не опоздал на службу за двадцать лет, всегда являлся в участок с сияющими, как медный таз, сапогами и мог с непоколебимой важностью прочесть лекцию о соблюдении закона любому зазевавшемуся обывателю. Но, как обычно бывает, в тихом омуте черти водятся.

Миссис Оливия Харрисон, еще ничего не подозревая, долго и с восхищением любовалась подарком мужа в то утро. То утро, которое стало утром ее сорокового дня рождения. Она сидела в своей гостиной в двухэтажном таунхаусе на Сеймур-стрит, что стоял, как нарочно, в тени готической церкви Святого Луки, чьи строгие шпили пронзали низкое небо, словно устремляясь к Богу, в то время как у их подножия разворачивались столь земные и грешные драмы.

Их квартира была образцом респектабельной бедности, столь характерной для мелких государственных служащих. Чисто выскобленный пол, покрытый хоть и потертым, но добротным ковром; камин, в котором вечно тлело всего одно-два полена, дабы сэкономить уголь; полки с дешевыми романами в потрепанных переплетах и гордость миссис Харрисон – фарфоровая статуэтка скай-терьера, купленная на распродаже. Из окна открывался вид на узкую улицу, где дома, будто устав от собственного почтенного возраста, тесно жались друг к другу, а по утрам разносчик с тележкой выкрикивал: «Уголь! Прекрасный кардиффский уголь!», и его голос, хриплый и пронзительный, будил всех обитателей Сеймур-стрит вернее любого будильника.

В то роковое утро миссис Харрисон, заварив себе чашку не слишком крепкого чая, подняла руку, чтобы поправить прическу, и лучи зимнего солнца, едва пробивавшиеся сквозь туман и оконное стекло, упали на браслет. Девять хризолитов загадочно переливались, словно подмигивая ей своими зеленовато-золотистыми глазками. Она не знала ни его истории, ни его кровавого пути. Для нее это был символ любви и внимания мужа, долгие годы бывшего сущей загадкой в вопросах подарков. «Наконец-то, – думала она с умилением, – Эмиль постарался. Должно быть, занял у кого-то, милый». Радость ее была полной, безоблачной и, увы, столь же хрупкой, как и тот фарфоровый терьер на камине.

Но радость продолжалась недолго. Уже на следующий день, едва констебль Харрисон отправился на службу, в их доме, пахнущем воском для мебели и вчерашним пирогом с бараниной, раздался твердый, официальный стук. На пороге стоял инспектор Мейсон, человек с лицом бухгалтера и глазами следователя, не пропускавшего ни одной детали. Его визит был краток, как удар гильотины.

Все вскрылось с пугающей быстротой. И то, что безукоризненный Эмиль Харрисон, этот столп закона и порядка, годами, имея неограниченный доступ к комнате вещьдоков, прибирал к рукам «разные полезности», как цинично выразился инспектор. Пропадали монеты из конфискованных коллекций, исчезали карманные часы, а под конец – и вовсе уникальный артефакт по делу о двойном убийстве. Браслет стал той самой каплей, что переполнила чашу терпения начальства, ибо его описание случайно попало на глаза старому клерку, готовившему дело Крэбба к передаче в суд.

Вернувшегося с работы Харрисона встретил не ужин, а пара рослых полицейских и Мейсон. Арест был стремительным и унизительным. Соседи, еще вчера почтительно кланявшиеся стражу порядка, теперь толпились на улице, и на их лицах читалось отнюдь не сочувствие, а жадное, злорадное любопытство. Щепетильное уважение мигом сменилось злой и недружелюбной отчужденностью.

Мистер Эдгар, почтенный бухгалтер с первого этажа, тот самый, что вечно ворчал на кошку миссис Харрисон, теперь важно заметил своему приятелю:

– Я всегда говорил, что в этой полицейской важности что-то не так. Помните, как он в прошлом году мою собаку оштрафовал за «нарушение общественного спокойствия»? А сам, выходит, тихушник и ворюга! Нет бы собаку завести, так он, поди, целый музей антиквариата у себя в закромах утаил!

А миссис Гудви, дама с неуемной страстью к сплетням, уже шепталась у парадной двери с бакалейщиком:

– Говорят, несчастная Оливия сразу всё поняла. Инспектор ушел, а она постояла на лестнице, белая как полотно, потом вернулась в квартиру… и молчок. А к вечеру… а к вечеру ее уже и не стало. Прямо с моста, представьте! С того самого, что инженер Пирс строил, сосед Паркеров. Сын которых, вроде раньше то ли нашел, то ли украл тот самый браслет «Девять Глаз». Ирония, не правда ли?

