К книге
Предисловие к судьбеПРЕДИСЛОВИЕ К СУДЬБЕ. ГЛАВА СЕДЬМАЯ
92%
ПРЕДИСЛОВИЕ К СУДЬБЕ. ГЛАВА СЕДЬМАЯ
23

Аржанов застал последние дни того самого телевидения, о котором старожилы любили рассказывать истории. Одна из них особенно ему нравилась...

...Ни для кого не секрет, что на студиях больше всего любят поговорить о том, что нет интересных сценариев, как в театре о пьесах, в журналах — о прозе, в издательствах о книгах.

Однажды на одном из очередных производственных собраний снова зашел разговор об отсутствии интересных сценариев. В самый разгар прений слова попросил милиционер. Его знали все, кто входил и выходил через центральную проходную Шаболовки.

Поднявшись на трибуну, он начал так:

— Здесь вот все говорят, что нет на студии сценариев. А откуда же им быть? Я четвертый год стою на проходной и вижу, какие безобразия творятся.

Такое начало обескуражило присутствующих. А милиционер продолжал:

— Ежли и дальше так пойдет, то дело это вам никогда не исправить. Спрашиваю, что несете в сумке? Отвечают: сценарии. На другой день опять идут. Спрашиваю, что несете? Сценарии. Откуда же им быть, когда их со студии целыми сумками выносят?

От хохота дрогнули стекла.

Смешных историй было множество, только не запоминал их Аржанов. А были шутники, собиравшие их, как нумизматы собирают монеты, а филателисты — марки. В их коллекциях были истории, относящиеся к тому времени, когда эфир был прямым, когда в паузах между передачами подолгу стояла в кадре «шторка», или, как ее называли ассистенты — «занавесочка».

Рассказывают, что как-то раз, дождавшись сигнала программного режиссера, диктор, как обычно, начал: «Дорогие друзья! Сегодня в нашей программе...», но открылась дверь, и в студию вошел... плотник. Понимая, что идет передача, он тихонечко, на цыпочках, обошел стороной операторов, которые делали ему ужасающие рожи, и... зашел за спину диктора. Диктор, замирая, продолжал объявлять программу. Плотник нагнулся, пошарил рукой за занавесочкой и вытащил оттуда свой плотницкий ящик. Видя обморочные физиономии операторов, он, за спиной диктора, приложил палец к губам, давая понять: «Нешто я дурак?» — и так же тихонько вышел из студии. Потом, как рассказывали, по коридорам Шаболовки носился багровый от ярости программный режиссер, получивший нагоняй от начальства, диктор и трое операторов, один из которых уверял, что плотник, зная, что никто из посторонних не имеет права входить в дикторскую студию, давно прятал там свои пожитки. Только не удавалось его выследить...

Аржанов сам был свидетелем подобного случая, о котором потом слышал разные версии.

Из студии на Шаболовке в эфир шел спектакль. «Живой» эфир, когда не остановить действие, не начать сначала, не вымарать слабые места. Тогда и спектакли шли сразу, без записи, которой еще и не было.

По ходу спектакля на явочной квартире гестапо хватает связного партизанского отряда. Связного играл Василий Лановой. После допроса партизана, отказавшегося указать место, где расположился партизанский отряд, немцы его расстреливают. Сыграв сцену расстрела, артист не ушел из студии, а, примостившись рядышком с оператором у камеры, стал наблюдать за развитием действия. А действие спектакля стремительно перемещалось от одной выгородки к другой: то сцена в землянке, то разговор партизан у костра. И вот операторы, не уследив, выбрали план, в кадре которого оказался Василий Лановой, только-только погибший на глазах у телезрителей.

Такие «накладки» случались во время «живого» эфира, но ассистент режиссера, сидевший за пультом, успел среагировать, быстро поменяв планы, и спектакль покатился дальше.

Никто бы и не вспоминал про этот случай, если бы не одно-единственное письмо, в котором телезрительница с умилением и благодарностью описывала общую радость всех, кто снова увидел живого и улыбающегося актера.

В те годы на телевидение забросило разных людей и по таланту, и по человеческим качествам. Никто толком не знал, каким телевидение должно стать, и каждый кроил его по своему вкусу. Быть может, поэтому телевидение так долго и не может найти своего подлинного языка?

Аржанов же застал самый последний период этого ренессанса. Время, которое уже выпало на его долю, было размеренным и четким. Какие там плотники?! Все передачи писались на видеопленку, и любой промах, даже безобидный чих, — легко убирался путем разных монтажей, вырезаний, стираний. Нет, это не значило, что передачи на заре телевидения были лучше тех, которые приходилось готовить ему самому. Совсем нет. С каждым годом телевидение переставало быть любительским. Его сменял суровый выверенный профессионализм, но с его приходом телевидение неожиданно потеряло свежесть. Куда-то ушли и интерес, и живость, и аромат ежесекундности происходящего.

Только спустя много лет телевидение снова вернулось к «прямому» эфиру. И это было замечено сразу, пресса с восторгом заговорила о новом дыхании.

