28
— Вы, коллега, становитесь вестником несчастий, — невесело вздохнул шевалье де Кампредон, самолично впуская в комнату своего гостя. — Что на сей раз?
Лицо прусского посланника, явившегося под вечер к своему французскому коллеге, выражало что угодно, только не огорчение.
— Друг мой, — спокойным будничным тоном проговорил Марлефельд, — в отличие от…большинства наших коллег, я стараюсь не заводить конфидентов среди конторских писаришек. Новости мне доставляют весьма высокие персоны, иной раз сами не подозревающие, сколь ценные сведения разбалтывают. Оттого я огорчён менее прочих… Вы позволите мне присесть?
— Да, конечно же, — спохватился француз. — Простите, коллега.
Всё те же узорные кресла, всё тот же турецкий перламутровый столик, только бокалов с вином нет. Но пруссак явился не вином угощаться. Если Кампредон правильно истолковал его визит с подобной преамбулой, Аксель фон Мардефельд что-то эдакое вызнал, либо сложил все известные ему факты и сделал выводы. А поделиться информацией решил только потому, что Пруссия недостаточно влияет на европейский концерт. Тон в оном, всё-таки, задаёт Версаль.
— Я надеюсь, шевалье, вы понимаете, что нам вскорости предстоит попрощаться с господином фон Гогенгольцем, — посол Пруссии не любил начинать издалека, сразу заговорил о больном вопросе. — Он был очаровательно неосмотрителен, когда одной рукой готовил проект большого договора с Россией, а другой одобрительно похлопывал по плечу князя Долгорукого, замышлявшего убийство августейшей персоны. Австрияку я тоже говорил: не следует считать русских примитивными дикарями, опасайтесь императора, он гораздо умнее, чем кажется. Увы, меня никто не слышит. Даже вы изволили благодушествовать. И что теперь, коллега? Вы остались почти без доступа к тайнам петербургского двора, а император не сегодня, так завтра потребует отозвания Гогенгольца. Бог знает, кем его заменят, но сеть конфидентов новому послу придётся выстраивать заново. Впрочем, как и вам, и прочим нашим коллегам. О раздражении, каковое воспоследует в Версале, помолчу… Прямо скажу, я вам не завидую.
— Хорошо, — мрачно буркнул француз. — Что вы предлагаете?
— Свою скромную помощь, коллега. В общении с Версалем я, простите, посредником стать не могу, но вполне способен делиться как точными сведениями, так и своими соображениями насчёт происходящего.
— Увы, пока надо мною начальствует герцог Бурбонский, всё бесполезно. Мои доклады он, судя по ответам, не читает вовсе.
— Имею некоторые основания полагать, что в Версале вскоре следует ожидать перемен.
— Насколько верны ваши сведения, коллега? — оживился Кампредон.
— По-вашему, герцогу простят провал в Петербурге?
— Если ему вменят в вину сегодняшние события, то должности лишусь и я, — кисло проговорил посол Франции.
— Сие не обязательно, ибо новым светилом на политическом небосклоне с большой долей вероятности станет ваш давний покровитель, аббат де Флёри. Согласитесь, это вас бы обрадовало.
— Не скрою, аббат — тонкий политик, его возвращение стало бы благом для Франции.
— Да ладно вам, со мной-то зачем туману напускать? — хохотнул Мардефельд. — Мы же давние друзья. Итак, что вы скажете по поводу моего предложения?
— Я согласен, если узнаю, что требуется от меня в обмен на вашу искренность.
Посол Пруссии чуть подался вперёд.
— Самая малость, коллега: действовать сообща. Поверьте, это и в моих, и в ваших интересах. В ваших даже более, чем в моих.
— Я согласен, — повторил француз, понимая, что обойтись без советов Мардефельда он может, но, в отсутствие конфидентов, собирать сведения будет не в пример труднее. — Готов вас выслушать.
— Сперва вопрос: что вы думаете по поводу сегодняшних манифестов императора?
— Его величество всегда отличался нетерпением, однако сейчас, вероятно, дело в ином. Скорее всего, он так спешит, потому что его дама сердца… вернее, с этого дня уже официальная невеста в тягости. Хотя, не представляю, что он станет делать, если состояние здоровья ухудшится, а молодая императрица родит ему четвёртую по счёту дочь.
— На вашем месте, коллега, я бы не иронизировал.
— Простите?..
— Я же говорил: император намного умнее, чем кажется. Да хоть бы эта… эльфийка нарожала ему десяток дочерей. Хоть бы даже его величество скончался через неделю после свадьбы, вопрос с наследником престола он уже решил.
— То есть, вы хотите сказать, что эта принцесса… Боже мой, какая скверная новость.
— Новость станет ещё сквернее, если вы узнаете, кто именно раскрыл заговор Долгоруких. Притом самолично и практически без посторонней помощи, использовав лишь одну случайную зацепку и собственную голову… Ну, как, коллега, весело ли вам от того, что при любом раскладе император Петер оставит нам в наследство свою вдовушку? Безразлично, будет ли она регентшей при малолетнем наследнике, или царствующей императрицей, Европе придётся иметь дело с эльфом на престоле довольно сильного и амбициозного государства. Есть ситуации похуже этой, но их немного.
— Вы располагаете точными сведениями, или почерпнули это из разговоров высокопоставленных болтунов? — Кампредон спросил без тени злости: убедиться в достоверности информации — первейшая забота дипломата.
— Скажем так: у меня есть хороший знакомый в Тайной канцелярии. Не конфидент, попросту симпатизирующий Пруссии человек.
— Ах, чёрт, какая, в самом деле, скверная новость… Раньше бы знать, подослал бы к ней какого-нибудь смазливого наглеца и распустил слухи… Сейчас принцессу станут охранять так же хорошо, как самого императора, к ней не подберёшься.