– Другие уверяют, – вступал в разговор третий сосед, мистер Барнс, любитель коньяка и детективных романов, – что она вначале хотела просто выбросить с моста всё, наворованное Харрисоном и тот злополучный браслет. От греха подальше. Но случайно свалилась в воду, сильно нагнувшись за поручни. Низкие там перила, я всегда говорил!

– Тогда почему у этой утопленницы на руке оказался этот браслет? – ехидно спрашивала миссис Гудви. – Не успела снять? Наверное, хотела его поносить до самого последнего момента? – И продолжала, поразмыслив. – Уж больно притягательное украшение. Гипнотизирует, что ли.

И правда, браслет, похоже, играл свою собственную партию, и правила этой игры были известны только ему. Он, словно живое существо, жаждал новых драм, новых жертв, переходя из рук в руки и оставляя за собой шлейф из несчастий и смертей. И теперь, когда его вновь извлекли из мутных вод Темзы и водворили обратно в камеру хранения, казалось, можно было разглядеть на его отполированной поверхности едва уловимые, зловещие искорки.

***

Тюрьма – это особенное государство внутри государства, со своими законами, своим временем и своим, ни на что не похожим воздухом, густым от запахов дезинфекции, щей и человеческого отчаяния. Камера, куда определили Эмиля Харрисона, была невелика, а когда в нее, ввели второго обитателя, пространство и вовсе съежилось до размеров большой, но неудобной коробки.

Этим хмурым и сгорбленным новичком оказался мистер Крэбб. Судьба, обладающая извращенным чувством юмора, решила свести в одной камере старого мошенника и того, кто прежде должен был его ловить; человека, чья алчность была направлена на конкретные, хоть и призрачные теперь сокровища, и человека, чья алчность была мелкой, будничной и систематической. Первые дни они проводили, сидя на своих жестких койках спиной друг к другу, изображая два неприступных и молчаливых острова в этом каменном море. Бывший констебль, чье служебное рвение так впечатляло посетителей в участке, и старый меняла, который всю жизнь избегал попадаться на глаза блюстителям порядка. Мир вращался по прихотливой и циничной спирали.

Но тюрьма – великий примиритель. Не что так не сближает даже непримиримых врагов, как понимание замкнутости пространства. Небольшого пространства, одного на двоих. Одинаковая серая пайка хлеба, одинаковый металлический привкус баланды в оловянной миске, одинаковый вид из крошечного оконца под потолком, где вместо неба была серая, вечно плачущая стена противоположного корпуса.

Однажды вечером, когда дождь забарабанил по этой стене с особой настойчивостью, Крэбб, глядя в потолок, хрипло произнес:

– Несправедлива она, судьба-индейка. Одним – всё, другим – сущий пустяк, да и тот потом отнимает.

Харрисон, который в это время пытался починить расшатавшуюся пуговицу на тюремной робе, вздрогнул. Это было первое обращение, не считая ворчливых просьб передать хлеб.

– Несправедлива, – мрачно согласился он. – Другим-то счастливчикам всё дается даром, ни за что, ни про что. Сидят себе в своих клубах на Сент-Джеймс-стрит, попивают портвейн и не знают, что такое бороться за каждый пенни. А мы вот… мы с тобой, Крэбб, казалось бы, люди дела, люди практичные. И где мы? В гости к его величеству не спешите, – он иронично кивнул на решетку.

Крэбб медленно повернул к нему голову. Его лицо, похожее на высохшую грушу, скривилось в подобии улыбки.

– Практичные, говорите? Вы-то, мистер бывший констебль, оказались не слишком практичны. Украсть приметный браслет из-под носа у начальства… это не практичность, это опрометчивость.

– А вы? – огрызнулся Харрисон, чувствуя, как привычная служебная спесь закипает в нем, но тут же уступая место горькому осознанию реальности. – Тридцать лет гнаться за миражом? Устроить из-за безделушки целое представление и со страху или сдуру признаться в других своих делишках? Это, по-вашему, практично?

Наступила пауза, но на этот раз она была не враждебной, а скорее задумчивой. Два неудачливых злодея оценивали масштабы катастрофы друг друга.

– Тридцать лет, – тихо повторил Крэбб. – Я вспоминал тот дождь, того человека в плаще… Этот браслет. Он был ключом. Я это чувствовал. А оказалось… оказалось, он был просто билетом сюда. – Он обвел камеру потухшим взглядом.

