К книге
Дом профессораКнига вторая Рассказ Тома Броди. VI
80%
Книга вторая Рассказ Тома Броди. VI
24

Я сошел с поезда холодным январским утром прямо за Капитолием. И долго стоял в глубоком благоговении, созерцая белый купол на фоне яркого синего неба. Пройдясь немного и посмотрев на парки – такие зеленые, несмотря на зиму, – на казначейство и здания военного и морского министерств, я решил отложить дела и провести неделю, просто наслаждаясь городом. То было самое разумное, что я сделал за все время пребывания в Вашингтоне. Неделю я был удивительно счастлив.

Окончив осмотр достопримечательностей, я приступил к делу. Сначала пошел к депутату конгресса от нашего округа, чтобы получить рекомендательные письма. Тот был достаточно любезен, но дал мне плохой совет. Он горячо уверял, что мне следует обратиться в Индейскую комиссию, и дал мне письмо к ее директору. Директор оказался в отъезде, и я потратил три дня, слоняясь около его кабинета, отвечая на расспросы клерков и секретарей. Те были не особо загружены работой и, казалось, находили меня забавным. Я думал, что они интересуются моей миссией, а именно интерес я и хотел пробудить. Я не знал, насколько влиятельны эти люди – они говорили так, словно обладают большой властью. Я привез в чемоданчике несколько хороших образцов глиняной посуды – не самые лучшие, я боялся случайно разбить их, но достаточно типичные – и все фотографии, сделанные Блейком. У нас был только маленький фотоаппарат «Кодак», и снимки выглядели неказисто – словно грязные глиняные развалины, какие можно найти почти где угодно. Они не давали никакого представления о красоте и величии скального поселения. Клерки в Индейской комиссии казались очень любопытными и заставили меня много рассказывать. Я был простодушен и не видел подвоха. Но когда один из них принялся выпрашивать мою лучшую миску, чтобы использовать как пепельницу, я начал подозревать истинную природу их интереса.

Наконец директор комиссии вернулся, но у него были срочные дела, и я еще несколько дней слонялся по коридорам, прежде чем он согласился меня принять. Он расспрашивал меня минут тридцать, а потом заявил, что в его ведомство входят живые индейцы, а не мертвые, и что его подчиненные должны были сообщить мне об этом с самого начала. Он посоветовал вернуться к нашему конгрессмену и получить письмо в Смитсоновский институт. Я упаковал свою керамику и убрался из учреждения, порядком разозленный. Старший клерк последовал за мной по коридору и спросил, сколько я возьму за понравившуюся ему миску. Он утверждал, что она ничего не стоит и что в Вашингтоне полно таких; в подвалах Смитсоновского института скопились целые ящики, которые даже не потрудились распаковать, просто некуда все эти вещи ставить.

Я вернулся к нашему конгрессмену. На этот раз он держался не столь любезно, но дал мне письмо в Смитсоновский институт. Там повторилось то же самое. Директора можно увидеть только по предварительной записи, и его секретарь должен сначала убедиться, что ваше дело важно, прежде чем предоставит встречу с начальником. После первого утра я обнаружил, что трудно попасть даже к секретарю. Тот всегда был занят. Мне велели присесть и ждать, но когда он освобождался, он торопился на ланч. Я просиживал все утро вместе со страждущими: девушками, желающими пристроиться на должность машинистки, милыми вежливыми стариками, мечтающими отправиться в экспедиции следующим летом. Секретарь наконец выходил, одетый в пальто, и торопливо миновал приемную, не поднимая глаз – уткнувшись в письмо или доклад.

Конторские служащие подбадривали меня, и я терпел еще несколько дней, просиживая все утро в той же приемной, изучая узоры ковров и обувь терпеливых ожидающих, которые являлись туда так же регулярно, как и я. Однажды, после того как секретарь вышел, его стенографистка, милая девушка из Вирджинии, села на пустой стул рядом со мной и заговорила. Она была некрасива, но ее добрые глаза и деликатный голос южанки сразу привлекли мое внимание. Она хотела узнать, что у меня в чемодане, зачем я здесь, откуда я приехал и все прочее. Почти все уже разошлись обедать – казалось, это единственное, что регулярно делают в Вашингтоне, – и в приемной были только мы двое. Я многое рассказал ей. Ее звали Вирджиния Уорд. Она была маленькая и хрупкая, но с прекрасными глазами и такими нежными манерами. Она явно негодовала, что меня столько времени томили в ожидании после такого долгого пути.