— Здесь мы с вами в равном положении, коллега. К сожалению, я сам поздно догадался, что тут к чему, не то давно бы принял меры. К ещё большему сожалению, не стоит рассчитывать на то, что принцесса лишь использует ситуацию для захвата власти эльфами. Она для этого слишком умна. К тому же, я кое-что узнал о нравах этого народца. Выйдя замуж, эльфийская принцесса обязана свято блюсти интересы семьи супруга, независимо от того, какие чувства она испытывает. А в данном случае мы имеем дело с глубоким, искренним и, увы, взаимным нежным чувством. Проще говоря, она предана императору, как собака.
— Преемник… — невесело усмехнулся француз. — Тот самый преемник, который сохранит прежний курс и не допустит разброда. Тень императора… Вы совершенно правы, коллега, я крепко недооценил его величество. Придётся признать, что здесь он нас обошёл, и приспосабливаться к работе при будущей императрице. Пожалуй, наш единственный козырь в этой игре — её плохое знание реалий европейской политики.
— Это преимущество быстро сойдёт на нет, друг мой. Придётся поторопиться.
…Погода к вечеру принялась портиться: небо затянуло грязно-серыми облаками, задул порывистый ветер. Посольские курьеры, проклиная всё на свете, отправлялись в дальний путь. Однако курьер французского посольства эту ночь наверняка проведёт в своей постели… Рано отправлять депешу в Версаль. Сказанное пруссаком следует хорошенько обдумать, прежде чем изводить бумагу и чернила. Где он приврал, где допустил недомолвки? Пожалуй, придётся рискнуть и напрямую поговорить с некоторыми высокопоставленными персонами.
Курьер ещё успеет отбить седалище, проезжая через всю Европу. Но в дорогу он отправится не раньше, чем Кампредон убедится в истинности полученных сведений. Правила Большой игры этого не воспрещали.
— Метёт-то как… Ты глянь, Алексашка, прямо завеса сплошная, не видно ни черта.
За окном и впрямь мело, словно не месяц март на дворе, а самая серёдка зимы. В те редкие мгновения, когда сплошная снежная пелена делалась тоньше, становилось видно, как побелевшая Нева слилась с таким же белым берегом. Ни Выборгскую сторону, ни даже стрелку Васильевского вовсе не было видать. Ветер, холод и метель. Впору ставить большую свечку за тех, кто нынче в пути.
Зачем Пётр Алексеич в такую собачью погоду вздумал назвать в гости столичную знать и иноземных послов, светлейший догадывался. В последнее время старый друг то и дело вгонял в оторопь своими нежданными решениями. Впрочем, приглашение было таково, что не откажешься: пришлось наряжаться, как было велено, для празднества и готовить экипаж. Зато из всех приглашённых один Данилыч удостоился быть званым в личные комнаты государя. Это не могло не радовать, а то едва не счёл себя опальным.
Своего друга он застал пусть не в дезабилье, но без камзола и сапог, попутно отметив, что штаны на нём форменные, гвардейские, чулки красные, а рубашка новенькая, и не из дешёвых. Он как раз и сидел, управляясь с завязками её воротника.
— Ишь, вырядился, — государь, оторвавшись от созерцания метели за окном, насмешливо оценил пышность наряда и количество блестящих безделушек, на кои князь не поскупился. — Всем бабам на зависть. Чего у дверей топчешься? Сапоги подай.
Судя по всему, Пётр Алексеич пребывал в добром расположении, не то приём был бы иным. Подхватив высокие и тяжёлые, с квадратными носками, офицерские ботфорты, Данилыч с готовностью подал их.
— Ты, мин херц, гостей собрал, а что праздновать станем, не сказал, — напомнил светлейший. — Они там, в зале, головы себе сломали, гадая, чему нынче радоваться должно.
— А вчерашние манифесты позабыли уже? — коротко хохотнул Пётр Алексеич, натягивая второй сапог. — Обручение праздновать станем.
— Ясное дело, что обручение, — Данилыч пожал плечами, — притом не Лизкино, а твоё. Но сие мне одному ясно, и то потому, что я тебя не первый год знаю. Прочие и представить не могут, что вот вчера манифест, а сегодня вдруг обручение… Спешишь, мин херц. Или причина есть?
— Без причины и кошки не родятся, — последовал ироничный ответ. — Сейчас оденемся, к гостям выйдем. Затем всем надлежит за нами в церковь ехать. После — вернёмся сюда, и тогда уже праздновать станем.
— В Исаакиевскую, небось[1], — хмыкнул Данилыч, поглядев за окно. — В такую-то метель. Хоть и недалеко, а проклянут тебя за такое шествие, мин херц.
— Что мне до их проклятий, Алексашка? Сколь живу, столь и проклинают, а не помер ещё, — государь поднялся, выправляя голенища начищенных до блеска сапог, и тоже поглядел в окошко. — Метёт и впрямь знатно, да с ветром… Сон мне под утро был. Вот такая же метель, вроде, привиделась, и что-то там было со мною, не вспомню никак… Ну, да бог с ним, со сном. Кликни этих дармоедов, чтоб мундир мой скорее тащили.
Всё-таки мундир, подумалось светлейшему. Тот самый, полковничий, лейб-гвардии Преображенского полка, коим Пётр Алексеич и впрямь дорожил, надевая лишь по самым значительным случаям. Великие же он надежды, знать, возлагает на свою принцессу. Что ж, поживём — увидим. Многие ещё год назад думали, что вскорости станут кланяться императрице Екатерине Алексеевне, и где теперь Катька? В возке трясётся, на пути в Москву, на постриг везут. Поглядим, какова будет императрица Анна.
