К книге
Убийство по назначению врача. Как лучшие намерения психиатрии обернулись нацистской программой уничтоженияГлава 17 Свидетельские показания
86%
Глава 17 Свидетельские показания
19

Рукопись – плод болезненного воображения, и ни один читатель не избавится от чувства, что ее автор душевно расстроен. Но это никоим образом не может умалить уважение к нему со стороны ближних, тем более что невозможно не заметить серьезности и стремления к истине, которыми проникнута каждая глава.

«Если это дело Божье, оно выстоит», – написал Шребер о своих мемуарах. Книга и впрямь выстояла. И вместе с ней, «в придачу к книге», выстояло и судебное дело. В 2008 году психиатр Кейт Робертсон заметила в British Medical Journal, что апелляция Шребера и судебное решение «прежде всего возвращают веру в возможность человечной психиатрии». Она выбрала слово «возможность» и не пошла дальше. Но уже то, что она прочла это решение как живой документ, говорит о «деле Божьем»: в эпоху, когда пациентов психиатрических лечебниц часто считали людьми, «ущербными» и недостойными даже пищи. Шребер отстоял свое иное, нейроотличное устройство разума и победил. В более чем одном смысле он освободился из Замка Дьявола.

Полагаю, судьям по делу Шребера быстро стало ясно: перед ними не безумец в обычном смысле. Да и Шреберу достался не обычный суд. «Доктор Вебер стоит обеими ногами на почве рационализма, – писала Дрезденская королевская апелляционная палата в 1900 году, – который с порога отвергает возможность сверхъестественных явлений». Стоит вдуматься в оборот «с порога»: он значит «не особенно размышлял». У суда не было веберовской уверенности, и он ничего не отверг «с порога».

Почти три года Шребер добивался освобождения: он и Вебер слали в дрезденский суд доклады и апелляции, в том числе машинописную копию «Мемуаров». Пауль верил, что еще не изданная книга оправдает его в глазах Вебера, Сабины и судей. Несколько раз Шребер выступал лично. Стенограммы нет, но по косвенным упоминаниям становится ясно: он говорил кратко, в русле своих письменных доводов. Были и свидетели его характера, один из них – его шурин, с на редкость «вкусным» именем Карл Юнг. В качестве приложений к «Мемуарам» Шребер поместил отчеты Вебера, свою апелляцию и судебное решение. Как великий воин Зигфрид, он сокрушил своего дракона. При этом он хотел, чтобы читатель видел, какими были его меч и доспехи.

После временного признания недееспособности Шребера в 1895 году Вебер стал добиваться для него постоянного помещения под опеку. Шребер дал отпор, поначалу действуя через другого адвоката. Одним из мотивов Вебера, вероятно, была необычайно высокая плата, которую Шребер вносил за пребывание в Зонненштайне. Из показаний Вебера и других документов ясно, что и Сабина добивалась его сохранения в стенах заведения, стремясь к постоянному контролю над его деньгами. В 1899 году дрезденский суд встал на сторону Вебера и признал Шребера пожизненно недееспособным. Такая форма признания – так называемая опека – юридически приравнивала подопечного к семилетнему ребенку. В марте 1900 года суд отклонил апелляцию Шребера и оставил его статус в силе. Тогда Шребер уволил своего поверенного и стал представлять себя сам.

Эссе Шребера «При каких условиях лицо, признанное безумным, может содержаться в лечебнице вопреки заявленной воле?» вошло в «Мемуары» и вынесено в немецкое название книги. Текст касается его собственного дела, но формулирует самостоятельный юридический довод. Он несложен: если человек, помещенный в лечебницу, хочет уйти и не представляет опасности для себя или других, его обязаны освободить. Шребер предлагает правовую категорию «безвредного безумия», которая должна перевешивать любой диагноз так называемой «научной психиатрии». Вебер поставил Шреберу «паранойю» и утверждал, что она неизлечима. Самого диагноза, по его мнению, достаточно, чтобы держать пациента под опекой. «Нет», – возражает Шребер. Директор приюта – не «полицейский», а, по существу, лишь медицинский советник. Врач может выносить мнения, но не истины в последней инстанции – тут он фактически ставит под вопрос всю идею «научности» подобных суждений.

Его труды во имя будущих «Шреберов» увенчались успехом. Понятие «безвредного безумия» вошло в немецкое право.

