Я проснулся от собственного сердцебиения в восемнадцать сорок два.
В номере было темно. Кондиционер «Карриер» гудел все на тех же семидесяти двух градусах. За окном синие сумерки, та плотная тропическая синева, какая стоит над Майами около семи вечера в декабре, между концом дня и началом ночи.
Я лежал поверх покрывала с попугаями, в той же одежде, в которой утром приехал из офиса. Ботинки на ногах. Кобура под пиджаком. Часы показывали восемнадцать сорок два.
Восемь часов сна без пробуждения. Тело отрубилось так быстро, что я даже не успел снять ботинки.
Сел на край кровати. Голова тяжелая, на шее как будто чугунная гиря висит, глаза с песком, во рту пересохло.
Двадцать восемь часов работы плюс восемь часов сна телу не хватило, оно требовало еще двенадцать. Но мозг уже включился, и обратно его так просто не остановить.
Я снял трубку «Вестерн Электрик», набрал коммутатор.
— Альберто.
— Митчелл, двести четырнадцатый. Мне были сообщения?
— Звонил мистер Брэдшоу. В четырнадцать ноль семь. Просил передать что позвонит вечером, когда проснетесь. И в семнадцать тридцать звонила служба чисток, спрашивала, заберете ли вы рубашки сегодня или завтра.
— Брэдшоу больше ничего не говорил?
— Больше ничего. Он сказал: «Митчелл спит, не будите его. Пусть позвонит, как проснется.»
— Спасибо, Альберто.
Положил трубку. Посмотрел на телефон. Если бы случилось что-то срочное, Брэдшоу позвонил бы повторно, передал через Альберто более конкретное сообщение, прислал бы Ченетти ко мне в номер.
Раз он передал «как проснется», значит, новостей по ловушке нет. Конверты разнесли, прослушка стоит, наружка работает. Дальше надо ждать, пока кто-то из четверых клюнет.
Если клюнет.
Можно набрать Брэдшоу прямо сейчас. Услышать «ничего пока», это все, что я мог получить в семь вечера первого дня. И сидеть в номере дальше, листать дело «Маринеро», читать копии накладных «Санта-Клары», смотреть в потолок с желтым пятном от протечки.
Я встал. Снял пиджак, рубашку и ботинки. Прошел в ванную.
Под душем стоял минут пять, на этот раз с холодной водой, чтобы окончательно вытащить голову из густой ваты сна. Вода била по затылку и плечам, смывая ночь на причале, утренний кофе из «Вендомата», восемь часов мертвого сна на покрывале с попугаями.
Вытерся и переоделся. Свежая белая рубашка, последняя из чемодана, завтра придется отдать все в стирку. Серые брюки. Темно-синий галстук, простой узел. Кобура под мышкой с полным барабаном и пиджак.
Посмотрел в зеркало. Лицо бледное, с темными кругами под глазами, с таким не отправляют на оперативную работу. Зато можно отправиться в город пройтись и не думать. То, что мне нужно.
Спустился на лифте. Альберто за стойкой кивнул мне, посмотрел поверх очков-половинок.
— Сеньор Митчелл. Будете ужинать?
— Сначала пройдусь.
— Куда, если можно спросить?
— Не знаю. Куда-нибудь.
Альберто посмотрел на меня тем особым взглядом, каким опытные портье смотрят на постояльцев, идущих гулять без определенной цели в восемь вечера. Этот взгляд говорил: «Я вижу человека, которому нужно проветрить голову, и я знаю, куда такому человеку идти, если он спросит».
Я не спросил. Альберто не стал предлагать.
Снаружи Бискейн-бульвар жил вечерней жизнью. Воздух мягкий, около семидесяти градусов, легкий ветер с залива нес запах соли, бензина, цветущих кустов и горелого жира из соседней закусочной.
По бульвару проносились машины, «Кадиллаки», «Бьюики», «Шевроле Импалы», у некоторых через открытые окна гремело радио. Гленн Кэмпбелл, какой-то новый Стиви Уандер, Эл Грин, звуковая мозаика американского декабря семьдесят второго.
