На последнем курсе, через несколько недель после начала учебного года, что-то изменилось. Я готовил отрывок к показу для театральных агентов в студии, где мы обычно занимались с Вардой; старые половицы, почти целиком состоящие из пролитого за годы пота, источали едкий запах.
Я прочел монолог Джованни из «Как жаль, что она шлюха»[5], в котором он борется с влечением к родной сестре, Аннабелле, но голос звучал плоско, а слова были лишены всякого смысла. Тогда я начал бегать по залу в попытке привести себя в смятение, схожее с тем, что испытывает человек, подумывающий об инцесте. Ударился бедром о колонну – и, должно быть, именно в этот момент Джонатан вошел в студию, потому что, когда я поднял глаза, он уже сидел в кресле и со скучающим видом рассматривал ногти, словно собирался их покрасить.
– По-твоему, я похож на любителя поболтать? – спросил он, когда понял, что я так и буду стоять столбом, тяжело дыша. Потом наклонился вперед и начал смотреть на меня с растущим недоумением, пока до меня не дошло, что он хочет услышать монолог.
– Погиб, погиб я! – начал я. – Мне уже не жить, со злой судьбой бороться не умею. Чем больше я стараюсь не любить, тем крепче чувство, что в груди…
Джонатан скривился.
– Ах, отчего то грех – любви отдаться и ей, как богу, поклоняться!
– Что ты любишь? – остановил меня Джонатан.
– Чего?
– Твой персонаж готов гореть в аду ради любви. А что любишь ты?
– Что я люблю?
– Бога? Секс? Пуделей? Харе Кришну? – Он помолчал. – Что ты любишь?
– Я… я люблю вот это. Играть.
– Почему?
– Ну, я…
Джонатан выпрямился и как будто стал шире в плечах на несколько футов.
– Я… я не совсем понимаю, что вы имеете в виду.
– Джованни хочет переспать с сестрой – давай-ка подумаем почему. В чем причина – в больших голубых глазах, в том, что она понимает его лучше всех, в тайном желании отбросить мораль и отдаться саморазрушению? У его желания есть причина. А ты почему любишь играть?
Я откашлялся, встал увереннее. Кажется, впервые он обратился ко мне с такой длинной речью – и даже больше, помогал вжиться в роль. Я стоял парализованный, пытаясь угадать правильный ответ.
– Наверное…
Мне вспомнилось чувство, возникшее у меня во время первого школьного спектакля, когда мне было тринадцать. Я играл одного из братьев в «Виде с моста». Слышать аплодисменты в конце было приятно, но куда сильнее мне запомнилось, как завороженно зрители наблюдали за мной, как они смотрели и видели меня и как по-особому текло время, пока я был на сцене.
– Просто играть мне нравится больше всего, чем я занимался раньше.
– Этого недостаточно. Джованни без Аннабеллы чувствует себя неполноценным. Что тебе дает актерство?
Несколько секунд мы оба молчали.
– Чувства, наверное.
– Чувства?
– Мы с мамой часто смотрели старые фильмы. Однажды по телевизору показывали «Трамвай „Желание“». Поначалу было скучно, но, когда на экране появился Марлон Брандо, я что-то почувствовал. И захотел так же.
– Вызывать у людей чувства?
– Ага.
– Воздействовать на них.
Я пожал плечами.
– Тебе хочется бессмертия, это можно понять. Еще раз, – сказал он и засучил рукава, обнажив бледные руки, редко видевшие солнце. – Инцест, худшее преступление, которое только может совершить человек. Джованни выбирает вечные муки. Ты должен знать, что на карту поставлено все. Так вот: если я и в этот раз тебе не поверю, то напишу во все театры страны, что ты дурачок с севера, которого ни в коем случае нельзя нанимать. Вечные муки.
– Ч-что?
– Монолог.
Он откатился на кресле, выглянул в окно. Я смотрел перед собой и пытался понять, шутит он или нет. Джонатан никогда не шутил. Я представил бездну после выпуска, и все свои возможности, и как люди, которые могли бы взять меня под крыло, помочь превратить увлечение в дело всей жизни, говорят, что я с самого начала был безнадежен. Отчаяние. Я сделал несколько глубоких вдохов, повернулся и обратил свои слова к Джонатану. В этот момент я чувствовал, что от его одобрения зависит моя судьба. Я схватился за голову, сознавая, что должен признаться сестре в своих чувствах – точно так же, как должен сделать актерство своей жизнью, потому что так распорядилась судьба, и хотя этот путь мог уничтожить меня, не пойти по нему означало зачахнуть и умереть.