Денщики вычистили мундир и шляпу на славу, даже въедливый Пётр Алексеич не нашёл, к чему придраться.
— Подите вон, — почти добродушно велел он. — Алексашка меня оденет.
Светлейший ничего не сказал, подчинился. Не впервой. Короля французского, вон, принцы крови поутру облачают, а император всероссийский тоже не за печкой уродился, ему и, будучи в княжеском достоинстве, прислужить не стыдно. Белый полотняный галстук вокруг шеи государь сам завязал. Камзол добротного красного сукна, поверх него тёмно-зелёный форменный кафтан с красными обшлагами, золотым галуном и золочёными пуговицами, белый пояс — это уже не без помощи светлейшего было надето. Что там ещё? Шарф трёхцветный, штаб-офицерский, с шитьём, золочёный полковничий знак на шею да шпага на перевязь. Треуголку с галуном и офицерские перчатки Пётр Алексеич надел в последнюю очередь.
— Обленился, — недовольно сказал он, одёргивая полы кафтана. — Зажирел. Мундир тесен сделался. Кабы не треснул по швам, то-то послам иноземным смеху будет.
— Ничего, мин херц. Весна придёт, ты снова в разъезды ударишься. Жирок зимний и растрясёшь, — успокоил его светлейший.
Он не стал упоминать, когда царственный друг в последний раз свой парадный мундир надевал. С тех пор почти год миновал, да недужил он сильно, да на кашках по сей день сидит. А с кашек ещё не так разнести могло, повезло государю, что Романовы статью худощавы, дурным жиром не зарастали никогда.
— А! Вспомнил! — внезапно рассмеялся государь. — Мундир надел, и сон свой тут же вспомнил. Я ж себя в этом самом мундире и видал, будто бы со стороны. Да только в гробу я лежал, в большом зале Зимнего. И убран был зал вполне печально. А затем видал, будто меня хоронить везут. На дворе такая же метель, ветер воет, идёт процессия, а за гробом Катька тянется — во вдовьем убранстве и с императорскими регалиями позади… Приснится же такое!
— Могло бы и так быть[2], — задумчиво проговорил светлейший. — Кто его знает, как бы обернулось, ежели б не княгиня Марья Даниловна, дай бог ей здоровья… А так, — добавил он со смешком, — всем известно, мин херц: увидеть во сне собственные похороны — к свадьбе.
— В Москву вперёд меня поедешь, приглядишь, чтоб всё обустроили, — сказал государь, поправляя золочёный знак, чтоб висел ровнее. — Да смотри мне! Коль всё разворуешь подчистую — повешу.
— Бог с тобой, мин херц, когда это я всё подчистую воровал? — замахал руками Данилыч, смеясь.
Неведомо, что ответил бы ему Пётр Алексеич, но дверь тихонечко отворилась, и в неё бочком, чтоб ничего широкой модной юбкой не задеть, с тихим шорохом скользнула дама. В первый миг Данилыч её не узнал. Дама как дама. Платье, правда, красивое, дорогого шёлка и с отделкой из тончайших брюссельских кружев. Причёска тоже обычная — золотистые волосы пышно взбиты вверх и красиво уложены, только несколько завитых прядей ниспадают на плечи. На груди сверкает колье — изумруды с бриллиантами — а в волосах такой же венчик. По зелёным глазам и острым розовым ушкам разве принцессу и признал. Признал — и восхитился. Хороша, стерва, до чего же хороша…
Альвийка, несмотря на роскошный наряд, выглядела стеснённой и немного растерянной.
— Хороша ты, лапушка, — Пётр Алексеич, всегда скупой на искренние похвалы женщинам, не стал сдерживаться, признал очевидное теми же словами, что только что мысленно произнёс светлейший. — До чего же хороша… Вижу, расстарались бабы на славу.
— Они зачем-то сделали меня в два раза тоньше, — тихо, словно боясь глубоко вдохнуть, сказала принцесса, указав на свою талию, затянутую в тугой корсет. — Видимо, решили, что моя фигура недостаточно стройная, а глаза недостаточно большие… Скажи, Петруша, я теперь всегда должна буду так одеваться?
— Увы, — Пётр Алексеич словно забыл о светлейшем, всё внимание обратив на альвийку. За ручки её взял, ишь ты, и глядит ласково. — Таковы моды европейские. Станешь императрицей — новую моду придумаешь, коли пожелаешь.
— Придётся, не то помру от удушья. А корсет приравняю к пытке и велю в него пойманных заговорщиков затягивать… Доброго вам утра, князь, — уныло поприветствовала светлейшего невесёлая невеста.
— И тебе доброго здравия, твоё высочество, — заулыбался Данилыч. — Ты уж вытерпи сей денёк, а там модисток муштровать станешь, чтоб переделали платье по-твоему. Мою Дарью видала ведь? Дама в теле, а в такую струнку утягивается — самому страшно. И ничего, терпит.
— Мне такое не привычно, — ещё печальнее сказала альвийка. — В этом…платье я совершенно беспомощна. Напади кто, даже убежать не смогу, не то, что биться.
— На случай, ежели нападёт кто, у нас полный город войска, отобьёмся как-нибудь, — отшутился государь, откровенно любуясь княжной. — Ну, идём, лапушка. Скорее управимся — скорее от корсета избавишься.
— Это радует, любимый… Что ж, идём. Я вытерплю.
Принцесса, опершись на любезно подставленную руку Петра Алексеича, с такой нежностью улыбнулась ему, что у светлейшего защемило где-то там, где должна быть душа. Впервые в жизни он завидовал другу-царю не оттого, что он царь, а оттого, что на оного друга с любовью смотрит такая красивая женщина. Впрочем, Данилыч не обольщался. Если государь сейчас похож на стареющего льва, то эта дама отнюдь не кошечка, каковой её ошибочно полагают окружающие. Львица она. Ещё достаточно молодая и сильная, чтобы разорвать любую добычу.