Я постоял у входа гостиницы. Просто стоял, смотрел на фонари, проезжающие машины, дальние неоновые вывески мотелей и баров, пальмы вдоль бульвара, силуэты которых на фоне темнеющего неба напоминали черные перья.
Голова просила тишины. Не той тишины, что в номере, там она быстро превращалась в тишину думающего человека, а это уже не то.
Мне нужно что-то другое. Звук, который заполнит так, чтобы не осталось места для дела «Маринеро», конвертов с четырьмя именами, фотографий Фуэнтеса, привязанного к стулу.
Я знал, какой это звук.
Двинулся пешком по Бискейн-бульвару, на север. Через четыре квартала свернул на запад, на Норт-Майами-авеню.
Этот район Майами, между центром и автомагистралью I-95, в семьдесят втором году назывался «Овертаун», исторический черный квартал города, его жители говорили о нем «to over to town», «надо в город», и это сократилось до одного слова.
В тридцатых, сороковых, пятидесятых это было то, что черные сами называли «Гарлемом Юга». Здесь жили все рабочие железной дороги «Флорида Ист Кост», здесь стояли черные гостиницы, «Сэр Джон», «Мэри Элизабет», «Эмбассадор», потому что черных артистов, выступавших в больших отелях Майами-Бич, в эти отели не пускали ночевать.
По ночам, отыграв белой публике в «Фонтенбло» или «Иден Рок», Каунт Бэйси, Билли Холидей, Луис Армстронг, Элла Фитцджеральд переезжали через дамбу обратно «in town», и до утра играли в клубах Овертауна. В шестьдесят третьем здесь, в клубе «Харлем Сквер», Сэм Кук записал тот свой живой альбом, который выйдет только через тринадцать лет после его смерти.
А потом в шестидесятых через сердце Овертауна провели хайвэй I-95. Государственная программа городского обновления выкупила за бесценок и снесла около половины квартала, поделив черный район пополам бетонной эстакадой.
Население упало с сорока тысяч до десяти. Половина клубов закрылась, потеряв клиентов, потому что само здание стояло теперь там, где проложили опоры путепровода.
Но в декабре семьдесят второго, в тех нескольких кварталах, что остались между хайвэем и центром, тут еще играли. Не как раньше, далеко не Каунт Бэйси с Эллой Фитцджеральд, а тот сухой, поздний и твердый майамский джаз, какой еще остался у местных музыкантов, переживших и сегрегацию, и снос, и переезд половины слушателей в более безопасные кварталы.
В клубах «Харлем Сквер», «Найт Бит» в гостинице «Сэр Джон», «Скай Лаундж», в нескольких безымянных подвалах на Третьей авеню еще играли квинтеты, секстеты, иногда сольники.
Я шел по Норт-Майами-авеню на север, мимо гостиницы «Сэр Джон», четырехэтажного розового здания с неоновой вывеской и пустым бассейном за решеткой ограды. У входа стоял черный швейцар в голубой ливрее, лет шестидесяти, поглядывая на меня с терпеливым любопытством, с которым черные жители Овертауна семьдесят второго смотрели на белого, идущего пешком в восемь вечера через их район, без явной цели, агрессии и сопровождения.
Я кивнул ему. Он кивнул в ответ, не сказав ни слова.
В двух кварталах от «Сэр Джона», на углу Норт-Майами-авеню и Десятой улицы, я увидел то, что искал.
Невысокое одноэтажное здание из шлакоблока, оштукатуренное и покрашенное в тот темно-бордовый цвет, какой выбирают для заведений, желающих выглядеть серьезно. Окон у фасада не было, только массивная деревянная дверь с латунной ручкой, над дверью неоновая вывеска: «THE BLUE COCONUT — JAZZ BAR — LIVE MUSIC NIGHTLY».