В своем эссе о недобровольном удержании Шребер сплетает латинские формулы и юридическую аргументацию с извинением за то, что вынужден писать «в полной изоляции от внешнего мира», без привычных источников, то есть в стенах лечебницы. В сноске он добавляет: «Автор этого эссе относит себя к безвредным душевнобольным в описанном выше смысле; о нем говорят, что он одержим религиозными галлюцинациями, тогда как, по его собственному мнению, в них заключена объективная истина, не распознаваемая другими людьми».

Суд фокусировался прежде всего на том, способен ли Шребер жить «в миру», то есть распоряжаться деньгами, вести себя уместно, вернуться к браку. Ему вовсе не было нужно включать в статью свои видения или сам факт принудительного содержания, поскольку текст задумывался для широкой читательской аудитории. Он не был «псевдопациентом», который потом мог бы написать в престижном журнале: «А я пошутил». Видения – и наказание за них – стали неотъемлемой частью его самовидения. Для Шребера истинность его видений – та истинность, что порой укрывается в «как бы» и приблизительности, – была сутью процесса. Для Вебера – тоже, но по иным причинам. Суд, как и Фрейд, колебался между тем, чтобы отвергнуть «безумие» Шребера и принять его. Под поверхностью разбирательства шел трехсторонний спор о здравомыслии, реальности и биологической психиатрии.

В духе добросовестного крепелинианца Вебер настаивал, что в случае Шребера перед нами «заболевание мозга». В прошении от декабря 1899 года он описывает галлюцинаторные фазы и их «ступор», бред преследования, «чудеса». Внутренний переход Шребера он подает как безумие само по себе – «странные представления о мужском и женском теле» – и как позор для его жены Сабины. Доходит и до странного вывода, будто этот переход финансово безответственен. Супруга вроде бы даже жаловалась на расходы Шребера на украшения, ленты и банты. Шребер возражает: это всего лишь безделицы, обычная бижутерия, и стоила она всего несколько марок.

Вебер уверял суд, что Шребер «нисколько не спутан и не поражен в интеллекте», но под этим, по его словам, «человек до краев наполнен патологическими идеями, сплетенными в более‐менее завершенную систему, не поддающуюся опровержению фактами». Он подал страницы с осуждением наглядных проявлений безумия у Шребера (рев, крики к солнцу), а затем заявил, что нынешняя кажущаяся вменяемость делает его еще более безумным. По словам Вебера, если бы Шребер продолжал бредить в полный голос, у суда было бы больше надежд на разрешение этого дела.

Вебер говорит «от лица Сабины», вероятно, не без ее подсказок, и утверждает, что возвращение Шребера в ее жизнь будет для нее унизительным и разрушительным, уничтожит их брак. Затем он порицает Шребера за то, что тот предложил супруге: если жить с ним невозможно, он примет развод. Пауль вовсе не «псевдопациент», но тут он пересекает границу территории Розенхана: «здоровости» больше не существует, остаются лишь поступки, которые, раскрываясь или прячась, через «да» или «нет», прикрывают разъедающую безумность.

Под конец декабря 1900 года Вебер, держа у себя «Мемуары», подает очередной отчет. Претензий у него много: Шребер, по его словам, вел себя прилично за столом в доме Веберов, но во время одного выезда в Дрезден издавал за обедом такие звуки, что на него обернулась служанка. Если его отпустить, он и дальше может реветь, полагает Вебер. Но настоящим «заключительным словом» становится книга Шребера с «беззастенчивыми подробностями самых невозможных ситуаций и событий и употреблением самых оскорбительных бранных слов». Книга, по его мнению, настолько скомпрометирует автора «в глазах публики», что только помешательство могло надоумить кого‐то выпустить ее в печать. Вебер уверяет, что, когда «публика» прочтет эту книгу, Пауля и Сабину не минует позор, а Флексиг, возможно, вообще подаст в суд. При этом он одновременно настаивает, что рукопись столь абсурдна, что ни один издатель ее все равно не возьмет.

В июле 1901 года в «Основаниях для апелляции» Шребер пишет: «Никто не может знать, что происходит в моем уме и теле». Его уверенность в знании о Боге «возвышается над всякой человеческой наукой». Апелляция занимает почти сорок страниц. Значительная часть резюмирует видения и пережитый опыт, о которых уже шла речь в предыдущих главах. Шребер поправляет ошибки во врачебных отчетах, например, замечает, что уже многие годы не считает людей «мимолетно‐импровизированными». Он ссылается на вылазки за пределы Зонненштайна, которые ему наконец разрешили, и на безупречность своего поведения на публике.