К концу монолога я чувствовал себя так, будто спрыгнул с обрыва. У меня получилось, я что-то сделал. Я вскинул голову и увидел, как закрываются двустворчатые двери первой студии. Огляделся по сторонам, словно Джонатан все еще здесь, словно это какая-то шутка или кто-то случайно заглянул в студию, но я был один. Джонатан ушел.
– Да кто ж знает, что это может значить, – сказала Нина вечером, когда мы сидели в мансарде у нее дома. – Постарайся не вкладывать в это какой-то особый смысл.
Я посмотрел на нее, и мы расхохотались от нелепости ее идеи: не вкладывать особый смысл в такое невероятное событие, как неожиданное появление Джонатана. Когда Нина ушла спать, я еще долго лежал без сна, гадая, что его оттолкнуло: бессмысленный взмах руки или, может, грязная интонация. Часам к четырем я до того извелся от одиночества, что непонятно как очутился перед комнатой Нины. Мне хотелось почувствовать аромат ее шампуня и как пальцы ее ног, узловатые от детских занятий балетом, упираются мне в ребра. Уход Джонатана что-то во мне расшатал. Я уже потянулся открыть дверь, но опомнился. Нащупал половицу, которая издавала громкий скрип, наступил и затаил дыхание: проснулась или нет? Подойдет ли к двери, чтобы меня впустить? В комнате было тихо. Я вернулся наверх.
Наутро я чувствовал себя совершенно иначе и, хотя толком не выспался, взлетел на крыльцо Консерватории, перескакивая ступеньки, и пошел переодеваться к занятию по постановочному бою с Пацанами, а не у шкафчика, как обычно. В раздевалке Патрик сжал мне плечо в знак приветствия; Бен был занят тем, что смотрел, как Виктор подтягивается на трубе над душем. Все трое были в одних трусах; большинство из нас в результате занятий с Вардой подсушились, а вот Пацаны, казалось, еще больше раздались вширь. Я тоже разделся, чувствуя себя так, словно оказался среди статуй из Британского музея, которые вышли погулять.
Патрик рассказал нам про дом первокурсницы, с которой уехал с субботней вечеринки, с дорогущей стереосистемой и мини-баром с выдержанным односолодовым виски. Он постоянно с кем-то встречался, но никто не считал его бабником или плейбоем. Все его отношения никогда не длились дольше пары недель или месяцев, но каким-то удивительным образом всегда заканчивались на дружеской ноте, без сцен ревности, а бывшие общались с ним даже охотнее, чем когда еще не были бывшими.
– Поработаем сегодня в паре, братишка? – спросил меня Патрик по пути в студию.
Я пожал плечами, кивнул небрежно, притворившись, что вовсе не опешил от радости, а Бен и Виктор сделали вид, будто ничуть не расстроены перспективой довольствоваться друг другом.
Все уже собрались, и когда мы зашли, инструктор Рики прервал свою капоэйру в углу и вышел в центр зала.
– Разбирайте реквизит, – кивнул он на коллекцию мечей, сверкающих так, будто он своими руками начищал их в свободное от занятий время.
Рики мнил себя сенсеем вроде Стивена Сигала и для пущего сходства собирал волосы на затылке в жиденький хвостик. Мы встали на позиции – Нина шутливо надула губы, когда я прошел мимо нее и занял место напротив Патрика, – и начали отрабатывать хореографию. Рики прошелся вдоль шеренги, проверяя, не напряжены ли кисти, а потом сел за конгу в углу и начал отбивать ритм, постепенно ускоряясь, словно командовал рабами на галере. Мне приходилось считать про себя, а вот Патрик, похоже, мог фехтовать с закрытыми глазами. Когда он заговорил, мне пришлось приложить все усилия, чтобы не сбиться.
– Говорят, Дорси вчера смотрел, как ты репетируешь?
– Что?
Я парировал удар, завершая связку. Барабан затих; мы поменялись местами.
– Джеймс, тот, который гей, – Джеймс у нас в группе был один, – говорит, что видел, как он вчера выходил из первой студии, когда там был ты. Что, попросил его помочь?
– Нет, – сказал я быстро, выдав себя с головой.
Снова застучал барабан.
– Выше темп! Вы на войне! – завопил Рики так, будто мы сражались при Азенкуре.