Из двух слов «Coconut» одна буква не работала, мигала через раз, получилось «C…CONUT». Под вывеской печатное расписание на стекле в рамке: «Сегодня вечером: квинтет Эрла Хейза, с 9 PM до 11 PM».
У двери стоял вышибала, черный мужчина лет сорока пяти, шесть футов и три дюйма ростом, в темном костюме без галстука, белой рубашке, с лицом профессионала. Он посмотрел на меня сверху вниз, оценивая на ходу.
— Двадцать пять центов с входа, — сказал он. — Минимальный заказ два напитка.
— Хорошо.
— И один совет, мистер.
— Какой?
— Здесь играют для тех, кто пришел слушать. Не для тех, кто пришел разговаривать.
— Я пришел слушать.
Он посмотрел на меня еще пару мгновений.
— Тогда добро пожаловать.
Я отдал четвертак. Он положил его в карман, не давая никакой бумажки взамен, здесь не нужен пропуск. Открыл дверь. Я вошел внутрь.
Зал «Блю Коконат» оказался небольшим, размером двадцать пять футов на сорок, низкий потолок около восьми футов, обитый темной деревянной рейкой. Вдоль трех стен обитые красным дерматином банкетки и круглые столики со свечами в стеклянных подсвечниках.
В центре полтора десятка стульев перед небольшой эстрадой высотой в фут. На эстраде рояль «Болдуин» с поднятой крышкой, контрабас на стойке, барабанная установка «Лудвиг», микрофон «Шур» 55 на тяжелой ножке. За эстрадой задник из черного бархата с медным силуэтом саксофона.
В дальнем углу длинная стойка из темного дерева, за ней невысокий, лысоватый бармен, в белой рубашке и черном жилете, с выражением будто видел и знает все. На стене за ним висели полки с бутылками, подсвеченные снизу.
«Джек Дэниелс», «Джонни Уокер Ред», «Каттисарк», «Вильтурки», бутылки рома, виски, бренди, пара темных пузатых бутылок ликера. На стойке стеклянная банка с маринованными яйцами, банка соленых орешков «Плантерс», блюдо с нарезанным лаймом.
Народу около двадцати человек. Сидели за столиками парами и тройками, говорили вполголоса. Преимущественно черные, несколько белых пар, видимо из туристов, откуда-то узнавших о клубе и пришедших за «настоящим джазом». Атмосфера спокойная, неторопливая, та особая атмосфера хорошего джаз-клуба, в которой не надо никому ничего доказывать.
Воздух синий от сигаретного дыма. По всему помещению на столах горели свечи в красных стеклянных стаканах, пламя слегка подрагивало от тока кондиционера. Над эстрадой две лампы Френеля с теплым светом, направленным вниз, на инструменты.
Я подошел к стойке.
— Джек Дэниелс. Чистый.
— Семьдесят пять центов.
Положил доллар. Бармен налил мне виски в стеклянный «олд фэшнд», на два пальца, кинул кубик льда, не спрашивая.
Бросил сдачу в две монеты, четверть и десятку, на красную салфетку рядом со стаканом. Кивнул мне, как кивают старому знакомому.
Я взял стакан, прошел к угловому столику у задней стены, в десяти футах от эстрады. Сел спиной к стене, старая привычка, которой я придерживался даже в гражданской обстановке.
Со столика видна вся комната, дверь, эстрада и бар. Мне это нужно не потому, что я ожидал неприятностей, а потому, что без этого голова не отключается.
Поставил стакан. Запах карамельный, дубовый, с тем легким сладковатым оттенком, который у «Джека Дэниелса» получается из-за фильтрации через древесный уголь сахарного клена. Сделал глоток. Виски прокатился по горлу мягко, осел в желудке теплым шаром.
В девять вышел квинтет. Их было пятеро, все черные, в темных костюмах, белых рубашках и узких черных галстуках.
Лидер, Эрл Хейз, тенор-саксофонист, седеющий мужчина лет шестидесяти, с лицом человека, который слишком много играл по ночам, чтобы по утрам выглядеть моложаво. Вышел первым, поставил саксофон «Сельмер Марк-VI» на стойку у микрофона. Поправил мундштук.