Само собою, светлейший оказался прав. Дважды тащиться по метели, пусть и в каретах, до церкви и обратно пришлось под тихий, но различимый чутким ухом гул. То разноголосо и разноязыко матерились вельможи с послами. Гвардейцам, сопровождавшим кортеж верхами, приходилось куда хуже, но те если и ругались матерно, то в мыслях, языка не поганили. Принцесса же была на высоте. Ни словом, ни взглядом не показала, что страдает от тесного корсета, хотя старалась поменьше двигаться. Отныне её следовало титуловать императорским высочеством — обручённая царская невеста ещё до свадьбы официально становилась членом правящей семьи. Но если помолвку расторгали, а такие случаи в истории семейства Романовых были, то несчастная девица становилась хуже зачумлённой. Её ссылали в глушь, её десятой дорогой обходили свахи и соседи, она умирала в тоскливом одиночестве. Впрочем, судя по настроению государя, идти по дедушкиным и батюшкиным стопам, перебирая невестами, он не собирался. Остроухая тоже своего не упустит. Вон как в его руку вцепилась, не оторвёшь. Притом улыбается царедворцам, кои ей кланяются, с такой светлой радостью, что ей даже можно поверить. Что значит — не простая дворянка, а урождённая принцесса. Такая будет, улыбаясь тебе в лицо, против тебя же ковы строить. И, судя по кислым физиономиям послов, многие из них сие уже уразумели.
Интересно, поняли ли они замысел Петра Алексеича? Должны бы уже, ведь не слепые.
Альвы тоже хороши. То от принцессы своей, во грехе живущей, носы воротили, теперь кланяются. Ну, эти-то хоть не подобострастно, как иные, а потрясённо. Ну, ничего, поживут среди людей, обтешутся.
Празднество длилось чуть ли не до полуночи и, едва метель утихла, завершилось фейерверком. Государь с невестой к тому времени давно уже покинули гостей.
«Да будет стыдно тому, кто дурно об этом подумает» — начертано на ордене Подвязки, несмотря на его легкомысленное происхождение. Так и нынче — да будет стыдно тому, кто подумал, будто Пётр Алексеевич вместе с княжной Таннарил прямо с празднества помчались в спальню. Увы, придётся разочаровать. Раннэиль только сменила парадное платье на домашнее, альвийское, и после того они оба отправились… правильно: к лежавшим в жестокой простуде царевнам. Лиза, та больше всех жалела, что из-за каких-то соплей и кашля лишилась возможности покрасоваться на балу. Наташа хныкала и шмыгала носом, жалуясь на головную боль. Унылый лазарет, да и только. Но вот с батюшкой им повезло: он обладал редкой способностью заражать своим настроением всех окружающих, не суть важно, какое это настроение. Сегодня у него была радость. Дочери, спустя совсем небольшое время, слушали его рассказ о празднестве и радовались вместе с отцом, решившим хотя бы этот вечер отдать семейству. Перепало нежданной дедовской ласки и нелюбимому внуку, лежавшему в такой же простуде в соседней комнатке. «Ты выздоравливай, Петруша, не огорчай нас…»
Словом, почти что идиллия. Крайне редкая картина в семье Романовых.
А поутру, как обычно, навалились дела. Зима выдыхалась последними морозами, и уже сейчас требовалось решать насущные проблемы флота, не дожидаясь тепла. А у флота были проблемы. Воюя со Швецией — а по сути ещё и с англичанами, стоявшими за спинами шведов — Пётр спешил строить корабли. Как можно больше кораблей. Оттого гнали их из сырого леса, и каждую весну выяснялось, что несколько судов непригодны к выходу в море. Два года мира позволили сделать кое-какие запасы, но по правилам кораблестроения требовалось сушить лес самое меньшее лет пять. Притом не в Петербурге, а где-нибудь в другом, менее сыром и более тёплом месте. Пока такое местечко сыскалось в Казани. Там же и заложили полтора года назад склады с корабельным лесом. Но полтора года — не пять, и даже не три, если уж совсем невмоготу станет. Мало. Строить корабли из такого — всё равно, что прямо с лесосеки брёвнышки возить. Результат будет столь же плачевным. Оттого следовало ужом извернуться, но добыть ещё два-три мирных года для страны. Лучше — все пять, но то уже если повезёт.
Анализируя события последних дней, Раннэиль пришла к выводу, что Пётр Алексеевич, подавив дворянский заговор и нанеся огромный урон европейской дипломатии в лице местных конфидентов оной, тем самым делал Европе некое предложение. Мол, я ваш хвост могу и ущемить, ежели понадобится, так давайте лучше договоримся по-хорошему. Она укрепилась в своём мнении, когда Пётр Алексеевич показал ей собственноручно писаное послание венскому императору Карлу Шестому. Тоном военной реляции российский император излагал австрийскому коллеге обстоятельства, по которым нахождение посла фон Гогенгольца в Петербурге не желательно, ибо упомянутый более вредит общим интересам обеих империй, нежели способствует согласию. Теперь австрияку придётся заменить посла на кого-нибудь поумнее, а этого ещё и примерно наказать. Накажут его наверняка не за то, что способствовал заговору и покушению на царствующую особу, а за то, что попался, но главное результат, а не предлог. А с новым послом разговор будет несколько иным, чем со старым, придётся имперцам кое в чём Петру уступить. Такое положение государя вполне устраивало, особенно в свете возросшей активности английских дипломатов в Копенгагене и Потсдаме, и нездоровых шевелений Версаля. Плохо было одно: австрийский канцлер фон Зитцендорф был противником союза с Россией, и пока его позиция оставалась достаточно сильной, чтобы тормозить переговоры. Это Раннэиль уже знала, за довольно небольшой срок усвоив те основы, без которых лучше в европейскую политику не лезть. Изменить расклад сил могли только некие события на востоке, способные сподвигнуть турок на попытку захвата Белграда, и, если княжне не отказала её альвийская проницательность, Пётр Алексеевич этого явно ожидал.