Аржанов был сторонником эволюции и лучшим администратором считал время. Он был твердо убежден, что люди сомнительных достоинств, прибитые к настоящему творческому делу некой приливной волной, той же волной будут унесены, когда наступит отлив. Но наступали отливы, которые именовались «конкурсами» (или скромно и незначительно — «пересмотром штатного расписания», или того проще и короче — «сокращением»), и уносили они не только тех, кто обладал сомнительными достоинствами, но и людей несомненных творческих качеств. Видимо, отливы, которые подтверждали основные принципы эволюции, были настолько сильными, что слабым не хватало сил с ними бороться.

— Ну как?

— Хорошо.

— Что хорошо?

— Уволили, потому как это улучшение. Но при этом обязательное сокращение, одновременно — и умножение с постоянным накоплением при общем уплотнении, потому что улучшение ведет к вырастанию, и размножение при минимуме преодоления и урезания, с учетом соотношения, к новому возрастанию.

— Что за бред?

— Не бред. Примерно так мне объяснили, что со мною произошло.

— Что же теперь станешь делать?

— Надо подумать.

— Теперь-то что думать?

— Вот теперь-то и надо думать. Все только начинается.

— Что начинается?

— Жизнь.

Аржанов и сейчас помнил этот разговор, как будто бы был он только вчера, хотя Виктор Румянцев давно уже не работал на телевидении. Одни говорили, что он уехал из Москвы, другие видели его на Мосфильме. Вторым режиссером. Так или иначе, но, начиная жизнь, его товарищ не пожелал сохранять старые связи. А в тот жаркий осенний день Аржанов посоветовал ему обязательно переговорить в кадрах, наивно полагая, что должны же люди понимать друг друга.

— Работу нашли?

— Нет.

— Надо искать.

— Конкурс проходил с нарушениями.

— Конкурс?! Да что вы! Все правильно.

— Так ведь никто не смотрел работ, списки не были вывешены, не было публикаций и объявлений о конкурсе, не было даже ни одного заявления!

— Послушайте, Румянцев, вы же не прошли конкурс, при чем же тут заявления?

— Это же главное в творческом конкурсе! С кем же я тогда соревновался?

— На ваше место идет очень хороший режиссер.

— Так ведь заявление этот хороший режиссер подал после конкурса и в другой отдел. Выходит, меня просто сократили под видом творческого конкурса. А если сократили, то и основания должны быть другими, и называется это иначе.

— При чем тут названия? Как бы ни называть, но конкурс вы не прошли.

— Вот уж нет! Это как раз главное?

— Все уже произошло, все закончено.

— Что вы! Только начинается!

— Что именно?

— Жизнь!

А во время их разговора рвались подписывать отчеты, заявления. Одним словом, жизнь била ключом. И понял Румянцев, что главное в этой жизни — не уставать. Около месяца писал он письма в разные инстанции, кому-то что-то доказывал, просил, требовал, предлагал смотреть его работы, а потом... успокоился. То ли осень на дорожках Донского монастыря, где он проводил свободные от работы дни, успокоила его, то ли просто жизнь властно потребовала своего продолжения. А прожитое? Да что там! Предисловие к судьбе.

На телевидение Аржанова привел старый друг отца, Алексей Васильевич Тимофеев. В годы войны Алексей Васильевич, работая корреспондентом Совинформбюро, несколько раз приезжал в полк, которым командовал отец. Они подружились и сохранили отношения до последних дней жизни отца. Тимофеев никогда не навязывал своей воли Аржанову, но и не оставлял его без внимания.

Однажды поручили Аржанову готовить передачу о творчестве Михаила Аркадьевича Светлова. Основную часть передачи записали на юбилейном светловском вечере. В середине вечера в президиум передали письмо Вениамина Александровича Каверина. Председательствующий попросил разрешения у Михаила Аркадьевича огласить письмо.

Светлов согласился.

Каверин в письме писал:

«Я завидую не только таланту Светлова, но и его удивительной скромности. Он, как никто, умеет довольствоваться необходимым».

Светлов немедленно возразил:

— Мне не надо ничего необходимого, но я не могу обойтись без лишнего.

В зале засмеялись.

При редакторском просмотре Алексей Васильевич Тимофеев посоветовал отказаться от этого фрагмента. Присутствующие на просмотре стали убеждать его, что жалко вымарывать веселый эпизод, что именно в этом месте хорошо снята реакция зала. Но старый редактор по-прежнему стоял на своем, считая, что делает телевидение недобрую услугу Вениамину Александровичу, который, видимо, забыл шекспировского «Короля Лира»:

...Дай человеку лишь то, без чего

Не может жить он, — ты его сравняешь

С животным...

А вот Светлов, помня эти строки, немедленно среагировал: «Мне не надо ничего необходимого, но я не могу обойтись без лишнего».

Аржанов стал горячиться, не соглашался и даже раз, в пылу, забывшись, сказал Алексею Васильевичу что-то очень резкое, обидное.

— Можешь оставить. Только не надо, Аржанов, работать по принципу: умный не скажет, дурак не поймет. И особенно на телевидении, где аудитория в сотни раз больше, чем в театре, кино, у любой из газет!

Так и разошлись после просмотра, ничего не решив. А утром в, редакцию позвонила дочь Алексея Васильевича: ночью у Тимофеева был сердечный приступ.