Я заметил, как Нина и Джеймс саркастично переглянулись, и ощутил укол ревности: веселится там без меня. Патрик сделал выпад, хотя была моя очередь.
– Тут нечего стыдиться, братишка, – сказал он.
Это была неправда. Попросить у педагога индивидуальной помощи считалось страшным предательством и нарушало гармонию внутри группы.
– Он сам зашел, честно. И сразу вышел, даже не дослушал.
– Не дослушал, ничего себе! Как он мог!
Я невольно вложил в удар больше силы. Патрик ответил тем же, в его глазах мелькнул вызов. Остальные почувствовали, что между нами что-то происходит. Рики отвлекся от барабана.
– Вернулись на позиции, и с самого начала, – скомандовал он, когда мы закончили связку; остальные опустили мечи и наблюдали за нами.
Я отскочил в дальний конец зала почти вслепую из-за пота, заливающего глаза. А проморгавшись, заметил за остекленной дверью тень – высокий сутулый силуэт. Джонатан.
Патрик шагнул мне навстречу из другого угла, и я, перехватив меч поудобнее, бросился вперед. Он почувствовал силу, которую я вкладывал в каждый удар, и посмотрел на меня с уважением – так, как прежде не смотрел.
Во мне что-то взорвалось. Я заблокировал очередной выпад рукой, приняв весь удар на запястье, и рубанул его между шеей и плечом – раз, другой, третий, – пока Бен не выкрутил меч у меня из руки. Виктор оттащил меня от Патрика, я бросил взгляд в сторону двери. Джонатана там не было.
Рики, всполошившись, потребовал, чтобы мы пожали друг другу руки, но вместо этого Патрик крепко обнял меня и сказал, что «было зашибись». Учитывая разницу в весе, моя рука пострадала куда больше его плеча, но я чувствовал себя потрясающе, каждый нерв в моем теле был обнажен, словно я побывал в самом сердце урагана.
После занятия Нина потащила меня курить.
– Что это было, Адам? – спросила она.
– Я не знаю. Какая-то красная пелена перед глазами встала.
– У тебя не бывает красной пелены.
Она забрала у меня сигарету, затянулась. Я не мог признаться, что пытался впечатлить Джонатана, я ведь даже не знал наверняка, был он там или нет, но не мог и сказать, что бросился на Патрика, взбешенный его барским снисхождением – вроде как к мужлану, которому удалось удивить барона. Мне хотелось рассказать, какую силу я ощутил, увидев, что весь курс застыл в шоке, а то и в испуге, когда я бросился на Патрика. Но я только пожал плечами и забрал у Нины свою сигарету.
– Будь собой, Адам, – сказала Нина и взъерошила мне волосы. – Не пытайся стать тем, кого они, по-твоему, хотят видеть.
Случившееся никто не обсуждал. Консерватория задумывалась как песочница, безопасная среда для исследования своих возможностей и границ. Когда изо дня в день у тебя на глазах то целуются, то полчаса имитируют удушение подушкой, выходки вроде моей уже не производят такого эффекта. Но в последующие недели члены двадцать восьмой группы начали обращать на меня больше внимания и заметно оживлялись, когда на упражнениях очередь доходила до меня. Пацаны приблизили меня к себе. Патрик душил меня в медвежьих объятиях, когда встречал в коридоре, и лупил по спине, как любимого младшего брата. Тектонические плиты сдвинулись. У каждого фаворита было что-то, что выделяло его среди других в глазах педагогов, а значит, и всей индустрии. У Патрика это была внешность, у Ванессы – острый ум, а я впервые в жизни вдруг осознал, что у меня, возможно, тоже кое-что есть: бесстрашие человека, которому нечего терять.
Проявилась эта черта спустя пару недель, когда я поругался с Джонатаном из-за того, как он обошелся с Ниной на одном из занятий.
Мы работали над эмоциональной памятью: суть упражнения заключалась в том, чтобы, заново проживая важные моменты из собственного прошлого, вытащить на поверхность сильнейшие эмоции, схожие с теми, что переживает твой персонаж. Джонатан потребовал, чтобы каждый из нас на глазах у всей группы вспомнил какой-нибудь травмирующий эпизод из детства. Когда мы смотрели этюд Нины, рядом с нами позади стола Джонатана сидели ее воображаемые родители. Они только что признались, что их кошку Шости, которая якобы жила у тети, на самом деле задавил грузовик.
