15 июля 1940 года. Клуб «Утренняя Звезда» на улице, которую прозвали «Кишкой», Валлетта, Мальта.
Название прижилось сразу и без всяких обсуждений. Улица и правда была узкой, длинной, сжатой между домами так тесно, что казалось — стоит протянуть руку, и можно постучать в окно напротив. Днём она выглядела почти прилично, словно знала, чем заканчивается вечер. Но стоило солнцу уйти за крыши, как «Кишка» оживала, наполнялась голосами, светом, музыкой и тем особым воздухом, в котором приличия растворялись быстрее, чем дешёвый ром.
Вывеска клуба «The Morning Star» висела чуть набекрень, как будто её повесили в спешке и с тех пор так и не нашли времени поправить. Под ней толпились люди — лётчики, моряки, артиллеристы, какие-то гражданские с лицами, слишком внимательными для случайных прохожих, и местные, которые точно знали, где лучше стоять, чтобы видеть всё и при этом не платить за лишнее.
Изнутри тянуло музыкой. Свинг — быстрый, упругий, с таким напором, что даже самые упрямые начинали притопывать ногой. Смешивались голоса на английском, мальтийском, иногда проскакивал французский, и вся эта какофония не распадалась, а жила, дышала, крутилась, как хорошо настроенный механизм.
В «Утреннюю звезду» не заходили — туда затягивало.
Кто-то приходил отпраздновать, кто-то — забыться, кто-то — посмотреть. Заканчивалось обычно одинаково: громким смехом, дракой, поцелуями или всем сразу.
Она не была красавицей в том глянцевом, журнальном смысле, который любят печатать на афишах крупным шрифтом. Но стоило ей выйти в свет рампы — и становилось совершенно непонятно, как можно было смотреть куда-то ещё.
Плечи — открытые, загорелые, с той мягкой золотистой кожей, которая бывает у людей, живущих у моря. Платье — лёгкое, светлое, на первый взгляд простое, но сидящее так, что каждая линия работала на неё. Не вызывающе — нет. Просто правильно.
Волосы — тёмные, тяжёлые, собранные небрежно, будто наспех, но именно так, как нужно. Когда она поворачивала голову, пряди соскальзывали, и это выглядело не как беспорядок, а как намерение.
Лицо — живое. Не идеальное, и в этом было его главное достоинство. Уголки губ чуть упрямые, глаза внимательные, с прищуром человека, который привык смотреть на людей и сразу понимать, кто перед ним. Когда она улыбалась, это была не вежливая улыбка для публики — это было почти соучастие.
Она пела так же, как двигалась — без лишних усилий. Голос не бил, не давил, не старался понравиться. Он просто был — тёплый, немного хрипловатый, с той самой интонацией, от которой зал сначала затихает, а потом начинает дышать вместе с ней.
И самое опасное было не это.
Самое опасное было то, что, когда она смотрела на человека, ему начинало казаться, что поёт она именно для него.
И вот тогда — всё.
Она посмотрела на него, всё ещё смеясь, и решительно сошла со сцены. Танцы были в самом разгаре.
Лёха вёл её через зал так, словно это был не клуб на Мальте, а тщательно спланированная операция с заранее рассчитанным результатом.
Он поймал её на шаге — точно, как учили, — и в ту же секунду зал словно отступил на шаг, освобождая им место.
Свинг — музыка быстрая, упругая, и он чувствовал её не ушами, а спиной, плечами, ступнями. Не потому что «зелёные человечки постарались», хотя, конечно, и это тоже, а потому что такие вещи он не привык оставлять на волю случая.
Вчера он два часа подряд топтал дощатый пол, шагал, сбивался, снова ловил ритм, крутил специально нанятую училку, путался в ногах и начинал сначала. И всё это — под ехидные замечания этой самой разбитной учительницы, которая соблазнительно вертела бёдрами, вжималась в него прекрасным третьим номером и, похоже, получала от его мучений искреннее удовольствие.
Нет, в другое время Лёха, скорее всего, обратил бы внимание на выдающиеся достоинства своего тренера по танцам, но сейчас… тёмные кудри певицы из клуба не давали ему права отвлекаться.
Она сразу поняла, зачем ему этот самый джиттербаг — вариация свинга, — и потому работала с особым, почти садистским энтузиазмом.
— Ещё раз! — командовала она. — И не думай, а делай!
Он и делал. Ох, как он это делал!