Что до «бранных слов», Шребер отвечает, что те, кто предлагает новое понимание религии, как Мартин Лютер, обычно пользуются «пламенной речью». И книга написана «не для флэпперов[61] и старшеклассниц». Шребер и Вебер не сходятся даже на теме женской груди. В «Мемуарах» Пауль описывает «импульсы душной сладострастности», что лежат в женской груди и дарят ему наслаждение по мере изменения тела. Вебер утверждает, что никакого особого сексуального чувства в женской груди нет, никаких импульсов сексуального отклика – лишь, как он выражается, «жировая ткань». Иное мнение – еще одна форма безумия. Здесь эмпирическое знание могло бы пригодиться. Миссис Вебер, возможно, предпочла бы, чтобы ее муж тоже был чуточку «безумным».

Мысль о том, что безумные якобы мудры и видят мир ясно, а нейротипичные глупы и слепы, – еще один ящичек в том самом письменном столе. Я оставляю за собой право быть глупой. Но есть и такая «нейротипичная рациональность», выстроенная на усвоенных допущениях, что она столь же нелепа, сколь самоуверенна, и это – рациональность Вебера. Есть и ясный взгляд, доступный безумным: они видят мир сквозь толщу допущений, и это – взгляд Шребера. Вебер так и не замечает, как ярко противоречит сам себе. Думается, для него все звучало не просто рационально, а как рациональность, которая уже сотню раз торжествовала там, где он выступал экспертом.

Шребер отмахивается от предположения, что публика сочтет его безумцем, если издать «Мемуары». По его мнению, она уже давно считает его таковым. А то, что возвращение больного домой отдалит его от жены, само по себе абсурдно: не забыл ли доктор, что супруги не живут вместе уже восемь лет? Вебер твердит о «реве» Шребера, одновременно называя его обманчиво нормальным. «Если для человека столь высокого ума и деликатных манер, каким его описывает Вебер, такие рев и выкрики редчайшая вещь, – спрашивает Шребер, – есть ли у науки на это сколько‐нибудь удовлетворительное объяснение?» Иначе говоря, раз уж Вебер апеллирует к своей «научной психиатрии», пусть предъявит как минимум саму науку.

Время от времени Пауль приносит вялые извинения: медицинский директор пусть «не принимает ничего на свой счет», поскольку у Шребера «нет ни малейшего намерения его обидеть». Он балансирует между тем, чтобы поправлять Вебера, и тем, чтобы не выводить его из себя. В нем есть щедрость души, которой Веберу недостает, та самая щедрость, что дала Флексигу площадку для ответа прямо в «Мемуарах». Ответы Вебера сводятся к чему‐то вроде: «Знаю, потому что знаю».

Апелляционную коллегию Дрездена составляли пятеро судей: Хардрат, Штайнмец, Фогель, Николай и Пауль. Восхищаюсь ими безмерно, и при этом понятия не имею, кто они. Огонь ковровых бомбардировок Второй мировой войны унес большую часть Дрездена вместе с архивами. Не сохранилось особых мнений, неясно, сочувствовал ли кто‐то из них Веберу и была ли его точка зрения отвергнута. Интересно, были ли у кого‐нибудь из них психически нездоровые близкие или собственные эпизоды? Все, что нам известно об этих пятерых, мы знаем в совокупности только по их аргументации.

Свою резолюцию суд начинает с краткого пересказа доводов Шребера и Вебера. Последний утверждает, что столь безумный человек, как Шребер, утрачивает самоконтроль, а его безумие выступает «внешним воздействием», отнимающим у него же самого свободную волю. Основной объем резюме уделен сочувственному повторению тезисов Шребера. «Доказательств отсутствия у него “свободной воли” Вебер не приводит, – пишут судьи, – и даже проиграв первую апелляцию, Шребер демонстрировал тонкое знание закона». Суд без оговорок подхватывает лексику Пауля, ссылаясь на чудеса, на «ровное спокойствие духа», которое ему приносят видения. Опека, отмечает суд, может применяться лишь ради блага самого подопечного, а не его супруги или ради предотвращения возможных неловкостей вроде рева.

Сразу за резюме следует решение. Эта часть начинается так: «У суда нет сомнений, что апеллянт невменяем». Если Вебер и почувствовал облегчение с этим первым предложением, чувство это быстро улетучилось. Суд мог бы снять со Шребера опеку уже на основании доказанной способности управлять собственной жизнью. Но пятеро судей не ограничиваются этим вопросом, и под «невменяемостью» они имеют в виду вовсе не то, что имел в виду Вебер. В его мире не существовало достойных уважения душевных расстройств, которые тянутся к истине. В мире судей они существовали. И если дрезденский суд осудил безумие Шребера, то вместе с тем он осудил и вялую «нормальность» Вебера.

