Сысун встал, закурил и вышел из домика. Через открытое окно я видел, как он стоял у невысокого штакетника, огораживающего домик с садиком, и задумчиво смотрел на темное море, до горизонта разрисованное белыми барашками волн. Затем он вернулся в дом и грузно сел на стул, заскрипевший под его сильным, мускулистым телом. Я разлил оставшуюся водку по стаканам.
— Не надо! Не буду, хватит, — сказал он. — Не любила Марья, когда я пил. Вот ведь как бывает: любили мы ее оба, а выбрала она Филипушку. — И Сысун, подперев голову кулачищами, надолго задумался.
Все, что успел рассказать Сысун, было настолько неожиданным для меня и настолько прекрасным, что я сидел, не шелохнувшись, боясь неосторожным вопросом сбить его, помешать ему, радуясь тому, что сидящий передо мною большой человечище, угрюмый молчун, как решил я при первом нашем знакомстве, вдруг разговорился. Он рассказывал не мне, он просто не мог носить в себе теперь этот груз памяти. И он рассказывал, вспоминая дорогие для него подробности, заставляя меня переживать вместе с собой нелегкую, но удивительно красивую жизнь женщины, которую любил, а похоронив, стремился воскресить в своих воспоминаниях.
— Знаешь, хочу заплакать, а не могу. Нет во мне слез! А тут жжет, — и он ткнул куда-то правее сердца, прямо в середину груди. — Жжет! — повторил он. — Сколько пережито, сколько бед через сердце прошло, кажется, уж привыкнуть должно, а оно все жжется... — И Сысун начал новый рассказ…