– Как – умерла? Она… Она же не… Мам? – Взгляд Нины метался от отца к матери, по щекам катились слезы, слова перемежались сдавленными всхлипами. – Вы мне врали. Разве так можно?
Мне хотелось встать и пойти к ней. Я живо представлял Томми и Лив, с виноватыми лицами сидящих на диване в гостиной, но остальная группа, казалось, уже потеряла интерес. Ванесса тяжко вздохнула.
– Кто следующий? – спросил Джонатан, не поднимая глаз от записной книжки.
Нина дернулась и уставилась на нас, как загнанный в клетку зверек.
– Я могу начать заново, – сказала она.
– Кто следующий?
Нина растерянно поднялась со стула. Мы готовились к этому упражнению и обсуждали его миллион раз. Я слышал, как она репетирует, пока чистит зубы. Утром она так волновалась, что не смогла даже позавтракать и молчала всю дорогу в поезде.
– Я могу начать заново.
Она теребила непослушные пряди, пытаясь понять, где допустила ошибку.
– Объяснишь ей, Ванесса?
Несс повернулась к нам полубоком; было видно, как она прикидывает, на чью сторону лучше встать.
– Ты всегда плачешь, Нина, – сказала она.
Джонатан поднял палец, подтверждая ее правоту. Нина пошатнулась на сквозняке сосредоточенного на ней внимания и побрела на место. Джонатан выставил руку, преградив ей путь.
– Ты показываешь мне эту часть себя, потому что боишься. А актер, который боится, – он перешел на сценический шепот, – это не актер.
Он убрал руку, и Нина села рядом со мной. Я потянулся ее обнять, но она не хотела, чтобы ее трогали, и наклонилась вперед, так что моя рука упала на спинку стула. Я был вне себя от ярости: мало того, что он в пух и прах разнес мою подругу; когда выступавший сразу за ней Обан разрыдался, Джонатан похвалил его за ту же эмоцию, за которую только что унизил Нину. Я кипел, возмущенный его жестокостью.
Когда в конце занятия Джонатан встал из-за стола, я вскочил одновременно с ним.
– Ты что делаешь? – Нина попыталась схватить меня за руку, но я увернулся и кинулся за ним, грохоча стульями.
Пацаны загоготали, Ванесса театрально зевнула. Джонатан скользил в сторону учительской по коридору, огибающему Зал № 1. Я проследовал за ним, увернувшись от второкурсников, тащивших куда-то платяной шкаф; вжал голову в плечи, чтобы не попасться на глаза восьмидесятилетнему учителю музыки, известному любителю поболтать.
Джонатан повернул за угол, я шмыгнул за ним и успел ухватиться за дверь учительской, когда он собирался войти внутрь. Он уставился на меня, подняв брови: никто из нас не ожидал от меня такой решимости. Я набрал в грудь воздуха.
– Так нельзя, – сказал я.
Джонатан медленно сомкнул веки, так же медленно разомкнул.
– Я иду курить, – бросил он и скрылся в учительской.
Я остался ждать, не совсем понимая, можно ли расценивать его слова как приглашение; от осознания собственной дерзости под ложечкой засосало, как на подъеме американских горок. Джонатан перемещался по Церкви, как призрак, и покидал свое логово только в часы занятий, рассчитывая время вплоть до секунды. Нужно быть безумцем, чтобы вот так запросто остановить его в коридоре.
Я глянул на первокурсников, которые переодевались к балету у шкафчиков: глаза, сияющие усталой радостью, гордость от поступления в такое престижное заведение, мягкие, горячечные тела. Посмотрел на собственную ладонь, сжимающую ручку двери; на вены, просвечивающие сквозь кожу.
Джонатан вышел из учительской, на нем была черная куртка.
– Там дождь, – обронил он, не сбавляя шагу.
Я схватил ветровку в цветочек, накинутую поверх Нининого шкафчика, и поспешил за ним на ватных ногах, не до конца веря в происходящее: я иду курить с Джонатаном Дорсом.
Он стоял под высоким рододендроном под окнами своего кабинета – мы называли это место Розовым садом – с длинной сигаретой во рту.
– Ты меня будешь учить, что можно, а что нельзя?
– Нина очень старалась.
– «Очень старалась» – весьма невысокая планка.
– Она из-за этого будет страшно переживать, корить себя.
Джонатан выдохнул облачко дыма. Наши куртки постепенно темнели от капель дождя.
