Хвост умер. Он совершенно точно был мёртв, мертвее и быть не могло. Никита Немиров до того ни разу не видел мертвецов так близко и явственно. Он не сразу понял, что в их «буханку» только что прилетел дрон. Хвост, гвардии сержант Андрей Хвостенко, тот самый ополченец, с которым они только что слушали в машине Егора Летова и нервно шутили о смерти, еле дыша от тяжёлой июльской жары, за минуту до этого говорил ему что-то важное, но эти слова напрочь вылетели из головы.
Двоилось в глазах, ноздри обжигало запахом гари, от удара каска сползла на лоб. «Буханка», перевёрнутая и покорёженная, дымилась на обочине дороги, а из её двери наполовину вывалился погибший водитель. Рядом лежал Хвост. Они успели выпрыгнуть на ходу: Немирова это спасло, а Хвоста – нет.
Сидя в дорожной пыли и испуганно оглядываясь, Немиров даже не сразу догадался осмотреть себя: цел ли, все ли конечности на месте… Но боли не было, только звенело в ушах, и сердце тряслось, как мокрый котёнок. Осмотрел на себе бронежилет – вроде не посекло. Всё на месте. Жив, цел…
Ослепительно-синее небо, полное смерти, растянулось убийственным маревом над степью в районе Артёмовска. Стояло лето 2023-го, и каждое утро ВСУ начинали на этом участке новую попытку контрнаступа. Начали и в этот раз.
Командование предупреждало, что это самый опасный участок на дороге от позиций разведки до располаги, и проскочить его нужно как можно быстрее, надеясь на удачу и скорость. В ту сторону они заезжали по темноте и с выключенными фарами, чтобы хоть как-то минимизировать риск, но стоило чуть задержаться у бойцов – и на линии соприкосновения началась бодрая движуха, а в небо уже поднялись дневные «птицы». Одна из них и стала последней для Хвоста и водителя с позывным Чёрный; настоящего его имени Немиров не знал и впервые его увидел только вчера. Это был худой молчаливый парень из мобилизованных, сам родом из Архангельска, воевал под Донецком, а на это направление перевёлся буквально месяц назад. Немиров хотел разговорить его после поездки и подарить пару своих эскизов, которые хранил в располаге, но этого больше никогда не произойдёт.
И тут он понял, что именно Хвост спас ему жизнь: он первым увидел летящий за «буханкой» дрон и, поняв, что нет иного способа спастись, кроме как выскочить из машины, буквально вытолкнул Немирова и прыгнул следом.
«Хвост, Хвост, твою же мать, ну как так…» – думал Немиров, подползая к телу товарища, но мысли эти были уже совершенно бесполезны, и он сам прекрасно понимал их ненужность. Внутри головы как будто заработала безжалостная машина выживания, и её механический голос монотонно повторял: проверь связь, проверь связь, проверь связь.
Его телефон сел ещё утром.
Немиров стянул с разгрузки Хвоста рацию и убедился, что она разбита в хлам.
Значит, связаться ни с кем не выйдет. Сколько километров до своих?.. Он стал вспоминать. Обычно память подводила его даже в бытовых мелочах, но теперь заговорила внутри бездушным медным голосом: двадцать километров.
«Точно, – подумал Немиров. – Зампотыла говорил, что до позиции двадцать километров, мы проехали около десяти. Значит, ровно посередине. Ну или не ровно. Ну или не посередине…»
Он даже не помнил, как называлась эта маленькая, затерянная на краю фронта, почти стёртая с лица земли деревня, где в одном из подвалов расположился перевалочный пункт, из которого они выезжали.
Его размышления прервало резкое жужжание в небе.
Из ниоткуда, из дальних лесополок, вылетело отвратительное огромное насекомое с моторчиком.
Немиров замер на месте. В сердце ударил холод. В панике заколотилось всё тело.
Он в ужасе огляделся, увидел единственное спасение – изломанный куст на обочине дороги – и кинулся резким движением прямо в зелень, не обращая внимания на царапающие лицо ветки, скрючился в позе эмбриона прямо на земле и уткнулся в траву.
Жужжание стало тише, потом ещё тише, потом пропало.
Воняло гарью.
Немиров тяжело и сильно задышал, а потом раскашлялся, едва не выплёвывая лёгкие прямо на землю.
И промелькнула в голове мерзкая, скользкая, предательская мысль: «Да что я тут вообще делаю? Я не должен был здесь оказаться».