Скорее, чем следовало, понял Аржанов, что познавать мнения значительно легче, чем факты. И слишком поздно понял, что самое важное находить место фактам в системе мнений.

Незаметно его замаяла жизнь, а постоянная боязнь не ошибиться в общении с теми, кто был выше его по служебной лестнице, не прозвенеть, ибо и этим не сам распоряжается человек, а невидимые, кем-то управляемые колокола отгремят, когда придет время, навела его на мысль, что естественность на самом деле запретна, и он успокоился, стал таким, как были все, кто окружал его. По характеру Аржанов принадлежал к числу людей, кто в двери входит последним. Его смущали те, кто умел взять от жизни больше, чем им было отпущено, потом стал завидовать и ревновать, а когда попробовал сам расталкивать локтями, быстро убедился, что слаб для этих «железных» игр. Попытка сломать свой характер не прошла для него бесследно: что-то сломалось внутри его самого и требовало починки. Он как бы потерял чувство гравитации, стал легче, чем надлежало быть человеку. К счастью, его притягивали люди цельные, сильные, излучающие энергию, как печь — тепло. Они умели держать слово даже тогда, когда это было вредно для них и когда исчезали причины, заставившие их дать обещание, они не меняли своих мнений и оценок даже тогда, когда менялись времена. И каждая встреча с ними помогала Аржанову постепенно вновь обретать себя.

В камере хранения, куда он спустился, чтобы оставить свой портфель (на студию перестали пускать с сумками и портфелями, видимо, было решено окончательно покончить с утечкой сценариев), его окликнула Наташа:

— Аржанов, что нового в редакции?

— Где так загорела? — вместо приветствия воскликнул Аржанов. — У нас дожди льют: что ни день, то ливень. А ты — чернее черного!

— Вот и работай с вами! Человека целый месяц не было на работе, и никто не хватился? Я ведь только вчера вернулась из отпуска.

— Где отдыхала?

— В Гаграх!

— Это прелесть! Мы с женой года два назад отдыхали там осенью. Подбросили сына бабушке и махнули на месяц. Сняли комнату во дворе санатория «Грузия», купались на пляже старой Гагры, ели в столовке с таким многообещающим названием «Алые паруса». Здорово, скажу тебе, отдохнули!

— Вот и я хорошо отдыхала. И «Грузия» стоит на том же самом месте, и столовку никто не переименовал, и море то же самое.

Они поднялись по ступенькам, предъявили свои удостоверения милиционеру, стоящему при входе, и, перебивая друг друга, ни на кого не обращая внимая, пошли к лифтам, каждый вспоминая, как он отдыхал в Гаграх.

На телевидении, Аржанов это давно заметил, редко кто обращает внимание друг на друга. Все куда-то спешат, на ходу обмениваясь новостями, и только фотографии в черных рамках задерживают на несколько секунд. Опечалит грустная мыслишка светлый лоб: «А я когда?!», но сильные жизненные соки разом смоют с чела промелькнувшую грусть — и полетел дальше, яростно споря о разных там трактатах, записях, ОТК, ПТС, ПВС... Как будто бы только в этом и заключается смысл жизни. Здесь и на женщин внимания не обращают. Так только, в первые дни. А потом не замечают. Может быть, поэтому так много и работает незамужних, разведенных? Приходит милая, розовая мордашка, но завертит, запуржит телевизионная суета, глядишь, лет через десять и не узнать: стоит этакий кавалерист в джинсах, с обязательной сигаретой, и сыплет словами, которые несведущий в «телевизионной специфике» и со словарями не поймет.

Они поднялись на свой этаж, постояли у редакционной доски, просматривая последние приказы, которых Наташа не могла знать, а Аржанов, зная все, чем жила редакция, никогда не читал их, и у двери Наташиной комнаты кивнули друг другу.

На столе Аржанова ждала записка: «Жду тебя в студии. Из Киева вернулся Гришка, привез тебе Гоголя. Книги в столе. С тебя шесть р.». Аржанов открыл стол и достал сверток. Два томика Гоголя он спрятал в шкаф и запер его ключом, потом разгладил рукой газету и, перевернув, стал читать на последней странице заметку о спорте. Дочитав, обратил внимание на колонку справа «Бывшие фронтовики разыскивают однополчан». Пробежав глазами, вдруг остановился — «...старшину Горина Агафона Борисовича...» Горина?.. «...старшину Горина Агафона Борисовича...»

Теперь Аржанов уже читал внимательно.

«Бывшие фронтовики разыскивают однополчан:

Вечерко Иван Иванович из Винницы — друзей по 154‑й отд. роте связи.

Зайцева и Перегудова ищут ком. роты Сидоренко («храню наше фото у д. Рукойник в Литве»).

Иванов Михаил Федорович из Воронежской области — товарищей по минбригаде Бронштейна, Якова Кравчука, Дыбенко Петю.

Белоус Федор Романович из Саратова — товарищей по разведроте 206‑го Краснознаменного стрелкового полка, 3-й Белорусский фронт, старшину Горина Агафона Борисовича, капитана Кустова, молодого солдата, что в августе 1944 года первый раз ходил в разведку («ни имени, ни фамилии не помню»).