– Неужели вы об этом никогда не задумываетесь?
Он не глядя протянул мне сигарету. Я взял с ощущением, что подписываю договор о капитуляции.
– Знаешь миф про Икара? – спросил он.
Я кивнул; он зажег мою сигарету дешевой зажигалкой.
– Мало кто помнит, что отец предупреждал его не приближаться к солнцу, чтобы оно не растопило воск на крыльях, и не летать слишком низко, чтобы морская вода не промочила перья. Добавь к этим двум вариантам третий – просто существовать, и можно будет сказать, что Икар выбрал для себя лучшую судьбу, потому что кто теперь вспоминает пережившего его отца?
– Это такой окольный способ сказать, что вам все равно?
Джонатан коротко хмыкнул.
– Если друг тебе скажет, что сегодня ты играл замечательно, ты станешь играть лучше завтра? – Он кивнул. Вопрос был не риторический.
– Наверное, нет.
– Но если я скажу правду, не замутненную заботой о твоих чувствах, ты поймешь, над чем тебе нужно работать. И на следующий день зрители увидят нечто более совершенное. Как любил говорить Инграм…
Инграм Дандер и Сан Миккельсен были основателями Консерватории; именно Инграм назначил Джонатана хранителем своего метода. Джонатан часто упоминал его на занятиях как эталон, к которому следует стремиться, и называл себя дружелюбной шиншиллой по сравнению со своим наставником.
– «Друзья тебе враги, а враги – друзья». На днях ты назвал любовью своей жизни театр, а вовсе не Нину.
Я покраснел, сглотнул ком в горле. Его слова смахивали на проверку, но я не знал, какого ответа от меня ожидают.
Джонатан затушил сигарету о подошву и высунул ладонь из-под дерева, проверяя, закончился ли дождь. Напоследок он оглянулся и протянул ко мне руку, едва не коснувшись груди.
– Вашим дипломным спектаклем будет не «Генрих».
– Серьезно?
Джонатан безразлично пожал плечами.
– Я не уверен, что «Генрих» позволит раскрыть весь потенциал нашего… арсенала.
Он кивнул на прощание и вернулся в училище.
Я не знал, что и думать. Еще летом до нас докатились слухи, что в конце года мы будем ставить «Генриха V» – пьесу, словно написанную под Патрика, и это звучало настолько логично, что никто не сомневался, что так оно и будет. Случаи неожиданной смены репертуара нам были известны – странно было то, что Джонатан решил поделиться этим со мной.
– Он уже считает меня жалкой плаксой, и своими героическими замашками ты лучше не делаешь!
Нина злилась на меня всю дорогу до дома.
– Он поступил с тобой как мудак.
– Он со всеми ведет себя как мудак.
– Я не знаю, что это было, я просто… не сдержался.
– Если ты хотел, чтобы тебя заметили, надеюсь, это сработало.
Меня страшно возмущало, что она сделала такой вывод – дескать, я поступил так, чтобы обратить на себя внимание Джонатана, – но спорить я не мог. В тот момент я вообще не думал, что делаю, иначе бы ни за что не решился лезть на рожон. Но, что бы мною ни двигало, порыв рыцарства или бессознательный оппортунизм, у нас с Джонатаном состоялся настоящий разговор. Он принял решение поделиться со мной закрытой информацией, и с момента его ухода из Розового сада меня занимал единственный вопрос: почему? По дороге от станции эти метания навели меня на мысль о завтрашней читке Шекспира.
Я поднялся к себе, снял рубашку и начал читать монолог Эдмунда из «Короля Лира» перед зеркалом. Спотыкался на каждом слове и закончил скорее для порядка, уже понимая: не годится. С новыми знаниями о дипломном спектакле я чувствовал, что ставки высоки как никогда. Тут нужно было что-то эффектное, что-то неожиданное. Я проштудировал полное собрание сочинений, но не увидел ничего подходящего. Спросить у Нины совета я не мог: тогда пришлось бы рассказать ей про «Генриха», а мне, как ни гаденько было это признавать, после стольких месяцев в роли аутсайдера не хотелось делиться своим секретом даже с ней.
Около часа ночи, когда я взялся учить жуткий отрывок из «Тимона Афинского», меня озарило. Спустя несколько часов работы над новым монологом мне пришла еще одна светлая мысль. Я тихонько спустился на второй этаж, прокрался в ванную Лив и Томми и нашел то, что искал. Теперь внимание Джонатана мне было обеспечено.