За ним пианист, лет сорока пяти, в круглых очках, тонкий и узкий, сел за «Болдуин», поднял крышку клавиатуры. Затем контрабасист высокий, грузный, лет пятидесяти, в коротких косичках, тронул струны, проверил тональность и кивнул.
Барабанщик самый молодой, лет тридцати пяти, в рубашке с расстегнутым воротником, сел за установку, поправил тарелку «Зильджан» на стойке. Трубач лет пятидесяти, в темных очках в помещении (старая джазовая привычка), достал «Конн Виктор», подул в мундштук беззвучно, проверяя вентили.
Хейз подошел к микрофону.
— Добрый вечер, дамы и господа. — Голос густой, низкий, чуть хриплый. — Мы квинтет Эрла Хейза. Сегодня два сета. Первый стандарты, второй то, что мы сами хотим сыграть. Если будете шуметь во время игры, попросим вас выйти. Если не будете, будем благодарны. Спасибо.
Он отступил от микрофона, кивнул барабанщику. Тот выбил коротко четыре такта на сухой малой барабан, «один-два-три-четыре».
Контрабас вступил с ходящим ритмом, пианист с тонким аккордовым рисунком. И Хейз поднес саксофон к губам.
Первая вещь которую он сыграл это «Мизти». Стандарт Эрролла Гарнера пятьдесят четвертого года. Я узнал по первым четырем нотам.
Тенор Хейза вышел медленно, почти лениво, длинная, низкая фраза, с тем характерным теплым тембром «Сельмера Марк-VI», какой не получается ни у одного другого саксофона в мире. Он играл не торопясь, не показывая виртуозность, а наоборот, с той скупой экономией звука, которая бывает только у сорокалетних музыкантов.
Каждая нота имела вес. Каждая пауза значила столько же, сколько нота. За ним в игру вступил пианист, давая мягкую мелодическую обкладку, с редкими и чистыми аккордами.
Контрабас пять нот в такт, спокойно, как отсчет шагов. Барабаны пока касались едва слышно щетками по тарелке, шорох вместо удара.
Я сделал второй глоток виски. Холодный «олд фэшнд» в руке, теплый виски в пищеводе, синий дым перед глазами, тенор-саксофон в ушах.
Мозг медленно отключился.
Касас, Медина, Сирано, Маршалл, Линч, Эгеа, конверты, ночной причал, кровь на досках, листок бумаги с одним испанским словом, все это начало отступать. Не уходить совсем, это невозможно, все просто начало отодвигаться на некоторое расстояние. Пока не ушло в тень.
Осталась только музыка.
«Мизти» закончилась на длинной, протяжной ноте Хейза, которую он держал секунд восемь, медленно затихая. Раздались аплодисменты, негромкие, искренние, без энтузиазма, которым в концертных залах подменяют внимание. Здесь хлопали те, кто слушал.
Хейз кивнул и снова подошел к микрофону.
— Спасибо. Сейчас «Тэйк Файв» Дэйва Брубека. В эту вещь мы войдем, как обычно, медленно, потом разгонимся, потом снова замедлимся. Если кому-то будет скучно, попросите бармена налить вам что-нибудь покрепче.
Многие засмеялись. Я тоже слегка улыбнулся.
Барабанщик начал тот характерный пятичетвертной рисунок, который Брубек написал в пятьдесят девятом и который в будущем играет каждый клуб от Сиэтла до Москвы. Контрабас вошел сухой пульсацией.
Пианист добавил тонкое квартовое движение, повторяющееся и гипнотическое. И тенор Хейза, главная тема, та самая, которую все знают наизусть и которую невозможно сыграть плохо, но которую можно сыграть так, будто она прозвучит как первый раз.
Хейз сыграл ее как первый раз.
В десять часов я заказал второй стакан. Бармен принес его молча, забрал пустой стакан и поставил новый.