Немиров перевернулся на спину, прищурил глаза от яркого солнца, хрипло простонал и закрыл рукой лицо.
Когда всё это началось? 24 февраля 2022-го? Нет, раньше. 2 января 2018-го, когда он впервые приехал в тогда ещё непризнанную Донецкую Республику, к сепарам, дэнэрам, ополчугам? Нет, ещё раньше. В декабре 2017-го.
Скакала красная конница по чёрной донской степи, разрезая сине-белое жаркое марево, и над нею сияло бесконечно прозрачное небо, а ещё выше – бесконечно тёмная ночь.
Никита Немиров не мог оторвать взгляд от картины. Который раз он уже видел её тут, в зале авангарда Русского музея, и всегда перед ней задерживался.
Соня дёрнула его за рукав, поторопила:
– О чём задумался?
– Картину эту люблю, – сказал Немиров.
Соня наклонила голову, пригляделась к полотну.
– А по-моему, это о разрушительной стихии войны. Смотри – они же скачут справа налево, то есть назад. Как бы тянут Россию обратно в Средневековье.
– Почему же назад? Посмотри с другой точки зрения. Есть алфавиты, в которых буквы читаются справа налево. Еврейский, например. Арабский… Почему мы привыкли, что вперёд – это слева направо? Мы же не знаем, где тут «вперёд».
– Всё равно страшновато. Я думаю, Малевич хотел напугать зрителя, а не воодушевить.
Немиров любил Соню. Маленькую, черноволосую, с глазами-угольками. Современную, прогрессивную, всегда со своим мнением. Тогда он ещё не понимал, что это мнение не совсем её, что она плоть от плоти тусовки, той самой, которой принадлежал и он сам. Впрочем, принадлежал, да не совсем. А она – совсем…
Никита Немиров в свои тридцать лет хотел заново изобрести феврализм Малевича или стать новым Кандинским, хотя прекрасно понимал: сама постановка вопроса «стать новым кем угодно» глубоко вредна и порочна, поэтому он никогда не говорил об этом публично, а вот наедине с собой – почему бы не помечтать? Он знал, что никому не стать ни новым Малевичем, ни новым Кандинским, тем более что после русского авангарда в искусстве в принципе не появилось ничего по-настоящему нового. Его удручали залы, посвящённые живописи 1980-х годов. После дерзкого авангарда, а затем античного соцреализма и потом «сурового стиля» в 1980-х годах наступил ужасный застой, даже нет – деградация. Живопись той эпохи он сравнивал с перестроечным кинематографом, который тоже ненавидел из-за его слабости, из-за выставления напоказ гнилого человеческого нутра.
Никита Немиров был невелик ростом, но строен, с буйными чёрными патлами и длинным гоголевским носом. В начальных классах его так и дразнили – Гоголь-Моголь. В средних классах уже просто – Гоголь. Когда он вырос, решил специально подчеркнуть это сходство короткими усиками, да так и стал их носить уже во взрослой жизни.
Одевался всегда вычурно, подчёркнуто старомодно, любил костюмы, кричащие галстуки, цветастые шейные платки.
Большинство коллег по актуальной живописи Немиров снисходительно презирал, деля их на «современное искусство здорового человека» (которое он наблюдал крайне редко) и «современное искусство курильщика». Впрочем, об этом он тоже старался не говорить публично – заклюют. Тусовка это умела.
Но Немиров хорошо знал, как держать себя в прогрессивном обществе обеих столиц. Характером он был незлобив, а потому спокойно пропускал мимо ушей излишне резкие суждения других, с которыми не соглашался; сам же говорил, что думает, редко и по делу.
После Русского музея они с Соней направились в бар на улице Некрасова, где постоянно собирались молодые художники и писатели, а больше всего – блогеры и микроблогеры, алкоголики, тусовщики и просто приятные парни и девушки.
Близился Новый год, и в это время снежная зима, как это почти всегда бывает в Петербурге, наступила внезапно для коммунальных служб. Немиров и Соня добирались до бара, держась за руки и лихо перепрыгивая сугробы, но это не могло испортить хороший вечер, ведь город уже украсили тёплыми оранжевыми огоньками, и морозный воздух дышал будущим счастьем.
Они заранее спланировали отпуск на следующий год. Немиров хотел в Крым, Соня возражала, в итоге сошлись на Турции. Чуть не поругались. Вообще всякий раз, когда дело касалось чего-то околополитического, они были на грани ссоры, но Немиров сглаживал острые углы.