На следующий день, сидя на галерке в Зале № 1 и слушая однокурсников, я боролся с тошнотой. Завкафедрой сценической речи, Даниэль Васкес, который отвечал за проект, вырядился по случаю еще больше обыкновенного. Фиолетовая рубашка с огромным отложным воротником, брюки с высокой талией, ремень с массивной золотой пряжкой, напоминающий артефакт из храма инков. Он носил исключительно вещи от Джорджо Армани и прокатывал гласные в слове «Джорджо» так, словно облизывал ложку густого йогурта: «Джи-оу-джи-оу». Даниэль мнил себя главным эстетом Консерватории и не стеснялся комментировать нашу внешность с позиций представителей индустрии. Мне доставалось из-за зубов, Нине – из-за состояния кожи: на первом курсе ее на пару недель обсыпало прыщами. Даже Патрик не избежал критики: как-то на занятии Даниэль посетовал на его «кельтский нос картошкой», портящий идеальное во всех прочих отношениях лицо. С другой стороны, тот же Даниэль верил, что египетские пирамиды строили с помощью звуковой левитации, поэтому никто не воспринимал его всерьез.
Патрик выступал передо мной, и, как я ни старался сосредоточиться на своем монологе, сложно было противиться великодушию его принца Хэла, согревающему каждый уголок зала. Казалось, он совсем не прикладывал усилий. Я обожал и презирал его за это. Каждое его выступление напоминало коронацию.
Когда он закончил, все зааплодировали – громче всех Агги, которая встречала каждое выступление Патрика восторженным энтузиазмом. Я встал, сжал кулаки и по стеночке обошел ряды стульев, не смея поднять глаза на Джонатана. Запрыгнул на сцену, встал в центре, спиной к зрителям. Под черной краской задника проступали очертания декораций и букв, оставшихся от прошлых постановок; я подумал о тех, кто стоял на этой сцене до меня, о фантастическом наследии, частью которого стал, и повернулся.
Я поднял над головой лезвие из бритвенного набора Томми, так что оно засверкало в свете ламп, и почувствовал, как публика потянулась ко мне, осознав, что у меня в руках. Небрежно прочертил линию через всю ладонь, не доходя до запястья, и стал смотреть, как из пореза потекла кровь.
Агги кашлянула, намереваясь меня прервать; Нина приподнялась с места. Краем глаза я заметил, как Джонатан остановил обеих одним взглядом.
– О, если б этот плотный сгусток мяса растаял, сгинул, изошел росой…
Это был тот самый давний монолог из «Гамлета», в котором Джонатан что-то углядел. Я посмотрел на струйку крови, сжал кулак и, дождавшись, когда наберется побольше, раскрыл ладонь, так что кровь брызнула на сцену. Посреди монолога я поднес лезвие к другому запястью, и зал ахнул, а меня охватило странное чувство, схожее с тем, что бывает от тяжелых наркотиков. Власть над зрителями опьяняла, я едва не терял сознание.
Когда я закончил, аплодировать никто не стал. Я посмотрел на Джонатана, но он сидел с лицом, лишенным всякого выражения, и что-то чиркал у себя в записной книжке. Даниэль торопливо вызвал следующего. На сцене я чувствовал, как зал искрит напряжением от осознания опасности моих действий, но внизу меня окатило волной недовольства. У метода Консерватории были границы, которые нельзя переступать – скажем, пить на сцене настоящий алкоголь, – и, похоже, наносить себе увечья, даже незначительные, было одним из таких запретов. Скорее всего, я прекрасно об этом знал. Агги встретила меня кривой улыбкой, и, глядя на разочарованные лица однокурсников, я понял, что вызвало у них отторжение: не порез и не кровь, а то, что мое выступление было актом отчаяния.
Я сделал это не для них, сказал я себе, возвращаясь на место, я сделал это для Джонатана. Но он даже не посмотрел на меня.
Я сел рядом с Ниной. Она перевернула мою ладонь и начала заматывать порез бинтом из аптечки первой помощи.
– Ну как тебе? – прошептал я.
Она покосилась на меня и тут же отвернулась, покачала головой с глубокой печалью в глазах. Потом взяла мои руки в свои и не выпускала, пока Анна Т. давала свою Виолу.