Александров Леонид Андреевич из Грозного — товарищей по отделению разведки 1‑й батареи 116‑го гаубичного арт. полка — Солодовникова Ивана Егоровича, в январе 1944 года был в 1830 госпитале легкораненых в поселке Езерище Витебской области, Жука Михаила Никифоровича, по ранению находился в марте 1943 года в эвакогоспитале 1562 и 1279»...

Аржанов отложил газету и подумал: «Бросить бы сейчас все да махнуть к Горину. Но нет, к Горину он съездит не скоро. А если попросить Емельянова? Ну что ему стоит? На машине часа за полтора и добрались бы. Но удобно ли просить его? А если все-таки рассказать?» — И Аржанов, с минуту поколебавшись, набрал номер.

— Вас слушают, — ответил ему голос.

— Простите, Емельянов вернулся из отпуска?

— Да, вернулся.

— Попросите его к телефону.

— Емельянов будет часа через три. Что передать?

— Нет-нет, ничего. А впрочем, передайте Игорю Константиновичу, что Аржанов позвонит ему вечером.

По дороге в студию он заглянул в приемную, где Наташа, обживая свое рабочее место после отпуска, расстилала на столе чистую газету.

— Порядок наводишь? — спросил он.

— Совсем на солнце выцвела.

— Ругаем лето, зима придет, будем вспоминать.

— Так всегда, — согласилась она. — Ты сегодня допоздна?

— Да нет, запись закончим — и свободен. Слушай, будут меня искать, так я в тринадцатой.

— Кому ты нужен...

— Да так, на всякий случай.

А в студии ставили свет.

Силантий Фомич Нещекаев, старший смены осветителей, как он сам о себе говорит — «мужчина пенсионного возраста», крепко сбитый, спокойный и добродушный человек, отойдя вглубь студии, неспешно подавал команды двум осветителям.

«Дети солнца», как зовут осветителей на телевидении, удивительно похожие друг на друга пышными шестимесячными прическами «под Леонтьева», вылинявшими джинсами и одинаковыми, одновременно купленными серыми в светлую елочку (самый модняк!) свитерами, так же неспешно, как вареные, двигались по площадке с длинными шестами в руках, которыми направляли железные шторки софитов, уменьшая, суживая луч или, наоборот, раздвигая, увеличивая освещенность на площадке. До начала записи чуть меньше часа, операторы в студию еще не подошли, и спешить особенно некуда.

— Петюня, двадцать шесть прижми! — командует Силантий Фомич.

Петюня идет по студии, постукивая своим посохом, и, задрав голову, долго ищет двадцать шестой софит.

— Быстрей нельзя? — спрашивает Силантий Фомич.

— Служенье муз, Фомич... — встревает Витюня.

— Знаю, что не терпит, — спокойно прерывает его Силантий Фомич. — А ты ступай, тридцать второй разожми.

— Не могу, — заявляет второй осветитель, не двигаясь с места.

— Почему?

— Высоко. Не достану.

— Опустим, — говорит Силантий Фомич, направляясь к пульту. И уже от пульта спрашивает первого осветителя: — Нашел, подросток?

Двадцатидвухлетний подросток, наконец-то разыскав двадцать шестой софит, кивает головой.

— Что стоишь? Прижми.

— Так хорошо? — спрашивает Петюня, постучав шестом по щекам софита.

— Чуть-чуть еще, — просит Силантий Фомич. — Вот теперь хорошо. Пойди, поищи семнадцатый, найдешь, направь на меня, — говорит он и, нажав на пульте кнопку тридцать второго, смотрит, как софит опускается над головой второго осветителя.

— Достанешь? — спрашивает он Витюню.

— Теперь достану.

— Разжимай.

Аржанов, с минуту постояв у входа, подошел к Силантию Фомичу.

— Сережа не заходил? — спрашивает Аржанов, здороваясь со старшим смены.

— В аппаратную пошел.

— Успеете? До начала минут тридцать осталось.

— Успеем, — успокаивает его Силантий Фомич. — Хлопцы у меня моторные.

— Может, перекурим? — предлагает Витюня.

— Стой, где стоишь, а то я тебя потеряю! — приказывает Силантий Фомич.

В это время из аппаратной, что находится над студией, гремит голос звукорежиссера:

— Баба Поль! Слышишь меня? Посчитай со второго.

— Петя, подойди ко второму микрофону, посчитай ему, — просит Силантий Фомич. — Слушай, Аржанов, сокращение у вас большое?

— Это не сокращение, Фомич, а аттестация.

— Один черт, что сокращение, что аттестация. Нас на заслуженный отдых, а вас под аттестацию. Мой Алешка рассказывает, у них в «Говорит и показывает Москва» раньше на девять полос было восемь человек, а теперь сорок. Чего их переаттестовывать? Одна машинистка была, и та на договоре, теперь их четыре, две машины, главный пятьсот ломит, а прибыль та жа.

— Посчитает кто-нибудь или нет? — снова гремит голос звукорежиссера.

— Петь, я ж просил тебя!