В этот раз не вышло.
Бар «Хроники» был забит цветноволосыми зумерами, бородачами-профеминистами, геями, демократическими журналистами и теми самыми тридцатилетними женщинами из «Твиттера», многое повидавшими в жизни, снисходительно взирающими на окружающих, в футболках с надписями «Кусь», «Это Питер, детка» и «Фу, люди».
Когда они с Соней присели за столик к кучке знакомых, те обсуждали Райана Гослинга. Но, как только ребята увидели Немирова, тема тут же сменилась.
Один из общих знакомых, тридцатилетний пиарщик с бледно-зелёными волосами, тут же подсел к Немирову и радостно заявил:
– Я нашёл твит, от которого у тебя точно забомбит. Видел сегодня? – И показал телефон.
На экране смартфона существо неопределенного пола с ником Каденция Бульбозавра жаловалось, что его заставляли в школе учить историю, хотя само до сих пор понятия не имеет, кто основал Петербург, и гордится этим фактом.
Немиров, хоть и решил посвятить жизнь живописи, до того учился на истфаке СПбГУ. Он скривил губы и попытался отшутиться, но получилось всё равно, как говорят в этой среде, токсично:
– А как этот человек дожил до своих лет? Он точно умеет подносить ложку ко рту?
Соня подвинулась к нему, попросила посмотреть на экран, вчиталась, пригубила пиво из стакана.
– Что такого? – спросила она. – Ну не знает и не знает.
Тут Немиров впервые за полгода отношений по-настоящему удивился. Он тоже глотнул пива и не сразу нашёлся что ответить. Потом сказал неуверенно:
– Ну… В смысле? Знать, кто основал Петербург, – это же база. Это учат в первом классе. Ну или в третьем… Мне трудно представить, что подобное можно не знать. Это как не знать, что дважды два – четыре.
– А почему все должны это знать? – спросила Соня. – Разве все обязаны быть такими же, как ты? Ты отучился на истфаке, кто-то решил выбрать другой путь.
– Погоди, стоп-стоп-стоп, – перебил Немиров. – Кто основал Петербург?
– Пётр Первый, конечно же, – будто бы обиделась Соня.
– Вот! – чуть ли не крикнул Немиров. – Ты сказала «конечно же». Значит, это очевидное знание, нет?
Соня глотнула ещё пива, закатила глаза:
– Для тебя очевидное. Для меня – тоже. Но зачем всех заставлять быть одинаковыми? Может, кто-то хочет приносить пользу миру другими средствами. Кому-то интереснее программирование или gender studies. Пусть на этом и сосредоточатся.
Немиров не нашёл что ответить. Gender studies, Господи! Ещё и с таким жевательным американским акцентом! Он почувствовал, что по-настоящему злится.
Потом, когда суть спора забылась и компания заговорила о чём-то ином, Немиров, уже слегка захмелевший, наклонился к Соне и сказал:
– Ну сама посуди. История – это же не просто известные факты. Надо знать культурный контекст, в котором ты живёшь, понимать общество, в котором существуешь… Как можно не знать своей истории? Не зная прошлого, ты не поймёшь настоящего и тем более – будущего. А история Великой Отечественной? Блокады? Холокоста? Мне как-то даже странно объяснять. Не знаю…
Он выпил ещё и сказал, уже глядя перед собой:
– Я не хочу жить в обществе, где считается нормальным не знать, кто основал Петербург.
– Ты когда успел стать таким пафосным? – улыбнулась Соня. – Если ты не заметил, мир немножечко, самую-самую малость меняется. Вот, например, один человек знает тысячу и один факт из истории средневековой Фландрии, а другой даже не знает, что такое Фландрия. Это что, делает его хуже?
– Не делает, конечно, – согласился Немиров. – Но незнание таких базовых вещей, как Пётр Первый, основавший Петербург… Извини, но вот это – да, делает хуже.
Соня хмыкнула и замолчала. Немиров очень не любил настолько обострять дискуссию, но уже не мог сдержаться. Воздух за столиком сгустился, и ему захотелось как-то сбавить пафос, разрядиться дурацкой иронией, но Соня успела усугубить ситуацию.
– Тебе кажется диким, что кто-то не знает основателя Петербурга, – сказала она. – А вот мне кажется диким, когда люди берут на себя право решать, кто лучше, а кто хуже.