Была пятница, поэтому после читки мы всей группой пошли в паб. Случившееся никто не обсуждал, но я видел, как на меня поглядывают ребята с первого и второго курса: слухи разнеслись быстро. Однокурсники держались от меня подальше, словно опасались подцепить какую-нибудь болячку. Если не считать насмешливого взгляда Ванессы, сидевшей в дальней части паба, вся двадцать восьмая группа избегала смотреть мне в глаза. Я пил больше, чем следовало, – как всегда, когда сомневался в себе, – и спустя час или около того обратил внимание, что в пабе нет никого из учителей. Обычно они все, за исключением Джонатана, присоединялись к нашим пивным посиделкам в конце недели. Я убедил себя, что их отсутствие связано с моей выходкой. Протиснулся через толпу к выходу, завернул за угол и увидел, что в окнах Церкви горит свет. Учителя все еще были внутри. Я представил, как они сидят в залитой лунным светом учительской на срочном совещании и обсуждают, что со мной делать. Подошла Нина, вытащила из моего кармана пачку сигарет и закурила.
– Меня теперь вышвырнут, Ни?
– Не знаю.
– Но могут, как по-твоему?
– Ты не о том беспокоишься.
Я повернулся к ней – не верилось, что ситуация может быть еще хуже, чем теперь.
– Чем теперь папе резать таблетки, скажи на милость?
Я улыбнулся, не находя в себе сил смеяться.
– Поехали домой, – сказала она и взяла меня под руку. Мы купили в винном магазине пару банок в дорогу и домой вернулись уже порядком захмелевшие.
Вместе почистив зубы, мы пошли в ее комнату, рухнули на кровать и несколько минут молча пялились в потолок.
– А ты сам-то об этом думал когда-нибудь? – наконец спросила она. Ее губы окаймлял тонкий ободок засохшей зубной пасты.
– О чем?
– О том, чтобы уйти. Каково это – жить без них, без этого места, – сказала она шепотом, словно «они» могли подслушать.
– В смысле уйти по своей воле? Нет, никогда.
– А помнишь, как получил приглашение? Я носилась вокруг дома – честное слово, несколько кругов нарезала. Это было лучшее, что со мной случалось за всю жизнь.
– А я почувствовал себя Чарли из «Чарли и шоколадной фабрики».
Когда после школы я решил не поступать в университет, идея пойти в театральное училище, стать профессиональным актером казалась чем-то очень далеким. Даже когда наш худрук миссис Гуди пришла ко мне домой и попросила принять участие в ее постановке в Лидсе, убеждая отца, что я «настоящий самородок», после того как Вик Мантелл, бывший учитель из Ампелфорта, который вел киноклуб в Киппаксе, рассказал мне о Консерватории, мне казалось, что шансы туда попасть – один на миллион. В принципе, так оно и было.
– Мама с папой просто обалдели, когда я рассказала, кто из актеров там учился. – Она отвернулась, мелко задышала, пытаясь остановить подступающие слезы. – А теперь ты режешь себя, режешь по-настоящему, только чтобы учителя тебя заметили. Какого хрена?!
Я взял ее за руку, обнял и притянул к себе.
– Прости, – сказала она.
Я сжал ее плечи, почувствовал теплую, мягкую кожу.
– Может, это просто не для нас, – сказал я.
Эта непостижимая мысль – что мы с ней просто-напросто плохие актеры, – повисла в воздухе; мы молча смотрели на скользящие по потолку тени. Я представил, что будет, если меня исключат. Консерватория представлялась сказочным лесом с жуткими деревьями, среди которых бродил страшный волк, но разглядеть в тумане другого пути я не мог, как ни старался. И все же в ту минуту, обнимая Нину, вдыхая апельсиновый аромат ее шампуня, ощутил невероятную легкость при мысли о будущем без Церкви – без Джонатана.
Я взял Нину за подбородок, повернул ее лицо к себе. Посмотрел ей в глаза, мы одновременно вздохнули, и я ее поцеловал. На вкус ее губы были как та самая правда, к которой я всегда стремился. Когда мы отстранились друг от друга, она уткнулась лбом мне в плечо и то ли всхлипнула, то ли засмеялась.
– Я уж думала, этого никогда не случится, – глухо пробормотала она мне в свитер – наверное, рассчитывая на то, что я не услышу.
– Но ты рада, что случилось?
Она задрала голову и сердито нахмурилась.
– Заткнись, – сказала она и поцеловала меня.