Ничего не спросил и не предложил. В этом была главная роскошь хорошего бара, в нем с тобой не пытались подружиться.
К десяти двадцати квинтет добрался до «Бесаме Мучо», болеро Консуэло Веласкес сорокового года, переделанное в свинговый стандарт.
К десяти сорока прозвучал «Раунд Миднайт» Телониуса Монка, медленная, тяжелая мелодия, с тем низким настроением, которое Монк вкладывал в каждую свою вещь, словно каждую минуту наступала полночь, и хочет, чтобы ее замечали.
«Раунд Миднайт» Хейз играл тихо. Так тихо, что слышен был шорох щеток по тарелке, прерывистое дыхание контрабасиста между нотами и скрип педали пианино.
Зал перестал говорить вообще. Только дым свечей и сигарет, и звук саксофона плывущего через всю комнату как ровная линия, от эстрады к дальней стене, куда-то за пределы стены, в Овертаун и дальше в Майами.
Я сидел и слушал.
Где-то в это время, может быть, на этой ноте, может быть на следующей, я подумал про Фуэнтеса. Не то, что гложило меня все эти дни, как его убили или кто это сделал.
Нет я подумал о том что Фуэнтесу было за сорок. И, скорее всего, в Гаване в пятидесятых, до Кастро, он тоже ходил в кубинские клубы, где играли тенор-саксофон, также стояли свечи на столиках, было синее от дыма помещение и какой-нибудь усталый сорокалетний саксофонист играл «Бесаме Мучо». И что Фуэнтес, может быть, это любил.
Это была отстраненная от работы мысль. Я на мгновение позволил ей овладеть моим мозгом, а потом она ушла, как проходит любая мысль, не имеющая практической цели.
Хейз закончил «Раунд Миднайт» одной длинной нисходящей фразой, последняя нота утонула в шорохе тарелки.
В одиннадцать без четверти квинтет ушел на перерыв перед вторым сетом. Пианист и трубач прошли через зал к выходу, видимо, покурить на улице.
Хейз остался у эстрады, стоял с бокалом воды, разговаривал с кем-то из публики, пожилым черным мужчиной в сером костюме. Барабанщик пошел к стойке за выпивкой.
Я допил второй стакан. Посмотрел на часы. Десять сорок шесть.
И тут, как-то очень мягко, без резкого щелчка, обычное оперативное мышление начало возвращаться ко мне. Я вспомнил, что уехал из гостиницы в восемь вечера.
Альберто на стойке знает только, что я ушел пройтись. Брэдшоу, если что-то случится, не сможет связаться со мной никаким способом, кроме как через Альберто, а тот знает, что я в шляюсь городе. И я отсутствую уже почти три часа.
Если крот клюнул на наживку сегодня в течение дня, то у Брэдшоу рыба уже могла трепыхаться на удочке.
Я поднял руку и бармен посмотрел на меня. Я сделал жест спрашивая есть ли телефон. Он кивнул и показал в дальний угол, у входа в туалет, там в нише висел красный, металлический таксофон «Саутерн Белл», с крутящимся диском.
Я положил доллар на стол под пустой стакан, на чай бармену, выше принятых пятнадцати центов, потому что он не задавал лишних вопросов и налил мне хорошее виски.
Прошел к таксофону и снял трубку. Бросил в щель десять центов, этого хватало для местного звонка. Набрал номер «Эверглейдса», который я уже знал наизусть.
Раздались гудки. Один, второй.
— «Эверглейдс».
— Альберто. Это Митчелл, двести четырнадцатый. Меня кто-нибудь искал?
— Ой, сеньор Митчелл, хорошо, что вы позвонили. — Голос у Альберто стал мягче, чем раньше, особый тон, каким разговаривают портье, когда передают что-то важное. — Мистер Брэдшоу звонил три раза. В двадцать двадцать. В двадцать один сорок. И только что, в двадцать два сорок одну. Просил срочно позвонить в офис ФБР, как только вы появитесь. Голос у него был… — Альберто на секунду подыскал слово, — … деловой.