«Теперь позвольте мне все устроить, – наконец сказала она. – Мистера Уогнера осаждают толпы глупых людей, зря тратящих его время, и он недоверчив. Лучший способ – пригласить его на обед. Я все устрою. Я веду календарь его дел и знаю, что завтра в обед у него нет назначенной встречи. Я скажу ему, что он должен пообедать с приятным молодым человеком, который приехал издалека, из Нью-Мексико, желая рассказать ведомству о важном открытии. Он встретится с вами в ресторане отеля „Шорэм“ в час дня. Это дорого, но приглашать его в дешевое место бесполезно. И помните, вы должны предоставить выбор блюд ему самому. Вы потратите, может быть, долларов десять, но зато сдвинетесь с мертвой точки».

Я был благодарен этой милой малютке, вряд ли старше меня. Я умолял ее пойти со мной сегодня пообедать и поговорить.

«Ох, нет! – сказала она, покраснев, как мак. – Неужели вы подумали, что я…»

Я заверил, что думаю только о том, какая она милая и как мне одиноко. Она согласилась пообедать со мной, но отказалась идти в шикарное заведение. Она рассказала мне много полезного.

«Если хотите привлечь внимание кого угодно в Вашингтоне, – наставляла она, – пригласите их на обед. Здешние жители готовы почти на все за хороший обед».

«Но директор Смитсоновского института, к примеру, – возразил я, – неужели вы думаете, что такие высокопоставленные люди?.. Зачем ему возиться с парнем из глубинки, который коровам хвосты крутил, когда он может обедать с учеными и послами?»

Смеялась она тоже тихо и деликатно, как истинная южанка. «Вы только упомяните в разговоре с директором отель вроде „Шорэма“, и сами увидите! За обед нужно платить, а ученые с послами платят, лишь когда другого выхода нет. Директор непременно примет ваше приглашение и в следующий раз, когда будет ужинать с государственным секретарем, сделает из этого забавную историю и расскажет о вас так, что вы себя не узнаете».

Когда я спросил, стоит ли мне захватить керамику – она лежала под столом между нами, – девушка опять хихикнула. «Не беспокойтесь. Устройте ему демонстрацию керамики „Шорэма“, это окажется гораздо полезнее».

Утром, когда секретарь пришел в контору, он остановился возле моего кресла и сказал, что, насколько ему известно, у него назначена встреча со мной в час дня. Это хорошая идея, добавил он, его мысли свободнее, когда он вдали от офисной рутины.

Я уже пробыл в Вашингтоне двадцать два дня, когда повел секретаря на обед. Обед был превосходный. Мы выпили бутылку «Шато д’Икем». Я до тех пор не слышал о таком вине, но запомнил его, потому что оно стоило пять долларов. Я выпил только один бокал, что тоже порадовало секретаря, – он допил остальное. Он был дружелюбен и много говорил, но я все больше падал духом, потому что секретарь не давал мне объяснить суть моей миссии. Он твердил, что знает все о Юго-Западе. Смитсоновский институт посылал его водить группы европейских археологов по знаменитым местам – Фрихолес, Каньон-де-Шей, Таос и поселения индейцев хопи. Когда какой-то австрийский эрцгерцог отправился охотиться в горы Пекос, директор института и немецкий посол назначили секретаря руководить поездкой, и он справился так успешно, что и он, и директор получили награды австрийской короны в знак признания заслуг. Затем мне пришлось выслушать длинную историю о том, как хорошо его приняли, когда он со своим начальником приезжал следующим летом в Вену. Я слушал рассказы о балах и приемах, перечисления имен и титулов всех людей, которых он встретил в загородном поместье эрцгерцога. Я был поражен и смущен тем, что мужчина пятидесяти лет, светский человек, ученый со множеством научных степеней считает нужным хвастаться перед мальчишкой скромного происхождения, даже не умеющим правильно есть закуски, словно ему дали кучу кокосовых орехов и не дали молотка.

Представьте мое изумление, когда за ликером секретарь небрежно бросил: «Кстати, мне удалось договориться о вашей встрече с директором. Он примет вас в понедельник в четыре часа».

Обед состоялся в четверг. Время до понедельника я провел, пытаясь побольше узнать о людях, среди которых очутился. Я уговорил Вирджинию Уорд пойти со мной в театр, и она сказала, что обычно требуется много времени, чтобы что-то решить с директором, чтобы я не терял надежды и что она всегда будет рада меня подбодрить. Она жила с матерью, почтенной вдовой, и они пригласили меня на ужин и были очень любезны.