— One, two, three, — начинает считать Петюня.

— Дальше давай! — требует звукорежиссер.

— Дальше не помню, — сознается Петюня.

— Тогда по-русски считай, чучело!

— Раз, два, три, четыре, пять, шесть...

— Хватит, перейди к первому. Что молчишь?

— Иду, — резонно замечает Петюня.

— Дошел?

— Спрашиваешь....

— Тогда считай!

— Сначала?

— А дальше не помнишь?

— Почему? Помню.

— Ну так и считай!

— Семь, восемь, девять, десять...

— Хватит. А баба Поля где?

— В бар пошла, там сосиски дают.

— Силантий Фомич? Ты где? — гремит голос звукорежиссера.

— Слышу тебя, Рома, слышу! — кричит из глубины студии Силантий Фомич.

— Я смотаюсь, деньги ей передам.

— Валяй, но по-скорому, — предупреждает Силантий Фомич. — Начинаем ведь скоро.

— Да мигом! Тебе-то взять?

— Мне не надо. Я после смены в больницу еду.

— Как она?

— Да пока неважно...

— Эх, елки-моталки. Ну, так я сбегаю...

— Только студию отключи, — просит Силантий Фомич. — Так, хлопцы, теперь разошлись: ты, Петь, восьмым лучиком на выгородку пусти, а ты, Витька, на первой штанге двухзначные приоткрой, операторы все равно света попросят.

— А если контровым чуть глубины дать? — предлагает Аржанов.

— Фомич, знаешь, что я думаю? — опершись на шест, обращается Петюня в темноту студии.

— Скажи, — разрешает Силантий Фомич.

— Неоправданный напряг! — изрекает Петюня.

— Застрелиться и не встать! — смеется Аржанов. — Немые заговорили!

— А дальше? — спокойно спрашивает Силантий Фомич.

— Разливаем молодое вино в старые меха, — вставляет Витюня.

— Опять за рыбу деньги! Сколько раз учил тебя, Витька, не говори того, чего не понимаешь. Ползаете, как сонные мухи по струне, а туда же, рассуждать, — не выдерживает Силантий Фомич.

— Не так, что ли, Фомич? Свет ставим без участников, сядут они в кадр — ставим снова, операторы придут, начинай все сызнова, техника начнет принимать, прибавляй света, а то им темно. Время идет, а каждый час за сотню рублей скребется.

— И еще чтоб веселей, — не забывает вставить второй осветитель.

— Что предлагаешь? — спрашивает Силантий Фомич.

— Начинать всем разом! Участники в студии, операторы по камерам.

— Тогда и ползать не будем, — подытоживает Витюня.

— Мне-то что говорить? Вон редактору скажите, — предлагает Силантий Фомич.

— Все это так, — начинает Аржанов, но в студию врывается Сонечка Гаврина и обрушивается на осветителей:

— Митинг устроили? Петюня, Витюня... Из нещекаевского ларца одинаковых с лица... Все возитесь? В холле участники ждут, а вы тут лясы точите!

— Кто ее отвязал? — обращаясь к Аржанову, спрашивает первый осветитель.

— И ты тут, Аржанов?! — продолжает бушевать Сонечка. — Иди участников занимай! Где операторы? — кричит она в пустоту.

— Операторы на месте, — слыша последнюю фразу ассистента, откликается Леня Кудрявцев, входя в студию. — Ну что разбушевалась? Сейчас выгородочку подвинем, дадим ярче — и можно начинать. Цветочков бы вот сюда, на столик.

— А где их сейчас взять? — кричит Сонечка.

— Фомич, пошли Витьку в студию напротив, там Борька «Осень в Подмосковье» снимет, пусть желтых листочков даст. У них этого добра навалом! Чуть подсветим, позолотим, перший класс!

— Цветы, цветы и листья... Вить, а Вить, отгадай, что получится? — спрашивает первый осветитель.

— Ваганьковское осенью! — придурковатым фальцетом отвечает Витюня.

— Ты бы лучше удочки с микрофонами подкатил, чем дурочку валять! — обрывает его оператор.

— Не по специальности, — отрезает Витюня.

— Светить всегда, светить везде... — подхватывает Петюня.

— Ну пошло-поехало! — не выдерживает Сонечка. — Аржанов, мы уже в аппаратной.

— Отпусти себя по сквозному! — кричит ей вслед Витюня.

— Гроб для музыки с оркестром! Придурки! — говорит Сонечка, выбегая из студии.

— Ты, Аржанов, ступай, а то крику не оберешься.

— Силантий Фомич, я что хотел спросить, ты ведь воевал?

— Нашел время...

— Третий Белорусский?

— Пятая армия. Да зачем это тебе?

— 206-й Краснознаменный стрелковый полк к вам входил?

— Нет, не к нам.

— Я помню, ты ребятам рассказывал, что в Восточной Пруссии воевал.

— Да что я там — один воевал?

— Тяжелые были бои?

— Я с ребятами в прошлом году ездил в Калининград передачу снимать, поверишь, дня не было, чтоб сердце не болело. На карте — господские дворы и фольварки, а на деле — дзоты, доты, сплошной бетон. И сейчас ведь еще стоят, черт бы их драл! Как увидел, так сердце и заболело. Сколько ребят полегло...