– Для моей Оливии он тоже стал билетом, – хрипло прошептал Харрисон, глядя на свои руки. – Только в один конец. Я хотел сделать ей приятное. У нее же день рождения был… Сорок лет. Женщине в таком возрасте важна ласка, внимание. А я… я всегда был занят службой. Решил сэкономить, черт меня дернул. Думал, кто его вспомнит, этот египетский хлам. Он даже не золотой!..

Заключённые снова замолчали, но теперь молчание было общим, объединяющим. Стена между ними дала трещину, сквозь которую просочилось взаимное понимание полного краха.

– Знаете, – вдруг сказал Харрисон, и в его голосе послышались странные нотки, – а ведь самая нелепая история была не с вашим браслетом. Была у меня тут, на Сеймур-стрит, одна история… Семейка Паркера, булочника. Слыхали про таких?

Крэбб неопределенно мотнул головой.

– Так вот, – Харрисон придвинулся поближе, и на его лице, осунувшемся и бледном, появилось какое-то оживление, – иду я однажды утром на службу мимо дома этого семейства, а они все в возбуждении, точнее, в панике благоговейной. Старший Паркер так и заходится: «Похоже, клад, мистер констебль, клад! В нашем палисаднике! Сокровища!». Ну, я подхожу поближе. А там, на их жалкой клумбе, он яму роет. И вся семейка вокруг – Джинджер, красный как рак, Миранда, трясется вся, а их отпрыск, этот Уолли, так и пышет важностью, будто он второй Христофор Колумб.

Харрисон замолкает, чтобы продлить удовольствие от рассказа.

– И что же? – не выдержал Крэбб, затаив дыхание.

– А вот что, – усмехнулся бывший констебль. – Тащат они из ямы этот ящик, железный, весь в ржавчине и грязи. Трясутся у них руки, от нетерпения, понимаете? Глаза горят! Джинджер тот аж подпрыгивает. Открывают они его, со скрипом, с замиранием сердца… А там… – Харрисон сделал паузу, достигнув апогея своего повествования, – а там, сударь мой, ровным счетом ничего! Пустота! Нет, вру. Один-единственный ржавый гвоздь валяется да комок засохшей глины. И всё!

Он был так увлечен воспоминанием, что чуть не рассмеялся, забыв на мгновение, где находится.

– И вот надо было видеть их рожи! – продолжал он, оживляясь. – У Джинджера вся важность куда-то испарилась, стоит, как ошпаренный. Миранда ахнула, да так, что чуть сознание не потеряла от расстройства, еле удержали. А у их сыночка, Уолли, физиономия вытянулась, будто он лимон целиком проглотил! Видел бы ты это! Размечтались.

Он действительно рассмеялся, коротким, горьковатым смешком, но, взглянув на решетку на крошечном оконце над головой, тут же смолк. Смех застрял в горле, превратившись в тяжелый вздох.

Крэбб слушал его, и по его старческому, испещренному морщинами лицу тоже проползла тень чего-то, отдаленно напоминающего улыбку.

– Пустой ящик? – переспросил он медленно. – И они… они действительно надеялись?

– Еще как надеялись! – подтвердил Харрисон, снова погружаясь в уныние. – А я стоял там, официальный представитель закона, готовый уже составить протокол о… о находке ржавого гвоздя. Надеялся особенно младший, Уолли. Ему, видать, мало было истории с итальяшкой и браслетом этим чёртовым! Эх, бес меня впутал..

Они снова замолчали, но теперь уже не как враги, а как два старых, изношенных корабля, потерпевших крушение на одном и том же рифе, о чем, правда, мистер Харрисон даже не догадывался. Они сидели на своих койках в скудном свете, пробивавшемся сквозь грязное стекло и частую решетку, и смотрели друг на друга без злобы, с горьким пониманием.

– Выходит, этот браслет свел нас не просто так, – наконец произнес Крэбб. – Свел двух идиотов, которым их жадность глаза застила.

– И одним дураком стало меньше, – тихо добавил Харрисон, и его плечи сгорбились еще сильнее. – Оливия-то ни в чем не была виновата. Она просто любила смотреть, как на солнышке эти камешки переливаются…

В камере стало темно. Дождь за окном не утихал. Два человека, которых жизнь и их собственные пороки столкнули в этой тесной клетке, больше не молчали. Они говорили. О несправедливости судьбы, о глупости, о том, как причудливо тасует колоду жизнь, и как скверно оказаться в роли проигравшего. Их диалог был полон горечи, но в нем уже не было былой вражды. Их сблизило не что иное, как понимание. Понимание замкнутости пространства и положения обоих. В этом мрачном примирении была своя, горькая и пронзительная, правда.

Предыдущая главаГлава 29 из 35Следующая глава