Мы заснули в обнимку. Когда я проснулся, Нина все так же лежала рядом. Минут десять, а может, и больше, я смотрел, как она спит. Я улыбался как помешанный. Если бы она в этот момент проснулась, то, наверное, перепугалась бы до смерти. Я был счастлив до идиотизма, как герой кино для подростков. Дело было не только в поцелуе, о котором я тайно мечтал, наверное, со дня знакомства, хотя никогда себе не признавался: просто все вышло как-то очень естественно, словно так и надо.
Утром мы погуляли в парке. Нина с матерью съездили за продуктами, я помог Томми в саду. Мы поработали вместе над текстами, потом притащили в мансарду бутылку вина и посмотрели «Молчание ягнят». Короче говоря, занимались тем же, чем обычно, но теперь каждая секунда рядом с Ниной сияла, словно осыпанная серебряной пыльцой, потому что мы были вместе. И, конечно, мы целовались. Много. Наверное, это прозвучит как фрагмент из целомудренного викторианского романа, но дальше поцелуев дело не заходило. Мы исследовали друг друга: спины, животы, ладони, плечи, шеи, даже лодыжки – но мне не хотелось идти дальше, марать простую красоту этих выходных сексом. Мы перешагнули порог дружбы; теперь я понимаю, что этого бы не случилось без Джонатана. Если бы он не зашел в студию в тот вечер, когда я репетировал монолог Джованни, и не разжег подо мной костер, я бы не решился на этот шаг. Эти два дня стали лучшими в моей жизни.
В понедельник мы с Ниной шли со станции, держась за руки. Под ногами шуршали опавшие листья, сквозь кроны пробивались лучи позднего осеннего солнца. На душе царил покой; мне почти хотелось, чтобы Джонатан и Агги меня отчислили. Милосерднее было прикончить мою мечту одним ударом, вместо того чтобы позволить ей медленно чахнуть в джунглях индустрии еще десять лет, да и это больше не имело значения, ведь у меня была Нина, а у нее был я. Карьера, будущее, работа – в тот момент мне было все равно. Когда мы подошли к площади перед Консерваторией, Нина потянула меня назад, в переулок.
– Я не хочу, чтобы это место, – она указала на Консерваторию, – имело какое-то отношение к нам с тобой, к… к вот этому, уж не знаю, как это назвать. – Она засмеялась и обняла меня.
– Согласен.
Невероятным усилием воли мы отстранились друг от друга, вышли на площадь и поднялись по ступеням Консерватории.
Едва войдя внутрь, мы оба почувствовали неладное. Привычная суета первого и второго курса разбивалась островками странной тишины: члены двадцать восьмой группы рассредоточились по холлу, как заговорщики, – одни на диванах, другие у шкафчиков, пара человек у входа в душевые – и что-то негромко обсуждали. Ванесса поймала мой взгляд и насмешливо вскинула брови. Теперь я уже не сомневался, что меня выперли из училища и остальным об этом уже известно. В животе что-то металось, как пойманные в мешок белки; я прошел вперед, не понимая, почему Джеймс смотрит на меня и улыбается.
Нина схватила меня за руку и потащила назад, к доске объявлений у входа. Под заголовком «Группа 28» висел листок бумаги, исписанный почерком Агги. Распределение ролей. Дипломный спектакль.
Я ничего не понимал. Тер глаза, водил пальцем по строкам, пытаясь осознать, что только что прочитал.
«Трагедия Гамлета, принца Датского, режиссер-постановщик Джонатан Дорс», – было написано сверху, а напротив имени Гамлета стояло мое имя. Адам Сили. Я был Гамлетом. Я шарахнулся от доски, словно увидел призрака.
Оглянулся на толпу в коридоре – над всеми возвышалась могучая фигура Патрика, и он смотрел прямо на меня. Патрик получил роль Лаэрта, Ванесса – Гертруды, Нина – женской версии Гильденстерна. Все это напоминало какое-то наваждение. Я бросил взгляд на дверь учительской, ожидая увидеть через стекло прищур Джонатана, но там никого не было.
– Ты Гамлет, – сказала Нина и неуверенно развела руки, словно не могла решить, стоит ли обниматься на глазах у всех.
В ее словах не было смысла, как будто их принесло ветром из какого-то другого измерения. Ее глаза были широко распахнуты и полны радости, за которой скрывалось что-то похожее на страх, словно меня призвали на войну в далекой стране. Я не знал, что ей ответить, да и что еще я мог сказать?
– Я Гамлет.