Но то были дела внешние. Что же до внутренних, то есть до следствия над заговорщиками, надобно было привести все документы в порядок за оставшиеся до отъезда два дня. Картина заговора и так была ясна, но из показаний подследственных нужно было составить обвинительное заключение для будущего суда, и чтоб комар носа не подточил. Самая работа для княжны-дознавателя. А тут как раз сообщили, что в крепость из мастерских доставлена дюжина новых пушек на замену списанным в гарнизоны. Не было средства вернее вытащить Петра Алексеевича из бумаг: пушкарское дело он любил самозабвенно, и лично проводил опасные испытания новых орудий. Пушка обязана была выдержать выстрел четверным пороховым зарядом, только после того её принимали на вооружение. Иногда случались и конфузы, пушки разрывало. Но, что странно, при том страдал кто угодно, кроме императора. «Заговорённый», — шептались солдаты, мелко крестясь при виде царя, явившегося принимать новенькие, ещё блестящие орудия. И, пока он играл в любимые игрушки наверху, княжна проследовала в Тайную канцелярию. Именно там сейчас хранились папки с материалами по делу Долгоруких-Голицыных.
Экстракты из показаний было составить нетрудно, благо, имелся богатый опыт. Княжна выписывала нужные формулы, стараясь не обращать внимания на грохот, доносившийся через все стены и перекрытия. Господин Ушаков, уступивший даме свой письменный стол, комнаты не покинул. Перечитывал проработанные ею показания и сверял с приложенными выписками. Судя по его немного удивлённому лицу, пока всё сходилось. Андрей Иванович явно не мог привыкнуть к тому, что знатная дама, принцесса, невеста государева — и вдруг занимается сыскным делом. Но должное её умению всё же отдавал.
Наверху снова громыхнуло.
— Это всё, — с облегчением вздохнула Раннэиль, откладывая в сторону последнюю папку. — Говорили ли подследственные что-либо, помимо записанного здесь?
— Алёшка Долгоруков второй день просит, чтоб государь его выслушал, — ответил Ушаков, бегло просмотрев последний экстракт и одобрительно кивнув. — Покуда его императорское величество здесь, можно было бы передать ему просьбу сию.
— Я слышала девять выстрелов, — вздохнула княжна. — Пока Пётр Алексеевич не выстрелит из всех двенадцати пушек, к нему лучше с такими просьбами не подходить. Но я сама готова выслушать Алексея Григорьевича. И даже задать ему один вопрос, который не даёт мне покоя со дня его ареста.
Полномочия альвийки имели своим основанием всего лишь устное распоряжение государя, но для Ушакова этого было достаточно.
— Сей же час распоряжусь, чтобы его доставили в допросную.
— И чтобы Петру Алексеевичу, как покончит со стрельбой, передали про то, — добавила княжна.
— Само собою, матушка…
Всё тот же подвал, всё те же скамьи, грубый стол, страшного вида железяки в очаге. Только очаг тот не зажжён, железяки холодны, палачей нет. На столе кружка с водою, несколько чистых листов бумаги и дешёвый оловянный письменный прибор с перьями. Когда княжна спустилась вниз, арестованного уже доставили. Поскольку пыткам он подвержен не был — альвийка буквально вывернула его наизнанку без единого шлепка — князя Алексея стерегли два вооружённых до зубов солдата-преображенца в мундирах и треуголках фузилерной роты. Ничего не поделаешь, приказ государев.
— Ну, и слава богу, — с тяжким вздохом проговорил Алексей Григорьевич, увидев княжну в дверях. — Где матушка, там и батюшка недалече. Верно ли, Анна Петровна?
Вид у него был подавленный. Мало того, что сам себя по доброй воле оговорил, отчего страдал душевно, так и не мылся, не брился почти трое суток. Тяжёлого запаха, который в заключении копится месяцами, пока не было, но чуткий нос Раннэиль уже улавливал его зарождение.
— Верно, Алексей Григорьевич, — учтиво, словно на ассамблее, ответила альвийка, присаживаясь за стол напротив арестованного. — Государь изволит быть здесь немного позже. А я, открою вам маленькую тайну, только что перечитывала ваше дело.
— Занятное, должно быть, чтение, — криво ухмыльнулся князь.
— Ничего особенного. Поверьте, это не первое и даже не десятое дело подобного рода, что мне приходилось вести за свою жизнь. Ах, Алексей Григорьевич, чего только не случалось за эти три тысячи лет… — княжна словно углубилась в воспоминания о старых добрых временах родного мира. — Там мне приходилось иметь дело с подследственными-альвами. В крайнем случае — с гномами. Те ещё упрямцы, но и их можно разговорить, умеючи. И всё же там, на родине, ведя следствие, я хорошо представляла себе мотивы преступников. Зная сие, проще дознаться истины. В вашем случае мотив не очевиден.
— Значит, плохо ты людей знаешь, матушка.
— Не стану этого отрицать. И всё же, чего вы добивались на самом деле, Алексей Григорьевич? Убрать императрицу, убрать меня, доконать Петра Алексеевича, усадить на престол его внука — это очевидное. Но дальше-то что? Вы рассчитывали править империей, управляя мальчиком? Значит, вы переоценили свои силы. Два, от силы три года — вот каков был бы срок правления Долгоруких.