— Я, понимаешь, Силантий Фомич, одного человека встретил, так вот его товарищи по фронту разыскивают. Гришка из Киева газету привез, а в ней объявление.

— Так отвези эту газету ему! Счастье-то какое! Я бы и за Полярный круг поехал, если бы позвали, да не позовут...

— Фомич, перекур? — Петюня внимательно слушает их разговор.

— Тебе, делать нечего? — спрашивает его Силантий Фомич.

— Кругом очко. Камеры принимают.

— Примут, начнем работать. Ты, Аржанов, ступай, потом поговорим, если нужен буду. Витя, Витя, десятым ведущего подсвети, — говорит Силантий Фомич, отходя от Аржанова.

Все, как и обычно: как было вчера, позавчера, месяц тому назад, год тому назад... Для человека, впервые попавшего на студию, все, что он услышал бы в это обычное рабочее утро, показалось бы дикой дичью, но Аржанов давно уже знает, что через двадцать минут в студию войдут участники передачи, и все пойдет своим чередом: операторы оговорят с режиссером планы, вспыхнет над входом в студию светящее табло — «Тихо! Идет запись!», прогремят звонки, оповещающие всех, что начинается передача, окостенеют лица участников и, по команде режиссера, загорится красный глазок над включенной камерой.

Если бы его спросили, что самое примечательное на телевидении, он, не задумываясь, ответил бы: спешка и суета.

Аржанов не раз убеждался, что даже в заранее запланированном обязательно случится что-то непредвиденное, что поломает сроки, а вечная суета властно потребует спешки, и тогда негласное правило — «и так сойдет» — в итоге будет определять результат.

Ну что, спрашивается, сделает творческая бригада, если монтажная аппаратная, загодя заказанная ими, в самый последний момент может быть передана под другую работу, у которой и эфир раньше, и значение ее выше? Но стоит только сдвинуть одну из работ, как тут же рвется вся технологическая цепочка, и начнется суета, а вечная суета диктует и меру поведения, когда расставленные локти приносят преимущество не только в работе, но определяют и твое положение.

Можно сделать хорошую работу, но сама работа еще не дает гарантий претендовать на хорошее место в программе, часто случается как раз обратное, когда интересная передача выходит в дневные часы, а передача средних достоинств получает более удобное время. И тут не качество определяет это место, а положение, авторитет, пробивные способности тех, кто создавал эту передачу, или того проще — приятельские отношения с теми, кто и определяет это положение. И ни письма телезрителей, ни критика не могут изменить сложившихся правил.

Он пытался сравнивать с газетой, в которой ему довелось когда-то поработать, но не находил аналогов. Ведь ни одна из газет не упустит возможности выделить яркий, интересный материал, а он знал сотни примеров, когда отличная передача так и не находила себе места в вечернее время.

А сколько на памяти каждого скучных вечеров наедине с телевизором, на экране которого из вечера в вечер идет многосерийный фильм, дотошно разъясняющий, что корова дает молоко, а гвозди делают из железа. Потом на летучках он был свидетелем, как убедительно защищали плохие фильмы или спектакли только потому, что тема, поднятая в них, была злободневной.

В аппаратную он вошел за несколько минут до начала записи.

— Где тебя носит? Начинать пора, а тебя нет, — встретил его режиссер. — Сонька голос сорвала, разыскивая тебя!

— Не Сонька, а Сонечка, — поправила его ассистент.

— Не обижайся, лапушка! Ну так будем начинать или мирно разойдемся?

— Будем, будем... Значит, так, после ведущего дашь хронику, — усаживаясь рядом с режиссером, сказал Аржанов.

— Что за дела? Мы же с хроники хотели начать! — возмутилась Сонечка.

— Начнете с ведущего. Он так попросил. А уж потом дадим хронику. После хроники — как и намечали.

— Пусть будет так, — согласился режиссер. — Леня, ты меня слышишь? После шапки дашь отмашку ведущему, чтоб начинал, а потом хроника пойдет.

— Хорошо, — свистящим шепотом ответил оператор.

— Вот так! У меня не вертухнешься! Соня, давай команду!

— Внимание, тишина в студии! — объявила Сонечка. — Сергей Алексеевич, следите за монитором: пойдет электронный ракорд, потом шапка, и я выхожу на вас. Оператор даст вам отмашку. Тишина в студии! Пошел счет!

Сколько раз Аржанов про себя повторял вслед за электронным ракордом — «девять, восемь, семь...», не зная, будет ли новая работа удачной или принесет утомительные, бесполезные хлопоты. Не часто, но случалось и так, что сделанное им вызывало раздражение, хотя сам он был уверен как раз в обратном.

Хотя бы последняя передача «Ненаглядная агитация» («гвоздем программы» назвала ее «Советская культура»). «О «ненаглядной агитации», — освещалось в газете, — рассказано не просто ёмко и хлестко. В считанные минуты мы именно увидели проблему: и примелькавшиеся стенды, мимо которых, не замечая их, проходят люди, и умные, ироничные плакаты, которые можно увидеть только на выставках, а не на наших улицах».