– А знаете, кто ещё считал одних людей хуже других? – засмеялся один из парней за столом, но на его попытку разрядить обстановку заезженной шуткой про Гитлера никто не обратил внимания.
– Ладно. – Немиров пожал плечами. – Наверное, я перегнул. Давай замнём. Не о взглядах же ругаться?
– При чём тут это? – не унималась Соня.
Немиров усмехнулся. Только что он хотел максимально сгладить конфликт, но обострение вышло само собой.
– При чём? А когда ты не захотела ехать со мной в Крым, взгляды тоже были ни при чём?
Соня обиженно закатила глаза, допила стакан пива и попросила следующий.
За столом повисла тишина.
Её решился прервать один из приятелей.
– Никит, а ты что, в Крым хотел? – спросил он тихо.
– Ну да, – сказал Немиров. – Я там был осенью четырнадцатого.
Соня хмыкнула в сторону:
– Нашёл чем хвастаться.
Тут Немиров понял, что Соня, его нежная Соня, с которой они прожили столько прекрасных моментов с мая этого года, как только доходит до главного, в суждениях своих становится резка и категорична и явно не собирается мириться с тем, что он говорит. Он будто физически ощутил эту стену, которая всегда была между ними, но только сейчас стала очевидной и явственной.
Он ничего не ответил. Продолжил пить пиво.
Вскоре общение сгладилось, вечер пошёл своим чередом: пели дурацкие песни, слушали Ирину Аллегрову, много курили на выходе из бара, ёжась от холода. Даже целовались на улице.
В два часа ночи Соня устала кутить и поехала к себе домой. Немиров отправился к себе.
Наутро, только разлепив глаза и нащупав телефон, он тут же написал ей в «телеге»: «Душа моя, как ты? В порядке?»
Соня очень долго, минут пять, печатала ответное сообщение.
Немиров напрягся.
Как выяснилось, напрягся не зря.
«Прости, солнце, – писала Соня. – Я всю ночь не спала. Летом мы никуда не поедем. Я бы хотела взять паузу в отношениях».
Немиров, к собственному удивлению, ничего не почувствовал, лишь удивлённо хмыкнул и почесал затылок.
«Паузу? Подожди. Ты чего? На сколько?»
Ответ пришёл сразу:
«В идеале, конечно бы, навсегда».
Немиров отложил телефон, сел на кровати, снова глянул на экран. Сообщение не изменилось. Да и как оно могло измениться?
За окном ещё чернело позднее декабрьское утро, в доме напротив один за другим зажигались мутно-оранжевые огоньки, и Немиров решил, что раз более ничего не изменится, можно ещё поспать. Завернулся с головой в одеяло и сразу вырубился.
Проснувшись через два часа, когда уже стало светать, он в панике вспомнил утренний разговор и уткнулся лицом в телефон. В «телеге» уже не отображалась Сонина аватарка, а статус сообщал, что она была в сети «очень давно»: значит, забанила.
– Сука! – крикнул он и швырнул телефон в стену.
Тут же подобрал, взглянул на экран – всё нормально, не разбился.
За что, почему, неужели, действительно из-за политики? Из-за Крыма? Из-за Петра Первого? Из-за того, что он, Никита Немиров, нет-нет да и скажет иногда что-нибудь этакое, не принятое в их среде? За то, что пару недель назад он не выдержал и сказал в общей компании, что второго мая 2014 года в Одессе заживо жгли людей? Но ведь там действительно заживо жгли людей.
Снова лёг в кровать, стал машинально листать ленту новостей. В мире что-то происходило, но будто не на этой планете, где-то далеко за поясом Койпера. «Да и ну его к чертям собачьим», – подумал Немиров и машинально, как робот, побрёл на кухню, оборудованную им под мастерскую.
Немиров рисовал космос.
С детства он был слаб здоровьем, постоянно болел и порой терял сознание. Впервые это случилось в четырнадцать лет. Никита пил чай, вернувшись из школы, встал из-за стола и вдруг упал, шокировав мать, которая немедленно позвонила в скорую. В моменты потери сознания он видел странные космические миры и удивительные неземные картины. Цветастые калейдоскопы чужих планет сменялись какими-то дикими, сумасшедшими, бредовыми сюжетами. Большую часть всего этого он забывал, приходя в себя, но какие-то обрывки помнились. После первого такого случая он и начал рисовать – сперва неловко и неумело, потом стал интересоваться школой живописи. Сальвадор Дали – и далее с погружением в историю: импрессионизм, романтики, прерафаэлиты, Возрождение.