— А сие тако же не очевидно, матушка, — хмуро возразил опальный князь. — Кабы зажали бы всех в кулаке, то и было бы всё наше.
— У вас, простите, кулак для того слабоват, — иронично усмехнулась княжна, чуть подавшись вперёд. — Времена нынче такие: за кем армия, с тем и сила. Мальчик рано или поздно это понял бы. Или нашёлся бы, кто подсказал. А вы, родовитые, армию не жалуете, ибо она — та лесенка, по которой даровитые мужики во дворяне выходят, вас тесня. Это большая ошибка, Алексей Григорьевич. Но вернёмся к нашим…вернее, к вашим мотивам. Чего вы добивались не в частности, а вообще? Какова конечная цель?
— Подумай, матушка, — последовал ответ. — Вижу, что умна ты не по-бабьи, так и догадайся, чего я хотел.
Играть в угадайку княжна не очень любила, но умела. Здесь достаточно было сложить все известные ей факты о семействе Долгоруких и проанализировать поведение Ивана, которого и до этой истории знала лично.
— Вольности, — сказала она, потратив на размышления не более минуты. — Вы хотели добиться шляхетских вольностей.
— Вестимо, — погрустнел князь. Наверное, не ожидал такого скорого и точного ответа. — Каждая собака знала, что я много лет был посланником в Варшаве. И все те годы думал, как бы у нас, сиволапых, завести вольности для шляхетства, как в Польше. Тогда, глядишь, и зажили бы не хуже гоноровых, а то и получше.
— Что-то ваши рассуждения о вольностях для шляхетства не слишком сочетаются с намерениями «зажать всех в кулаке», — подловила его княжна. — Это во-первых. Во-вторых, вы знаете, как в Европе, да и у нас тоже, ставят здания от казны. Возведут красивый фасад, а задки обыватели потом за свой кошт достраивают, над каждой копейкой трясутся. С лица получается ладно, а с заднего двора — сплошное непотребство. Но вы, в каретах разъезжая, на задние дворы не заглядываете. Для вас Европа — это красивенький фасад. Мне же довелось два года созерцать её с того самого заднего двора. В Польше дела обстоят ещё хуже, и знаете, почему? Всё из-за тех же вольностей шляхетских. Сами поляки говорили мне: нет в мире людей счастливее наших панов и несчастнее нас. Шляхетские вольности — это сорняк, пьющий соки из страны. И этот сорняк вы, простите, желали пересадить на русскую грядку?
— Может, ты и права, матушка, — Долгоруков сделался мрачнее тучи. — Но тебе-то, принцессе высокородной, какое дело до черни? Мужичьё наше не в кулаке — в цепях держать потребно, с рождения и до смерти. И бить смертным боем, с виною или без оной, чтоб даже помыслить о непокорстве боялись. Да и дворянчики голоштанные тоже источник смуты, к ногтю бы их прижать. Тогда и бунтов никаких не станет. А то развёл государь эту… Табель о рангах, чтоб она сгорела, мужичьё подлое шпагами обзаводится… Не было б сего непотребства, так и было бы благолепие.
Раннэиль ничем не показала омерзения, но сейчас посредством этого небритого князя с нею говорило то самое дремучее варварство, какое она прежде замечала в некоторых альвах. И от которого предостерегал отец. На усатых лицах солдат, кстати, отразилось отвращение: мелкотравчатые дворяне либо те самые выслужившиеся мужики терпеть не могли родовитых за их запредельную спесь. Полное непонимание — или нежелание понимать, что, по сути, то же самое — элементарных основ государственности создавало опасную иллюзию, будто страна может прожить без «подлого люда». Между тем, калачи не на деревьях растут, и хлеб земледельца горек от пролитого пота. В случае альвов — труд садовода тоже не прогулка по полянке. Мало просто бросить зерно в землю и праздно дожидаться урожая, там руки нужно приложить, и в немалом количестве. О ремёслах и вовсе речи нет, кроме рук ещё и голова на плечах требуется. А эти… сиятельные варвары, не знающие, откуда берётся снедь в их тарелках, да и сами тарелки тоже, изволят рассуждать о том, как обустроить державу. Альвийские княжества, управлявшиеся такими вот долгоруковыми, жили недолго. Польше тоже светит незавидная судьба, там деградация государства зашла так далеко, что даже медицина бессильна. Но России такой судьбы Раннэиль не желала. С некоторых пор.
— Вы заблуждаетесь, — холодно произнесла она, вставая. — Это я вам говорю с высоты своих трёх тысяч лет. Но ваш мотив я поняла. Благодарю за откровенность, и более не считаю нужным продолжать нашу беседу… Уведите подследственного, — это уже солдатам.
— Но государь же… — начал было Долгоруков, повисая на руках дюжих гвардейцев.
— Я передам ему вашу речь, дословно, — мрачновато пообещала княжна. — Если он пожелает, велит снова привести сюда и выслушает лично. Но я бы на вашем месте на это не рассчитывала.
Табель о рангах — одно из любимых детищ Петра — была так ненавидима родовитыми, что, удайся Долгоруким заговор, стала бы первой жертвой. Да за такое намерение государь своими руками бы удавил, а княжна не стала бы вмешиваться в процесс. Теперь она куда лучше понимала не только мотивы Долгоруковых, но и мотивы своего возлюбленного, желавшего посадить родовитых на ту же сворку, что и «подлых со шпагами». Сломать «дикого барина», заставить его служить отечеству, а коли не может или не хочет, пшёл вон в солдаты, дурак. Превратить дворянство в реку, питаемую многими ручьями, вместо гиблого болота.
