В Дюнкерк Дорн приехал ранним утренним поездом из Лилля. Франция чем-то напомнила Родину. Зеленые, не ухоженные по-немецки леса, голубизна рек, вдоль которых тянется железнодорожное полотно.
Целый день Дорн бродил по улицам Дюнкерка, которые, словно сговорившись, все выходили к Па-де-Кале, к меловым отрогам высокого обрывистого берега. Не надо было так торопиться. Дуврский паром не придет к французскому берегу раньше расписания — в одиннадцать вечера. Поезд Дорна на Дувр отправлялся в одиннадцать сорок. Значит, у него есть полчаса, всего полчаса, целых полчаса…
Дюнкерк казался похожим на Пиллау. Черепичные крыши старых кварталов, архитектурная безликость новых. И так же много военных. Полиция и та вооружена, как при военном положении — в пуленепробиваемых жилетах, на касках — забрало. Однако где-то во дворике звучит аккордеон, на набережной работают художники, под зонтиками открытых кафе сидят безмятежные старики и старушки, нарядные не по возрасту. Дорн вспомнил, как прочитал у какого-то английского писателя, кажется у Голсуорси, что у французов, в отличие от англичан, больше солнца в голове, а в крови — оливкового масла…
Дорн присел за столик уличного кафе, ему принесли сыр, зелень, суп и нечто под названием «антремэ», что на поверку оказалось сладким омлетом, чашку кофе величиной с наперсток.
Солнце начало опускаться, и зонтики больше не закрывали его лучей. Но было приятно чувствовать на лице летнее тепло, тепло жизни. Не хватало только одного и главного — чтобы рядом была Нина. Ей понравилось бы здесь, она оценила бы козий сыр, пряные травки, сладкий супчик. Почему нельзя? Почему?
Чтобы не уходить в бессмысленные вопросы, Дорн стал думать о Гизевиусе, о новой его игре, которую нужно расшифровать. Думал, почему дома так поступили, почему не выступили, почему спустили ситуацию на тормозах… Это же только оттяжка времени! Но в чью пользу? Гитлер не всегда будет входить в города на аварийных танках…
Когда солнце зашло, стало холодно, пришлось надеть макинтош. Дорн пошел к порту. Сидел на балконе морского вокзала, читал одну за другой газеты, вглядывался вдаль, надеясь увидеть приближающийся паром. Девять, десять часов, половина одиннадцатого! Дорн направился к своему поезду. Занял купе, спросил проводника, на какой путь прибудет дуврский пульман. Оказалось, через платформу.
— Я прогуляюсь, — предупредил проводника, выходя на перрон. — Заранее благодарен, — и бросил в привычно подставленную ладонь пригоршню сантимов. — Надеюсь, мы не тронемся раньше времени?
— Ни в коем случае, мсье…
«Мсье Дорн» — так она впервые назвала меня, и мне тогда впервые понравилось звучание этого имени. Как бы мне хотелось, чтобы она назвала меня моим настоящим именем, я же русский и это сидит во мне прочно, независимо от того, на каком языке приходится говорить, какую роль приходится играть, я русский советский человек…» — И Дорн только теперь вдруг понял, почему тринадцать лет назад перед приемом в разведшколу среди многих других вопросов Берзин задал один, удививший тогда:
— Вы никогда не писали стихов?
«Наверное, я мог бы писать стихи, если бы чувствовал так, как сейчас», — ответил спустя годы…
Тогда он сказал коротко: «Нет, никогда», а Берзин назидательно произнес: «Тогда читайте стихи, много стихов: у чекиста должна быть холодная голова, но горячее сердце».
Десять дней назад он читал Нине по-немецки Гейне: «Я не сержусь, хоть тяжко ноет грудь…» Всего десять дней назад…
Из глубины пролива потянулся луч паровозного прожектора. Так застучало в висках, что Дорн не услышал шума колес. Локомотив осторожно перекатился с парома и потянул вагоны, ярко освещенные внутри. Медленнее, медленнее и наконец стал. Дорн шел вдоль вагонов, вглядываясь в окошки купе. Какие-то офицеры играли в карты, запивая ставки коньяком. Молодые родители хлопотали над капризным малышом. Степенная пожилая чета углубилась в толстые книги — только английские романы бывают столь внушительными. Случайные попутчики… Кто чем занят — один пьет чай, священник с католической тонзурой читает требник, молодой человек жадно смотрит в ночь. Наверное, впервые пересек Ла-Манш.
Нину он увидел в щелку между белыми занавесками. Она сидела в углу диванчика, натянув широкую юбку на поджатые колени. То же выражение лица, как тогда, в парке, когда они прощались. «Не забудешь меня? — спросил Дорн. — Ты не забудешь меня? Мне почти сорок лет, я уже не полюблю другую…»
Сейчас за его спиной меняли локомотив, который унесет Нину в глубь Франции, через Германию, Польшу — домой…
Вагон качнуло. Нина инстинктивно схватилась за поручень, и Дорну показалось, ее взгляд задержался на окне. Видит ли она его? Чувствует ли, что он рядом? Она повернула голову, что-то проговорила. Видимо, ответила матери или сестре — занавески скрывали их от Дорна. И опять ушла взглядом в себя. Так Дорн стоял, пока дуврский поезд, ставший уже поездом лилльским, не набрал пары и медленно не тронулся с места. И Нина подошла к окну Дорн отпрянул, но она уже увидела его, ее тонкие руки схватились за ручку, она повисла на ней, пытаясь опустить раму. Появились удивленные лица Валентины и Марии Петровны. Дорн бросился за тронувшимся вагоном, ему казалось, он слышит ее голос — неужели все-таки открыла окно? Он бежал. В узком проеме окна забелела ладонь. Прощальный взмах. Что она кричит? По-русски, по-английски, по-французски?.. Не понять. Жду? Жди?
Дорн оказался на краю платформы, провожая взглядом красные огни последнего вагона.