— Нет, мистер Кокс, — говорила она, постукивая каблуком и выставляя шикарное бедро, — вы сейчас не танцуете. Вы топчете мою профессию.
И теперь…
Он поймал певичку за руку, потянул, развернул, и она, даже не пытаясь сопротивляться, вошла в ритм. Музыка подхватила их, как течение, и дальше уже нельзя было остановиться.
Он повёл её в сторону, снова развернул, поймал на обратном шаге и, не давая опомниться, подхватил, выбрасывая вверх. Она взлетела легко, как будто так и должно быть, юбка вспыхнула белым, ноги на мгновение описали дугу — и зал ахнул. Он поймал её, не глядя, развернул, увёл в сторону и снова вернул в центр.
Она смеялась.
Громко. С удовольствием.
Лёха крутил её, уже не думая о том, куда ставить ногу и что делать дальше. Всё шло само, как в бою, когда перестаёшь считать и просто делаешь правильно. Он подбрасывал её, ловил, разворачивал, уводил в сторону и снова возвращал, и каждый раз кто-то в зале вскрикивал, смеялся, хлопал, топал каблуками.
Зал уже свистел, орал что-то одобрительное по-английски.
Она смеялась — открыто, звонко, запрокидывая голову, и это окончательно добило публику.
Лёха перехватил её за талию, крутанул ещё раз и в последний момент, чуть замедлившись, опустил на своё колено, точно в такт.
Музыка не остановилась.
А вот зал — на секунду замер.
Потом грянуло.
Свист, хлопки, крики — такие, что можно было принять за артиллерийскую подготовку.
Лёха выдохнул и усмехнулся, даже не пытаясь скрыть довольства.
— Ну вот, — пробормотал он себе под нос. — А кто говорил — фасоль.
— Вы, — улыбнулась она, скаля ровные зубки, — явно старались. Кристина.
Лёха кивнул. И это, наконец, было правдой.
— Очень. Кокс, в смысле я Алекс, но чаще Кокс.
— Кристина — моё второе имя, первое — Мэри, но зови меня Крис, мне так больше нравится.
15 июля 1940 года. Валлетта, Мальта.
— Разве джентльмен не должен пропустить леди вперёд? — спросила она через час, чуть прищурившись и явно наслаждаясь моментом.
«Только среди минных полей», — подумал Лёха, на секунду вспоминая совсем другую службу в Афганистане, где такие вопросы решались гораздо проще и без всякой галантности.
— Джентльмен, — ответил он, пробираясь по узкой, скрипучей лестнице, — действует по обстановке.
Лестница вела на чердак, где временно устроился Кокс, и каждый шаг отзывался таким звуком, будто дом возмущался самим фактом их существования. Девушка кралась за ним пружинисто, иногда оглядываясь через плечо, и в её взгляде читалось откровенное любопытство.
— А куда мы идём? — спросила она, строя из себя дурочку и явно забавляясь происходящим.
«Свинью е…» — едва не вырвалось у Лёхи, вспомнившего присказку о путешествии Пятачка и Винни-Пуха, но он вовремя прикусил язык и только хмыкнул.
— Леди пока ещё не знает, где живёт джентльмен, — сказал он, выдержав паузу. — Хотя, признаться, сам джентльмен тоже не до конца уверен, как это объяснить приличными словами.
На первом этаже он, как и полагается воспитанному человеку, пропустил её вперёд. А дальше всё пошло уже куда менее правильно, но гораздо более весело. Лёха ловко устроил руки там, где по всем правилам приличия у девушек заканчивается талия и начинается округлость, и с деловым видом человека, управляющего сложным механизмом, мягко развернул её в нужную сторону.
— Осторожно, — прошептал он, — здесь навигация сложная.
Он вёл её по коридору, слегка направляя, как штурвалом, и сам удивлялся, с каким спокойствием это у него получается. Девушка не возражала — наоборот, шла с инициативой, лишь иногда тихо посмеиваясь, словно прекрасно понимала, что происходит, и совершенно не возражала против такого способа ориентирования в пространстве.
— Знаете, — сказала она, не оборачиваясь, — у вас очень своеобразное представление о джентльменстве.
— Это не представление, — ответил Лёха. — Это практика.
— Крис, — прошептал он несколькими мгновениями позже. — Ты ведь ничего не надела под это платье, правда?
— Ты ужасно долго до этого доходил, Кокс.