Болото, как и следовало ожидать, сопротивлялось. Ничего удивительного, что княжна после разговора с Алексеем Долгоруковым чувствовала себя испачканной.
На стену она поднялась как раз после двенадцатого выстрела. Судя по отсутствию металлических обломков и стонущих раненых, обошлось без происшествий, мастера не подвели. О том же яснее всяких слов говорил довольный вид Петра Алексеевича. Княжна не стала скрывать вздох облегчения: помешать государю рисковать собственной головой ради военных забав она не могла при всём желании, оставалось только молиться богу, чтобы сохранил его жизнь и здоровье. И уж последнее дело при этом показывать свой страх. Улыбаться, и, вслух порадовавшись за удачное завершение дела, деликатно взять его величество под руку.
— Сожалею, господа, — промурлыкала княжна, радостно улыбаясь офицерам, — что вынуждена похитить у вас Петра Алексеевича, но увы, возникло некое дело, не терпящее отлагательства.
Офицеры, давно и неплохо знавшие государя, поёжились: прежде такие бесцеремонные попытки оторвать его от любимого дела плохо заканчивались. Допустим, женщину бы материть не стал, уж тем более по уху бить, но вполне мог рявкнуть что-то вроде: «Поди вон, дура!» Но вслед за испугом им пришлось пережить потрясение. Государь не только не послал дамочку подальше, но и одобрительно кивнул ей, и даже позволил отвести себя в сторонку… Что творится-то, люди добрые?..
— Ну, что там стряслось? — поинтересовался Пётр Алексеевич, едва они спустились в кабинет Ушакова, выставив его владельца: «Поди делами займись, Андрей Иваныч». — Я ж тебя знаю, по пустому не стала бы тревожить.
Улыбка исчезла с лица альвийки, словно ветер свечку задул.
— Князь Алексей хотел говорить с тобой, — сказала Раннэиль, не скрывая оттенка тревоги в голосе. — Если хочешь, вели привести его в допросную, но…
— Но ты с ним сама уже поговорила. Так, Аннушка?
— Да, Петруша. И… я хотела спросить, верно ли, что ты его к казни готовишь?
— Алёшку-то? Само собой, — хмуро подтвердил государь. — Нешто ты за него просить взялась?
— Нет, родной мой. Наоборот, я буду настаивать на его казни, даже если ты решишь его помиловать. Ибо с этого дня он мой личный враг.
— Что он тебе сказал?
Не голос — раскат грома, пока ещё отдалённый.
Раннэиль, исполняя обещание, данное князю Долгорукову, дословно и без отсебятины передала его сентенции. Те самые, что возмутили её до глубины души.
— Ну и дурак он, — фыркнул Пётр Алексеевич, выслушав её. — Один раз дурак, что так думает, и дважды дурак, что так говорит.
— А кто он, если так поступает?
— Изменник, само собою. Я таких давил и давить буду, пока живу. А они меня ещё не скоро в гроб загонят.
— Долгорукие никогда не простят тебе того, что ты не пошёл у них на поводу, — негромко и мрачно проговорила княжна, отвернувшись к оконцу. — Ты хочешь казнить князя Алексея, а прочих сослать, лишив чинов, званий и имущества. Но обстоятельства со временем меняются, и сосланные могут вернуться. Насколько я смогла понять Долгоруких, они сами не переменятся никогда. Те, кто доживёт до возвращения, примутся за старое, учтут прежние ошибки и с этой напастью придётся бороться снова… Голицыны куда умнее. Они уже поняли всё, что нужно было понять, и больше никогда не восстанут против тебя. Алексей Долгоруков, даже сидя в подвале Тайной канцелярии, мечтает о шляхетских вольностях, но только для одной своей семьи. Прочие ничуть не лучше, вспомни его братца.
— От меня-то ты чего хочешь, Аннушка? Чтоб я их всех на плаху отправил? — хмуро поинтересовался государь.
— Нет, Петруша. Этим ты отвратишь от себя даже тех из знатных, кто тебе верен.
— Разумение у тебя есть, — Пётр Алексеевич немного смягчил тон. — Но и твоя правда: Долгоруковы не угомонятся. Прополоть бы сей огородик, уж больно запущен… Ты давеча что-то там говорила на предмет дальнего пути, и что, мол, всякое может случиться? — он подошёл и приобнял княжну за плечи. — Вроде как и помилованы они будут, а…не вернутся уже.
— Кое в чём они тоже правы, любимый, — совсем тихо сказала Раннэиль, печально улыбнувшись. — Мы с тобой друг друга стоим.
— Плохо ли нам от того, Аннушка?
— Нет.
— Так о чём печаль?
Раннэиль хотела было ответить: «Уже ни о чём», — но не смогла. Что-то, словно червь, вгрызлось в душу и не давало покоя. Не помогли о том забыть ни разговоры в карете о делах насущных, но не столь грустных, ни поцелуи, ни завал из бумаг, ждавший их в «кабинетце». Все, зная, что царский обоз скоро должен отправиться в Москву, словно сговорились утопить его величество в письмах, рапортах и доносах. Пришлось разбирать этот бумажный вал хотя бы на предмет того, что подлежит немедленному рассмотрению, а что можно отложить до возвращения или оставить на Макарова. Понимая неподъёмность такой работы — уже через полчаса стало ясно, что не управятся до самого отъезда — Пётр Алексеевич махнул рукой, озадачил свою красавицу и секретарей, а сам пошёл распоряжаться насчёт сборов в дорогу.
Княжна сбежала к нему в третьем часу пополудни, её терпение тоже оказалось не бесконечным.
— Всё, — выдохнула она, потирая пальцами ноющие виски. — Сил моих нет, Петруша. Не могу больше читать доносы твоих верноподданных друг на дружку.