Суд быстро подтверждает, что Шребер способен управлять своими делами. Он отвергает довод Вебера о том, что «фиксированное» безумие Пауля расшатывает весь его ум и может скомпрометировать его поступки, и тем самым высказывает суждение скорее психиатрического, чем юридического толка. С легкой колкостью суд рассуждает так: как люди знают Вебера в качестве светского человека, не сталкиваясь с его «медицинским» обликом, так же можно знать и Шребера, не сталкиваясь с его безумной стороной. Утверждение Вебера, будто безумие создает «единство духа» – будто не остается ни одной части ума, не затронутой безумием, – относится к современной «научной психиатрии», отмечает суд, однако это лишь теория и она не доказана. Видения Шребера принадлежат не к области «неисправного мозга», а к «области религии».

Судьи вторят доводу Шребера о лицемерии угроз «разрушения брака»: «Как же тогда эти отношения можно ухудшить?» Они журят Вебера за то, что тот так долго не находил времени для встреч со Шребером и просто выпускал его из лечебницы, тем самым вынося теоретические суждения о его поведении при «скудных возможностях» наблюдения. Суд отмечает у Шребера «великую нравственную серьезность и прямоту характера».

В заключении суд пишет, что нельзя возлагать на Шребера ответственность за брань и осуждение Флексига: эти слова принадлежат не Шреберу, а «голосам». Сам он лишь «передает то, что говорили ему голоса чудесных духов». Это поразительное для правовой материи различение переопределяет подразумеваемое «безумие» Пауля. Для судей, как и для него самого, голоса принадлежат реальности, существующей на собственных основаниях.

В июле 1902 года со Шребера сняли опеку и он получил долгожданное освобождение из Замка Дьявола. Он не оставил записей о своих чувствах: был ли он ошеломлен или, напротив, уверен в себе.

Это дело, как говорит Цви Лотан, продолжает жить в немецком правосудии. Суд постановил, что человеческий разум нельзя просто пригвоздить к древу теории.

«После 1943 года психиатры, которые обернулись противниками своих пациентов и в 1939–1945 годах доказали, что являются – в буквальном смысле – их “смертельными врагами”, продолжали внушать своим студентам и обществу не что иное, как образ ущербности».

Доротея Бук, выступление перед Всемирной психиатрической ассоциацией, 2007 г.

Доротее Бук так и не довелось написать официальную жалобу с прошением об освобождении из психиатрического учреждения. Да и не смогла бы. Бумаги, подписанные юной девушкой, имели бы еще меньше шансов на успех, чем аргументы Шребера. Она боролась не с директором лечебницы, а с целым государством. Ей не досталась ни одна безоговорочная победа, и в конце жизни она полагала, что психиатрия по‐прежнему в значительной мере остается несостоятельной. Ее жизнь, ее выступления и письма стали ее подлинными свидетельскими показаниями.

Подробности об активизме Доротеи Бук, ее публичных выступлениях и организаторской работе вполне заслуживают отдельной книги, и я надеюсь, что вскоре вслед за этой появится и ее биография. Шребер был человеком замкнутым, он мыслил на бумаге. Бук тоже писала, но при этом она путешествовала, выступала, протягивала руку людям и строила сообщества. Именно она настояла на том, чтобы Томас Бок включил ее случай в свою диссертацию. И именно та самая сила, по словам Фрица Бремера, не давала закончить ни одну встречу и ни один телефонный разговор с ней без того, чтобы она, в самой любезной форме, не «поручила» ему какое‐нибудь новое задание.

В книге Auf der Spur des Morgensterns («По следу утренней звезды») Доротея Бук рассказывает, как слушала по радио программу стихов, написанных шизофрениками из одной венской клиники. После она напишет:

«Я разрыдалась, и это были слезы освобождения, очищающие слезы. Давно я не ощущала такого счастья, подумала я тогда. Осознание того, что я могу быть включена в круг этих людей, что мой опыт воспринят и понят наряду с их опытом, что я способна полностью с ними отождествиться, принесло мне бесконечное облегчение, как будто дыхание моей груди наконец вырвалось на свободу и исцеление действительно свершилось».

Бук испытывала то же чувство принятия и облегчения в долгие знойные дни, когда беседовала с другими пациентами в последнем психиатрическом учреждении, в котором ей довелось находиться. Сохранение этого ощущения стало делом всей ее жизни – ради себя самой и ради тех, кто проходил через подобный опыт.