— Это хороший знак?
— Сеньор Митчелл, в этом городе такой голос почти всегда хороший знак. — Альберто помолчал. — Вы слушаете тенор-саксофон?
— Да.
— Тогда не спешите. Передам, что вы перезвонили в офис.
— Я так и сделаю прямо сейчас. Спасибо, Альберто.
— Не за что, сеньор Митчелл.
Я положил трубку и бросил еще десять центов. Набрал номер Брэдшоу в офисе.
— Брэдшоу.
— Это Митчелл.
— Где ты ходишь?
— В клубе. На Норт-Майами-авеню. Слушаю джаз.
Наступило короткое молчание. Я почти слышал, как он жует свою сигарету.
— Ну, конечно, слушаешь джаз. Где же еще быть федеральному агенту в одиннадцать вечера в Майами в декабре семьдесят второго.
— Альберто сказал что у тебя есть новости.
— Альберто хороший портье. Митчелл. Рыба клюнула.
Я почувствовал, как сердце застучало на полтакта быстрее. Виски в голове отхлынул, освободив мозг для оперативных деталей.
— Когда?
— В четырнадцать пятьдесят шесть. Конверт лежал в его ящике с двух часов. Через пятьдесят шесть минут после получения он пошел позвонить на улицу. Не из своего кабинета, он вышел из офиса BNDD, прошел два квартала пешком, дошел до таксофона на Брикелл, у банка «Сити Нэйшнл». Оттуда сделал звонок.
— Куда?
— Наверное на номер посредника. Не Эгеа, а кому-то еще. И этот кто-то потом, уже из своего телефона, позвонил Эгеа. Звонок поступил в шестнадцать сорок два.
— Что спрашивали?
— Он спрашивал про матроса по фамилии Хосе Руис. И про адрес, по которому этот Руис будто бы ждет нашей встречи.
— Какой же? Хотя я и так знаю.
— Кафе «Лас Пальмас» на Калье Очо. Задняя комната.
Я прислонился к стене у таксофона. Положил руку на медный диск. Молчал некоторое время.
— Митчелл? Тебе сказать имя?
— Да я уже и сам догадался.
— Сирано. Пол Карло Сирано. Конверт получил в три часа дня под расписку, открыл в своем кабинете. Потом прошел пару кварталов, чтобы позвонить с уличного таксофона. Все это есть на наружке у Гарсы, фотографии будут готовы к утру.
Я закрыл глаза и тут же открыл.
— Брэдшоу. Я сейчас приеду.
— Ты выпил?
— Два стакана «Джек Дэниелса». За три часа. Я в норме.
— Я тебя заберу. Который клуб?
— «Блю Коконат». Норт-Майами-авеню, угол Десятой улицы.
— Это в Овертауне, получается. — Брэдшоу впервые за разговор слегка усмехнулся. — Ты, конечно, выбрал самое подходящее место.
— Я очень старался.
— Буду через двадцать минут. Стой на улице у входа. Никуда не уходи.
— Договорились.
Я положил трубку. Постоял у таксофона еще с минуту, глядя на красный металлический корпус, латунный диск с цифрами и стертую от тысяч пальцев краску на щели для монет.
Затем я вернулся за свой угловой столик. Бармен посмотрел на меня вопросительно. Я покачал головой. Хватит, мне нужна ясная голова.
На эстраде Эрл Хейз поднялся со своего стула у эстрады, поправил мундштук «Сельмера» и подошел к микрофону. Пианист, контрабасист, барабанщик и трубач, все сели на свои места.
— Второй сет, — сказал Хейз в микрофон. — То, что мы сами хотим сыграть. Начнем с «Гуд морнинг хартэйк». Потом посмотрим.
Я вдохнул воздух, приводя себя в рабочее состояние.
«Гуд морнинг хартэйк», Билли Холидей, сорок шестой год. Грустная вещь.
Брэдшоу будет здесь через девятнадцать минут.
Я успею дослушать половину.