— В особенности зная, что написанное — правда, — со странной весёлостью ответил Пётр Алексеевич, которого альвийка застала за личной проверкой готовности карет и саней. Готовность была, как обычно, в лучшем случае наполовину, хотя, странное дело, его это почему-то не злило.
— Бог с ними, Аннушка, лучше вели, чтоб нам в малые палаты обед подали.
Малыми палатами он называл несколько маленьких комнат с тесным кабинетом, находившиеся на первом этаже. Эдакие личные апартаменты, где он мог отдохнуть телом и душой от чего угодно — от государственных дел, семейных неурядиц или обыкновенной хандры. Пётр Алексеевич не посещал их с тех пор, как учредил Верховный тайный совет. По возвращении в Петербург после болезни он поселился в верхних комнатах, откуда выставили опальную Екатерину, и там же жил по сей день вместе с княжной Таннарил. Потому малые палаты можно было счесть тихим местечком, где вполне уместно спокойно пообедать. Государь велел выставить у дверей караул, чтобы уж точно никто не помешал.
Обед был немудрёный: супчик с гренками да варёное всмятку яйцо. Пётр Алексеевич даже пошутил, что княжне удалось-таки сделать из него образцового бюргера. Но от его взгляда не укрылось, что она, скажем так, немного не в духе.
— Что тебя тревожит, лапушка?
Вопрос был задан посреди невиннейшего разговора о кулинарных пристрастиях германских горожан, и княжна невольно вздрогнула.
— Три слова, родной мой, — сказала она, невесело поглядев за окно. — «Как в Польше».
— Да полно тебе думать о негодяе Алёшке Долгоруком, — покривился император. — Забудь. Ему всё одно голову снимут.
— Беда в том, Петруша, что не он один такой, — княжна снова потёрла виски, словно у неё болела голова. — Он хочет видеть здесь Польшу. Остерман — Австрию. Бестужев — Англию… Почему Россия никому не нужна? Страна не хуже других, мне есть с чем сравнить.
— Вот ты о чём, — хмыкнул Пётр Алексеевич. — Потому и не нужна, что за Россию им никто не заплатит.
— Даже ты?
— Они не дети малые, чтоб мать родную за сласти любить.
— Остерману Россия не мать, его, немца, хотя бы понять можно. Я бы ещё поняла альва, сетующего, что здесь хуже, чем у нас на родине. Мы — пасынки России. Но почему некоторые русские от матери своей отрекаются? И не просто отрекаются, а и убить хотят? Этого я постичь не в состоянии. Наверное, дура.
— Вот и не суди о том, чего не постигла, — менторским тоном ответил Пётр Алексеевич. — Поживёшь тут, освоишься, тогда и понимать начнёшь.
— Так помоги мне понять, любимый. Что их так привлекает? Только красивый фасад, за которым, если потрудиться заглянуть — грязь и кровь?
— Дуракам да ленивым того хватает, — вынужден был согласиться государь. — Однако же и доброго в Европе немало, что перенять не стыдно. Вот к чему я сам стремлюсь, и стремление то в других побуждаю.
— Может, и побуждаешь, — невесело усмехнулась княжна. — Да только просыпается не то, что следовало бы. Они видят, как ты строишь Амстердам на Неве, и думают, что это и есть главное. Фасад, которым можно торговать, навешивая на него то один герб, то другой. Это польский путь. Для России однозначно гибельный. Но будет ли хорошо России, если она пойдёт по голландскому пути?
— Не тебе о том судить, Анна.
Когда Пётр Алексеевич называл её просто Анной, это означало, что он раздражён. Что она, вольно или невольно, задела его за живое. Таких случаев Раннэиль припоминала всего два. Сегодня — третий.
— Голландцы свой шанс давно упустили, — тихо сказала она. — Ты рассказывал. Теперь они тень себя самих. Нужен ли нам путь, что ведёт к поражению?
— Не тебе о том судить! — гневно повторил Пётр Алексеевич, впервые за всё время повысив на неё голос. — Что будет делать Россия, как будет жить Россия, и каким путём пойдёт Россия — решать буду я, император всероссийский! А тебе бы лучше помолчать! Вы свою империю, видать, от великого ума прос…ли, и не тебе поучать меня, какой путь выбирать!
Не слова — удар наотмашь, да по больному месту. Потрясённая княжна не могла понять, что его так взбесило. Неужели она тоже ударила его по больному месту? Но где? Что она сказала обидного?.. Тем не менее, нельзя было позволить их размолвке скатиться до банального скандала. Тысячелетнее придворное воспитание взяло верх над эмоциями.
— Как будет угодно вашему императорскому величеству, — безупречным аристократическим тоном произнесла она, склонив голову.
Не такого ответа он ждал, явно не такого. Издав нечто, похожее на злой рык, Пётр Алексеевич швырнул полотняную салфетку в тарелку, порывисто поднялся и, опрокинув стул, ураганным ветром вынесся за дверь.
[1] Церковь Исаакия Далматского в 1725 году располагалась примерно там, где сейчас находится Медный всадник — памятник Петру. Архитектурный стиль её был схож со стилем Петропавловского собора, а портик был отделан в одном стиле с западным фасадом Зимнего дворца. В шпиль церкви то и дело попадали молнии, вызывая пожары. В 1733 году инженеры пришли к выводу, что место для такого строения выбрано неудачно: из-за постоянного подтопления фундамент проседал, стены давали трещины. Церковь разобрали, и новый Исаакиевский собор был заложен чуть дальше, на том самом месте, где он находится сейчас.
[2] 10 марта (по старому стилю) 1725 года — день, в который происходят описываемая сцена — в реальной истории именно так всё и было.