В 1987 году, когда ей было семьдесят, Доротея стала одной из основательниц Ассоциации против эвтаназии и принудительной стерилизации – организации, которая объединяла семьи жертв и выживших. В 1992 году, в возрасте семидесяти пяти лет, она участвовала в создании Федеральной ассоциации людей с психиатрическим опытом, как она сама говорила, чтобы поддерживать пациентов и противостоять «негативной оценке», исходившей от самой профессии. Спустя два года вместе с Томасом Боком она организовала в Гамбурге Всемирный конгресс по социальной психиатрии, собравший три тысячи человек. Там рядом с профессионалами выступали пациенты и члены их семей, и Бук бросала вызов врачам, требуя медицины, основанной на голосе реальных пациентов. В 2008 году немецкое правительство вручило ей орден «За заслуги перед Федеративной Республикой Германия», хотя за те десятилетия государство так и не сделало почти ничего для признания жертв психиатрических преступлений нацистской эпохи. Шребер когда‐то рискнул вплести свой «безумный» опыт в юридические аргументы, хотя именно это безумие не позволило ему вернуться к адвокатской практике. Доротея Бук делилась своей историей в те времена, когда врачи, отправившие на смерть таких, как она, удостаивались аплодисментов. В 2012 году, в возрасте девяноста пяти лет, она выступала на церемонии памяти жертв программы «Т-4». «Эта задача лежит на нас, выживших, – сказала она тогда, – хранить убитых в наших мыслях и сердцах».

Прошло шестьдесят три года со времени падения нацистского режима в 1945‐м, прежде чем были официально упомянуты жертвы истребительных мер, долгие годы скрываемые и вынесенные за поля истории. Эмиль Крепелин, профессор психиатрии, и поныне почитаемый в немецкой науке, прожил с 1856 по 1926 год и уже тогда требовал «беспощадного вмешательства против наследственной неполноценности, обезвреживания психопатических выродков, включая применение стерилизации».

Этот фрагмент также взят из выступления Доротеи Бук на конгрессе Всемирной психиатрической ассоциации. Среди слушателей, должно быть, сидели и неокрепелинианцы, ерзавшие на своих местах. По крайней мере, мне хочется на это надеяться.

Главной темой для Бук были ее семинары о психозе: она не только вела их, но и ездила по всей Германии и за ее пределы, рассказывая о своем методе.

Вместе с Томасом Боком и журналисткой Ингеборгой Эстерер она собрала рассказы участников этих семинаров и издала их в книге под названием Stimmenreich («Богатство голосов»). Название оказалось символичным: книга свидетельствует о широте и многоголосии этой работы. Участники делились собственным опытом психоза, писали стихи, вступали в диалог со своим расстройством, беседовали с врачами о том, каково это – быть пациентом. Они размышляли и о практическом: как превратить переживание психоза в своего рода квалификацию, позволяющую работать в самой этой сфере.

Пациентка по имени Сибиль писала: «Сначала мысль о том, что мне придется работать с психиатрами‐профессионалами, приводила меня в смятение. Честно говоря, я страшно этого боялась. У меня было ощущение, что все, что я могу сказать или предложить, вовсе не воспримут всерьез… Я часто думала: они ведь могут одним щелчком пальца стереть тебя со стола как ленивую муху». Терапевт по имени Рената отвечала: «Конечно, благодаря беседам с пациентами в клинике я и сама догадывалась: встречи внутри учреждений никогда не раскрывают человека во всей его реальности. Важно помнить об этих различиях [между взглядами персонала и пациентов], иначе очень легко возникает ситуация: психиатрические больные чего‐то требуют или чего‐то хотят, а специалисты отвечают: “Но ведь мы все это уже делаем”».

Если же они и не «делали всего этого», то в ходе триалога врачи учились жить со здоровым недоумением перед безумием, какое некогда продемонстрировал суд Шребера. «А что еще, кроме медицинского диагноза, может означать шизофренический психоз? – задается вопросом один из терапевтов, по иронии носящий имя заклятого оппонента Шребера, Гвидо. – Что он делает с самими больными, с их близкими и с нами, терапевтами? Может ли психоз сказать что‐то о наших отношениях с реальностью, с миром, в котором мы живем? Если у того, кто дочитал это, в голове что‐то щелкнет, значит, мне удалось хоть немного передать то, что я сам переживаю, работая с шизофренией».