Привычной, бездумной скороговоркой, не объясняя сути, гигантские дорогостоящие панно на фасадах домов кричат о бесконечных процентах, квадратных метрах, о тоннах. С выцветших плакатов смотрят на нас близнецы-рабочие в касках, а сзади них краны, поднимающие никому не ведомые грузы. На чудовищных бетонных основаниях покоятся загадочные истины: «Введем в действие 180 единиц нового оборудования».

— А вы не скажете, какое оборудование призывают ввести в действие? — обращается к очередному прохожему дотошный ведущий.

— Где?

— Видимо, в районе.

— В нашем?

— Да, коль этот стенд стоит в вашем районе.

— А откуда вы это взяли?

— Как откуда? Да вот же на этом стенде написано, что стоит на площади!

— Ах на этом! А я как-то и не обращал внимания, — удивляется прохожий, прочитав гигантские буквы на огромном стенде. — Действительно, но что они имели в виду?

«Произнеся само словосочетание — «наглядная агитация», — говорилось в передаче, — и как некоторые горько усмехнутся, ибо само понятие стало для многих символом социального ханжества и лжи недавних десятилетий, периода, который и был подвергнут острому и глубокому анализу на последних Пленумах ЦК КПСС».

На следующий день, после выхода передачи в эфир, Аржанова вызвали для беседы к зампреду Госкомитета.

— Надо будет нам с вами поработать, — любезно предлагая сесть напротив себя, сказал ему зампред.

— Я вас слушаю.

— Приготовьте вариант приказа, в котором надо объяснить ошибочную позицию автора передачи «Ненаглядная агитация» и вашу, как редактора. Автору и ведущему — строгий выговор, вам — выговор с предупреждением. Ближайшая Коллегия рассмотрит на своем заседании ошибки, которые были допущены в этой передаче.

— Если не секрет, что это за ошибки? — спросил Аржанов.

— Ну какой же секрет! В передаче вы утверждаете, что наглядная агитация стала символом социального ханжества и лжи. Откуда вы это взяли?

— Передача поднимала проблемы, о которых открыто говорит общество. Кстати, «Советская культура» назвала эту передачу — «гвоздем программы».

— Кто принимает эту газету всерьез! — усмехнулся зампред.

— Орган ЦК КПСС? — усомнился Аржанов.

— Я знаю, что «Советская культура» является органом ЦК КПСС, — раздражаясь, проговорил зампред. — Об этой рецензии — особый разговор. Сейчас мы говорим с вами о передаче, в которой вы, Аржанов, были редактором. Это вы, Аржанов, — делая ударение на его фамилии, продолжал зампред, — должны будете объяснить Коллегии, что вы имели в виду, говоря о социальном ханжестве и лжи недавних десятилетий.

— Но ведь об этом говорю не я, Аржанов, а XXVII съезд и последующие Пленумы ЦК КПСС, — удивился Аржанов. — Кстати, вы берете только часть фразы, опуская: «период, который был подвергнут строгому и глубокому анализу на Пленуме ЦК КПСС». Нельзя же выдергивать фразу из контекста.

— Это и объясните на Коллегии, — и, заканчивая разговор, сухо потребовал: — Жду вас в восемь утра на Пятницкой.

И была Коллегия...

И Аржанов винился за «ошибки», которые не совершал. Порой ему казалось, что он играл какую-то глупую роль, придуманную для него затейливым драматургом, как в том психологическом эксперименте, когда маленького мальчика вынуждали назвать черный кубик белым. И мальчик, слыша, как все его товарищи по детскому садику весело называют черный цвет — белым, сквозь слезы тихо говорит, опустив голову: «Он белый...»

В постановлении Коллегии было записано, что в ряду правильно подмеченных недостатков в организации наглядной агитации автор и редактор проявили политическую незрелость и допустили неверные, ошибочные выводы, утверждая, что «само понятие «наглядная агитация» стало для многих символом социального ханжества и лжи недавних десятилетий — что наглядная агитация якобы «утратила свой смысл и превратилась в «ненаглядную».

И Коллегия постановила... автору указать на проявленную им безответственность и поверхностный подход к решению важной общественно-политической темы, а редактора строго предупредить за выход в эфир ошибочной передачи «Ненаглядная агитация».

Но больше всего Аржанова поразило то, что после Коллегии к нему подходили многие из тех, кто был на ней, и, утешая, говорили ему:

— Забудь... Не переживай, так надо было.

— Сам понимаешь, передача задела тех, кто занимается этой ненаглядной агитацией.

— А ты — молодец! Правильно, гибко вел себя! А стал бы возражать, атмосфера бы только накалилась... А так все довольны — меры приняты.

В тот день ему был преподан наглядный урок социального ханжества и лжи, раньше ему доводилось только слышать об этом.

На студии рассказывали, как Рязанова попросили переснять сцену в фильме «О бедном г усаре замолвите слово», где инсценировался расстрел, и герой, которого играл Леонов, должен был протестовать словами: «Прощай, немытая Россия, страна рабов, страна господ, и вы, мундиры голубые, и ты, послушный им народ». Рязанову сказали: «Нельзя!» А на его недоумение, что речь идет о стихах М. Ю. Лермонтова, которые знают с третьего класса, многозначительно добавили: «Ну, не надо делать вид, что вы ничего не понимаете».