Пошёл в художественный кружок при школе. Учился.
В восемнадцать лет плотно и навсегда заболел русским авангардом.
По поводу его болезни врачи разводили руками, МРТ ничего не показывала, каждый год он проходил обследование в неврологической клинике. С возрастом стал терять сознание реже. Последний раз такое случилось в прошлом году.
Но Немирову казалось, что именно благодаря видениям в моменты потери сознания он и стал рисовать именно так.
Он рисовал космос, представляя, как могли бы увидеть его русские авангардисты начала XX века, живи они сейчас. Используя цвет и строгую геометрию, он выписывал густые фиолетовые туманности, строгие марсианские пейзажи с засыпанными песком руинами древних цивилизаций, квазары и пульсары, чёрные дыры, искажающие звёздный блеск за миллионы световых лет.
Он расчерчивал чёрный холст золотыми кометами, пытался выразить в цвете реликтовое излучение, и чем дальше он забирался в космос, тем страшнее ему становилось и тем интереснее. Страшнее всего было работать над картиной, изображавшей скопления галактик, которые выстроились во Вселенной стройной паутиной, напоминающей нейроны в мозгу человека. Этот холст он так и не окончил – для этого надо было понять что-то такое, что с трудом вмещается в слабое человеческое сознание.
На мольберте у окна висело ещё одно неоконченное полотно, которое он начал писать два месяца назад, да с тех пор так и не притрагивался. Зато сразу придумал ему название: «Никто не умрёт».
Почему так? Он сам не знал, просто понравилась фраза.
Ему захотелось сделать что-то в духе работы Павла Филонова «Ударники», изображавшей огромные, суровые лица рабочих, но не в сине-голубых цветах, а в пыльных, воинственных и угрожающих, чёрно-бело-жёлтых, проявленных на краю планетарной атмосферы, соприкасающейся с лучами солнца, и уходящих в космос, в вечность.
Немиров и сам прекрасно понимал, насколько это вторично, но добавлял себе, что таково, по сути, всё, что было после русского авангарда. Он мечтал оживить искусство столетней давности, актуализировать его и заговорить на его языке с самим космосом.
В углу кухни стояла неразобранная свалка готовых холстов, которые он привёз две недели назад с общей выставки в Москве, где ему разрешили выставить десяток полотен. Тогда он был счастлив. Немиров давал интервью, наслаждался успехом, а потом был потрясающий фуршет… Какие теперь фуршеты? Немиров подошёл к полотнам и выбрал из них то, на котором изобразил Соню. Практически неузнаваемую, явно не настоящую и теперь уже совершенно точно не заслуживающую жить ни в русском авангарде, ни в русском космосе.
Последней своей мысли, слишком пафосной, Немиров сам усмехнулся. Это чем-то напомнило ему видео из Петербурга, на котором пьяный парень кричал другому, что тот бросил их философскую жизнь ради баб.
Да, первой мыслью, конечно, было вынести полотно на помойку, но и это показалось ему слишком пафосным. Задвинул за остальные холсты: пусть себе валяется.
Налил в чайник воды и поставил закипать.
Вечером он принял решение напиться так, чтобы черти в аду вешались на собственных хвостах.
Гладко побрился, надел лучший костюм, выбрал самый дерзкий, вызывающий галстук с узорами из Кандинского, прилизал волосы и вызвал такси в центр.
Город сиял разноцветными украшениями, завывал декабрьским ветром, падал снежными хлопьями на лицо, по тротуару бежали с подарками люди, ведь до Нового года осталось всего два дня – тоже мне, нашла, дура, время для расставания! – но ничего, лишь бы не встретить её случайно в каком-нибудь баре, и поэтому надо выбирать места малознакомые, где они никогда не бывали вместе, и напиваться одному, непременно одному – таков закон.
В первом баре он хлопнул немедленно торфяного виски, запив крепким молочным стаутом. Тут же повторил. Захмелев через полчаса, он пожаловался бармену, что его бросила девушка, дал на чай и пошёл к другому заведению.
В следующем кабаке было шумно и людно. Немиров оглядел посетителей на предмет отсутствия знакомых лиц, сел за единственный свободный столик и попросил себе виски со льдом и колой.
Снова дал на чай и пошёл дальше.
В третьем баре он засел надолго. К его удовольствию, тут было тихо, с мягким уютным светом и красными занавесками, а из-за стойки играл какой-то новомодный лоу-фай, и тут он окончательно расслабился, расстегнул первую пуговицу рубашки, ослабил галстук и в голос расплакался.