Сибиль называет взгляд пациентов на психиатрию «перспективой лягушки», тогда как система здравоохранения смотрит на все с высоты самолета – настолько высоко, что отдельного человека и не разглядеть. Но по мере совместной работы, пишет она, «некоторые специалисты поняли, что самолет можно вести ниже и что можно разговаривать друг с другом прямо в полете».

Если Пауль Шребер был адвокатом безумия, то Доротея Бук стала его философом, стремившимся постичь его структуру, духовный и личностный смысл, его требования. В своей работе она выходила далеко за пределы личного опыта. Для Бук поиск смысла в безумии всегда был броней против его обесценивания. Своими размышлениями она делилась со множеством приятелей по переписке. Один из них однажды спросил ее, видит ли она в элементах психоза знаки божественной воли.

«Я не верю, что божественная воля выражает себя в психозе, – ответила Бук. – Но я верю, что психоз открывает возможность узнать саму себя, свое бессознательное, обрести себя. А вот раскрывать данную нам Богом природу, то, что можно назвать “самопознанием”, – это и есть задача всей нашей жизни. И, пожалуй, именно ее можно назвать замыслом Бога о нас, его волей».

Дрезденский суд принял довод Шребера о том, что он публиковал свои откровения ради других людей, ради того, чтобы поделиться необходимыми видениями: для суда это стало лишь доказательством «силы его веры», несмотря на очевидное свидетельство безумия в его книге. Я не думаю, что утверждение Шребера о страдании «ради человечества» было лишь проявлением мании величия. Всякая подлинная вера неизбежно несет в себе потребность в жертве. Альтруизм Бук, как и альтруизм Шребера, обнажал ее уязвимость и выходил далеко за рамки ее общественной деятельности. Бук отчаянно хотела предотвратить войну. В поисках единомышленников она открывала другим свои видения и тем самым делала себя беззащитной. Она предупреждала о климатической катастрофе, которую предчувствовала, но звонок ее сестры в местное ведомство снова обернулся для нее госпитализацией. Бук хорошо знала, чем может закончиться откровенность в таких вещах. Если убрать ярлык «патологии», то в поступках и Бук, и Шребера оставалось лишь одно – бескорыстие.

С тех пор как прочла эссе и показания Шребера, я не раз задумывалась: что могло бы измениться, если бы именно он вел процесс по делам об эвтаназии? Фриц Бауэр и Йоханнес Варло обладали той же пронзительной остротой мысли, что и Шребер. Но он, начиная свое выступление, объявил бы себя безумным. Уверял бы суд, что никто в зале не способен заглянуть в его безумные разум и сердце.

Смогли бы судьи и слушатели, глядя на Шребера, человека столь очевидной «нравственной серьезности и прямоты характера», представить себе, что подсудимые могли задушить газом и его? Может быть, Курт Борм хоть на миг задумался бы, прежде чем свидетельствовать о «несусветной глупости» жертв программы «Т-4».

На церемонии памяти жертв программы «Т‐4» Доротея Бук сказала: «Ничто не требуется нам столь срочно, как эмпирическая психиатрия, основанная на нашем собственном опыте». Она имела в виду опыт и свой, и мой, и Шребера. Психические расстройства могут быть мучительными, но вместе с тем и творческими. Тело может влиять на разум, но не управлять им, словно механизмом. Врачи вправе сказать: никто толком не знает, почему разум поступает так или иначе, и вполне нормально, если его проявления кажутся странными в рамках нашей культуры. Сказать, что сознание – великая тайна, способная совершать осмысленную работу, даже если эта работа ранит. Они могут исследовать мечты и надежды. А люди с иным устройством психики могут научиться предчувствовать надвигающиеся трудности и осваивать стратегии преодоления без лекарств так, как это делала Бук со своими соратниками. И сам процесс диагностики можно мысленно пропустить через суд Шребера.

Пора отказаться от использования DSM в психиатрии. Это плод отравленного древа, причем дважды: своими корнями он уходит в крепелинианскую традицию, а в современности формировался людьми, заинтересованными в том, чтобы выявлять все больше «больных».

Во время своего последнего эпизода, находясь в самом разгаре психоза, Доротея Бук писала: «Меня переполняло чувство грядущего освобождения. Я имею в виду прежде всего освобождение от сугубо негативного взгляда на психоз, от нашего обесценивания психиатрией». Это было безумие, но лишь на бумаге: безумие Гвидо Вебера, безумие DSM. Но ведь так быть не должно.

Предыдущая главаГлава 19 из 22Следующая глава