Сам он ничем, кроме этого понимания, не отличался от них...

Алексей Васильевич рассказывал ему, что однажды авторитетная комиссия принимала у маститого скульптора многофигурную композицию на военную тему. Один из членов комиссии спросил:

— А что кричит этот матрос?

Скульптор долго молчал, грустно разглядывая спросившего, потом ответил:

— Он не кричит. Он спрашивает: «Где Луначарский?..»

— На телевидении можно долгое время плохо работать, но быть на хорошем счету. Для этого надо только одно: вовремя поддакивать и делать только то, что приказывают. Но нет ничего хуже этого, — говорил ему Алексей Васильевич.

В этой нехитрой формуле Аржанова еще раз убедил его собственный случай, а похвалы тех, кто стал свидетелем разговора на Коллегии, лишь подтверждали слова Алексея Васильевича.

Прошла неделя, и в редакцию стали приходить письма-отклики.

Главный художник Москвы В. Д. Красильников, не зная о Коллегии, писал, что «архитектурно-планировочное управление полностью поддерживает мнение авторского коллектива передачи «Ненаглядная агитация» и «выражает благодарность Центральному телевидению за внимание к городским проблемам. Считаем, что затронутые в передаче вопросы подняты своевременно и в остром ракурсе».

В журнале «Журналист» была напечатана обзорная статья «Не подсвечивать — светить», в которой говорилось, что передача «Ненаглядная агитация», в серии передач «Прожектор перестройки», была эталонной.

«Активное вмешательство, а не легкое касание — вот к чему должны стремиться тележурналисты. Вместе с «Прожектором» мы убеждаемся: наглядная агитация в том виде, в каком она существует, — пустой звук, ибо громкие и абстрактные лозунги не находят да и не могут найти отклика в душах людей».

Но на все эти статьи и письма никто уже не обратил внимания...

Да и зачем, когда чье-то оскорбленное самолюбие получило удовлетворение, а срочно демонтированные стенды, отображенные в «ошибочной» передаче, лишний раз подтверждали, что перестройка набирает темп.

— Стоп! Стоп! — закричал режиссер.

Аржанов вздрогнул.

— Что за разговоры? Я же просил полную тишину! Все на начало! Повторяю еще раз: в студии полная тишина, пройдет электронный ракорд — и сразу шапка передачи. После шапки выхожу на студию. И только после того, как оператор даст отмашку, можете говорить. Тишина в студии! Соня, у тебя все готово?

— Да, можно начинать.

— Внимание в студии! Тишина! Пошел счет!

Аржанов позвонил, когда Наташа уже убирала бумаги и стол.

— Никто не искал? — спросил он.

— Я же говорила тебе, что ты никому не нужен, а ты все не веришь.

— А раз так, я домой поехал!

— Вот это правильно. Поезжай. Успеешь к своему футболу.

— Да сегодня никто не играет...

— Тогда просто домой поедешь вовремя. Все успели сделать?

— Нормально. Как всегда.

— Тогда до завтра? — спросила Наташа и положила трубку. И тут же телефон зазвонил снова.

— Ну что еще?! — думая, что снова звонит Аржанов, с раздражением спросила она.

— Как отдыхала?

— Хорошо, — после небольшой паузы ответила она, узнав Вадима.

— Что такая скучная?

— Да так.

— Встретимся сегодня?

— Сегодня не могу.

— Почему?

До отпуска она каждый день ждала этого звонка к концу дня, а сейчас даже его голос вызывал глухое раздражение.

— Не хочу.

— Даже так? — удивился Вадим. — Да-а‑а, — протянул он. — С пользой отдохнула...

— Тебе-то какое дело?

— Смотри?.. Грубит... Не станешь жалеть?

— Пугаешь?

— Не пугаю, просто знаю, встречи на море — скоротечны, как летний дождик.

— По себе судишь?

— Да хоть по себе, — беспечно ответил он. — Не хочешь, не надо. А тебе пора бы знать, морские романы продолжения не имеют. Так сказать, в конце первой части не прочтешь: продолжение следует...

— По себе судишь?

— Ну-у-у! Повторяешься...

— Продолжения не будет в нашем романе, — зло сказала она.

— Да у нас и романа-то не было. Впрочем, как знаешь. Поставим точку?

— Я уже ее поставила.

— Жалеть не станешь?

— Теперь ты повторяешься.

— Тогда как в шахматах: повторение ходов — ничья, — и он положил трубку.

Она долго держала трубку в руке, не опуская ее на рычаг, слушая частые пискливые гудки, а глаза сами, помимо ее воли, читали смешное и нелепое: «в ряде видов спорта считается по-прежнему немалой смелостью ввести в состав команды молодого атлета».

На что она надеялась?

На газету, застилавшую письменный стол, упала слеза. Несколько букв сквозь слезу из петита обратились в цицеро, вспыхнув, как под увеличительным стеклом.

Предыдущая главаГлава 23 из 25Следующая глава