— Ну, свет ведь слабый. Вот почему так ревел зал, а я принял это на счёт собственной ловкости…
Он подцепил шёлк, поднял до её плеч. Теперь её кожа сияла, как слоновая кость. Она высвободила голову из платья. Он дал ему упасть…
— Она прямо фанат биологии, анатомии и всего такого, — зевая, произнёс утром наш герой в ответ на умоляющий взгляд Хиггинса.
16 июля 1940 года, Аэродром Лука в центре острова Мальта.
Аэродром Лука жил своей обычной нервной жизнью — той, в которой утро начинается не с кофе, а с вопроса, сколько самолётов доживёт до вечера.
Самолёт дежурившего сегодня Питера Кибла, «Харрикейн» P2614, с самого рассвета вёл себя как капризная примадонна. Механики вокруг него крутились, как цирковые жонглёры, ругались вполголоса, стучали, подтягивали, тянули и, кажется, даже пытались уговорить его по-хорошему, но мотор отвечал им тем самым характерным кашлем, от которого у любого пилота внутри неприятно холодеет.
Лёха в это время сидел в тени навеса, рисовал схемы и бумажки, изображая образцового дежурного. По британским правилам смену сдавали около девяти утра, и до этого момента его зад был намертво прибит к стулу.
Он поднял голову, посмотрел на нездоровую возню у капризничающего «Харрикейна», увидел, как техники и следом за ними дежуривший сегодня флайт-лейтенант Питер Кибл потянулись в сторону его самолёта.
Он, конечно, попробовал.
Сделал лицо человека, который готов немедленно спасать Империю, и сунулся к старшему.
Винг-коммандер Йонас подозрительно спокойно выслушал его, бросил косой взгляд на Лёхину наручную «Омегу», прикупленную в Лондоне, достал свой будильник в форме луковицы из кармана и внимательно стал его разглядывать.
— Кокс? Мне кажется, мои часы спешат? Вам ещё целых пятнадцать минут дежурить, не так ли?
У британцев вообще с этим всё было просто — если ты сегодня бумажный тигр, значит бумажный, хоть ты тресни.
Лёха лишь мрачно проводил взглядом подполковника и направил ботинки к своему железному коню, который уходил сегодня в чужие руки.
— Удачи, бро! — Лёха хлопнул по спине Питера, который уже забирался в его «Харрикейн» — Р2623, абсолютно здоровый и бодрый.
— Хай-файв, — усмехнулся Кибл, и их ладони звонко шлёпнулись в традиционном приветствии пилотов.
Ровно в 9 утра Лёха распрощался с дежурством и с тоской увидел, как его 23-й «Харрикейн» и «Гладиатор» МакАдама, словно две ласточки, оторвались от бетонки и ушли на высоту. Старый добрый биплан выглядел на фоне «Харрикейна» как пенсионер среди молодых офицеров.
— Странное решение — отправлять на дежурство две такие разные машины, — подумал Лёха.
Оба ушли вверх, к своим двадцати тысячам футов, и вскоре растворились в утренней дымке над островом.
Лёха вернулся к столу, взял карандаш, сделал вид, что продолжает писать, и тут зашипела рация.
Голос с КП был спокойный, почти скучающий — как будто речь шла не о налёте, а о погоде. С севера шли самолёты противника.
Лёха замер на секунду, глядя в пустоту перед собой.
Где-то там, в этом чистом, аккуратном небе, его самолёт с другим наездником уже разворачивался на перехват.
Вторая половина июля 1940 года. Валлетта, Мальта.
За неделю Лёха сдулся.
Не в смысле морального облика или, не дай бог, внезапно обретённой склонности к унынию — с этим у него как раз всё было в полном порядке. Сдулся он самым прозаическим образом: похудел, осунулся, стал как-то резче в скулах, будто его кто-то аккуратно подтянул и перетянул заново.
Выяснилось, что у него с девушкой, как это ни странно, оказались совершенно слабосовместимые расписания жизни.
Лёха просыпался в четыре утра — не потому что любил утро, утро он ненавидел всеми фибрами своей морской души, а потому что служба не спрашивает. Он поднимался, как человек, которого заранее обманули, умывался водой, ещё не успевшей нагреться до состояния кипятка, и нёсся на аэродром. Там, если везло, удавалось пристроиться на мешках под крылом и урвать ещё час-полтора сна — тяжёлого, рваного, с моторами в ушах и песком на зубах.
Она вставала ближе к полудню.