И заказал сразу бутылку виски.
Это была ужасная ночь: пьяная, беспросветная, мотающая из стороны в сторону, грязная и мутная, как глаза покойника. Внутри болело и ревело, и что-то постоянно мешало дышать, будто нож засунули под ребро, будто надели на голову чёрный мешок. Немиров шатался по диким улицам Петербурга, писал стыдные письма знакомым, кому-то звонил, кричал чьё-то имя, узнавал каких-то друзей или врагов у случайных баров, падал в сугробы, поднимался и снова падал.
«Ненавижу, ненавижу, ненавижу этот Новый год», – эта мысль билась внутри головы прямо в такт стучащим зубам, и он снова заходил в какие-то бары, глотал палёную чёрную муть, от которой потом блевал прямо в снег, и опять пил…
Никита проснулся у себя дома, когда уже вновь стемнело. Первая мысль, ворвавшаяся в мутное похмельное безвременье, стукнула в мозг: «Что же я вчера натворил?»
Дрожащими пальцами нащупал телефон, стал лихорадочно смотреть, что и кому за это время написал. Просмотрел первые несколько сообщений и смачно выругался. Нет, это лучше посмотреть потом. Кажется, придётся долго извиняться перед всеми…
Он понял, что завалился в кровать где-то уже под утро, прямо в рубашке и брюках. Повезло, что попал домой.
Шатаясь, прошёл в кухню, налил из крана воды, выпил жадными глотками и сел за стол, обхватив руками голову.
Загорелся экран телефона, заиграл звонок.
Это зачем-то звонил Родион Волков, старый приятель, с которым не общались, наверное, месяца два. Он слишком не вписывался в его художественную тусовку. И понятно почему: на аватаре, который высветился во время звонка, Родион стоял в камуфляже и с автоматом у дорожной таблички с надписью «Гловайськ». На этом фото он выглядел здоровым, плечистым, с налысо обритой головой и ехидной улыбкой. На руке его красовался алый шеврон с чёрной лимонкой в белом круге.
Познакомились они в прошлом году и быстро сошлись на почве полной непохожести Волкова на тусовку, которая окружала Немирова. Довольно скоро он стал одним из немногих друзей, с которыми можно вести себя по-настоящему откровенно, а не корчить не пойми что. Только Волков мог (и, главное, умел) подколоть по любому поводу максимально жёстко, но всегда по делу, а потому простительно. Именно к Родиону можно было обратиться, когда становилось по-настоящему плохо.
И по этому звонку Немиров тотчас понял: значит, ночью писал ему. Или того хуже – звонил. Чувство оглушительного стыда усилилось стократ.
Немиров поднял трубку, пролепетал непослушными губами:
– Да!.. Алло… Привет…
Голос на той стороне звучал бодро и весело.
– Позор пьянице и дебоширу Немирову! Привет! Как самочувствие?
– В смысле… Я тебе что, вчера…
– Я тебя давно в таком состоянии не помню. Ты всю ночь звал меня бухать. Я отвечал, что не пью. Проходило десять минут, и ты снова звал меня бухать. И так раз десять. Ты что, не помнишь, как я приехал в три часа ночи и отвёз тебя домой на машине?
– Твою мать… – Немиров ударил себя ладонью по лицу. – Так и знал.
– Да ничего, такое случается. Не каждый день тёлки бросают. Ты, это… Чаю попей, поешь как следует. Твой галстук у меня, кстати.
– Извини, пожалуйста.
Немиров ничего не помнил.
– Бывает. Слушай, помнишь, мы с тобой ещё полгода назад, до твоей встречи с этой… Тёрли, что ты вроде был не против как-нибудь в Донбасс сгонять. Желание ещё есть?
– Есть, – машинально ответил Немиров.
– Тогда приводи себя в порядок и не бухай хотя бы сегодня. Я выезжаю первого января. Посмотришь всё своими глазами, вдохновения наберёшься, развеешься.
– Хорошо. Денег каких надо?
– На бензин скинешься. Поможешь баулы с гуманитаркой таскать. А… и вытрешь блевотину с моего сиденья.
– Что?.. Я…
Немирову захотелось удавиться.
– Да я шучу. Ты только пальто себе заблевал. Давай, приходи в себя. Жить будем у легендарного ополченца Хвоста. Я тебя с ним познакомлю. Уверен, подружитесь.