Не из вредности, не из принципа — просто так было устроено её существование. К тому времени, когда Лёха уже успевал взлететь, сесть, поругаться с механиком, снова пприготовиться взлететь, она только открывала глаза и, судя по выражению лица, имела полное моральное право не спешить никуда вообще.
После вылетов, если его не ставили в ночную смену, Лёха начинал вторую часть своей службы — любовную.
Он добирался в город на перекладных, иногда цеплялся за попутные машины, иногда просто шёл пешком. Полтора часа — по жаре, по пыли, между каменных стен, которые к вечеру начинали отдавать накопленное за день тепло с такой щедростью, будто хотели окончательно его добить.
Клуб «Утренняя Звезда» встречал его шумом, дымом и тем самым ощущением, что здесь время идёт по каким-то своим законам и ко времени не имеет никакого отношения.
Он сидел, иногда пил, слушал музыку, которая к середине ночи начинала сливаться в один непрерывный гул, и ждал, пока всё это закончится.
Ближе к двум, иногда и к трём часам, программа наконец сходила на нет, люди редели, и наступал тот самый короткий промежуток, ради которого, по всей видимости, всё это и затевалось.
Период единения.
Короткий, как передышка между вылетами, и примерно с тем же ощущением — что сейчас отпустит, а потом снова впрягаться.
Лёха поднимался, натягивал на себя рубашку, смотрел на часы и без особых иллюзий выходил обратно в ночь.
И снова топал на аэродром.
К четырём утра он оказывался там же, откуда всё началось, с тем же небом над головой, только уже чуть светлее и с лёгким намёком на рассвет.
Он однажды остановился у полосы, посмотрел на восток, прищурился и тихо сказал себе:
— Вот скажи, Хренов, как ты умудрился докатиться до такой жизни⁈
Потом подумал секунду и добавил:
— Да чего там, отлично живём. Главное — регулярно! Если не считать всего остального.
16 июля 1940 года. Штаб флота, Валлетта, Мальта.
Лёха снова сидел напротив известного ему офицера безопасности флота и с интересом рассматривал его стол, словно там могли лежать ответы на все вопросы, включая главный — зачем он вообще сюда попал.
Поводов, впрочем, было два. И первый из них вполне понятный.
Вечером у входа в клуб его встретили. Здоровенный моряк — туша под сто двадцать килограммов, с лицом, на котором мысли явно не задерживались надолго.
— Ты, урод мелкий, шустро забыл дорогу к Крис. Это…
Лёха даже не сумел обидеться. Он прищурился, оглядел собеседника с некоторым профессиональным интересом и мягко уточнил:
— Слова забыл, да⁈ А закурить попросить⁈
Амбал не понял и удивился, уставившись на нашего героя.
И это оказалось роковой ошибкой.
Лёха шагнул ближе и без лишней спешки врезал коленом туда, где даже у самых крепких людей обнаруживается внезапная чувствительность. Туша взвизгнула, схватилась за причинное место и рухнула, сложившись пополам и потеряв всякое величие.
Его приятели начали было двигаться вперёд, слишком уверенно и с численным перевесом.
В руке у Лёхи как-то сама собой оказалась знакомая тяжесть. «Браунинг» радостно разглядывал своим чёрным отверстием приближающихся матросов.
— Нападение на офицера? Придурки, стреляю на поражение!
Сказано это было спокойно, ледяным тоном, и именно поэтому сработало. Парни остановились. Кто-то даже поднял руки в примирительном жесте.
На этом, собственно, инцидент можно было считать завершённым.
Но вот — последствия.
Офицер безопасности поднял глаза от бумаги, долго посмотрел на Лёху и сухо поинтересовался:
— Вы считаете это нормальным поведением офицера флота?
Лёха подумал, кивнул самому себе и честно ответил:
— Я, конечно, лётчик и не могу давать советы морякам, но в сложившейся обстановке — это полное безобразие! Так неосмотрительно относится к своему репродуктивному хозяйству.
Офицер вздохнул так, будто ему в очередной раз досталась работа не по специальности.
— Флот, мистер Кокс, — сказал он, делая паузу, — не совсем одобряет подобные методы решения… личных вопросов.
Лёха смущённо развёл руками.
— Тогда флоту лучше не задавать таких вопросов, мне кажется.
После этого в кабинете повисла тишина, в которой ясно ощущалось, что с флотом у него, похоже, действительно намечаются разногласия.
Вторая же причина оказалась гораздо весомее и критичнее.
Лёха склонялся к мысли, что его подозревают в шпионаже…