Все это время я жил у молодой супружеской пары, которая чрезвычайно меня интриговала своей непохожестью на всех, кого я когда-либо знал. Муж работал, как выражались вашингтонцы, «в конторе» – занимал должность в Военном министерстве. Как угнетал меня каждый вечер вид сотен служащих, выходящих из громадного здания! Их существование казалось мне мелким, рабским. Супружеская пара, у которой я жил, внушила мне предубеждение против такого образа жизни. Я узнавал многое об их делах, сам того не желая. У них была крохотная квартирка, и они сдали мне одну комнату, поэтому я невольно подслушивал и был посвящен во все их тайны. Они просили меня не говорить, что я плачу за жилье, так как друзьям сказали, что я гость. Так было во всем: они тратили свою жизнь на имитацию благополучия, пытаясь растянуть жалованье мужа до немыслимых пределов. Когда они не обсуждали, куда семья поедет летом, то говорили о повышениях по службе у него в отделе; о том, сколько получают другие сотрудники и на что тратят деньги, сколько новых платьев у их жен. И вечно шла борьба за приглашение на обед, прием или даже чаепитие. Когда же в результате сложных интриг они получали приглашение, вставал ребром ужасный вопрос: что наденет миссис Биксби.

Военный министр устраивал прием; ожидались танцы и большое дефиле иностранных мундиров. Биксби находились в мучительном ожидании, пока не получили приглашение. Затем целую неделю обсуждали только, в чем пойдет миссис Биксби. Они решили, что для такого случая ей необходимо новое платье. Биксби занял у меня двадцать пять долларов и использовал обеденный перерыв, чтобы пойти с женой по магазинам и выбрать атлас. Мне это показалось очень странным. В Нью-Мексико индейские юноши иногда ходили с женами к торговцу покупать шаль или ситец, а мы презирали такое поведение. Наступил день приема, и Биксби весело отправились туда в экипаже; по их мнению, платье вышло чрезвычайно удачным. Но им не повезло. Кто-то пролил вино на юбку миссис Биксби, когда вечер не дошел еще и до середины, и когда они вернулись домой, я слышал, как она плачет и упрекает мужа за то, что он был так расстроен и весь вечер смотрел только на испорченное платье. Она говорила, что он вскрикнул, когда это произошло. Я верю.

На самом деле они не могли себе позволить ни взять кэб, ни пойти на прием. Потеря зонта становилась катастрофой. Мистер Биксби не был ленив, не был глуп и хотел жить честно; но его угнетало жалкое существование клерка. Он не знал ничего другого. Он считал, что работа в магазине или банке – недостойное занятие. Жизнь у Биксби навевала на меня какую-то неведомую доселе тоску. В дни, когда я ждал приема, я часами гулял вокруг ограды Белого дома и наблюдал, как обелиск Вашингтона розовеет в лучах прекрасных закатов, пока из казначейства и военного и морского министерств не начинали валить толпы служащих. Тысячи, все более или менее похожие на пару, у которой я жил. Они казались рабами, которых следовало бы освободить. Вашингтон запомнился мне прежде всего этими прекрасными печальными закатами в тающей дымке, белыми колоннами, зелеными кустами и обелиском, который все еще розовел в закатных лучах, когда на небе уже проступали звезды.

Наконец я добился встречи с директором Смитсоновского института. Он уделил мне внимание, заинтересовался. Велел прийти через три дня и встретиться с доктором Рипли, который был специалистом по доисторическим индейским вещам и провел много раскопок. Наступили волнующие и довольно обнадеживающие дни. Доктор Рипли задавал правильные вопросы и, очевидно, знал свое дело. Он сказал, что хотел бы первым поездом отправиться на мою месу. Но для раскопок требовались деньги, а их у него не было. В Конгрессе лежал уже внесенный законопроект об ассигновании. Придется подождать. Я должен использовать свое влияние на делегата конгресса от нашего округа. Рипли взял мою керамику, чтобы изучить. (Кстати, я ее так и не получил обратно.) Был еще как-то связанный со Смитсоновским институтом доктор Фокс, которого моя история тоже заинтересовала. Эти ученые рассказали мне многое из того, что я хотел знать, и подогревали мой интерес, чтобы я продолжал болтаться в Смитсоновском институте. Конечно, они были очень добры, что уделяли столько внимания неопытному юноше. Но я скоро понял, что директор и весь его персонал имеют один интерес, затмевающий все остальное. Следующим летом должна была состояться какая-то международная выставка в Европе, и все они изо всех сил старались получить назначение в жюри или попасть на международные конференции – чтобы поехать в Европу за казенный счет, да еще и жалованье за это получить. Действительно, в Конгрессе лежал законопроект об ассигнованиях для Смитсоновского института, но лежал и законопроект о расходах на участие в выставке, и они проталкивали именно его. Они держали меня в подвешенном состоянии весь март и апрель, но в конце концов ничего не вышло. Доктор Рипли сказал, что сожалеет, но сумма, которую Конгресс выделил Смитсоновскому институту, не покроет экспедиции на Юго-Запад.

Вирджиния Уорд, которая была так добра ко мне, в тот день пошла со мной обедать и признала, что меня обвели вокруг пальца. Она была почти так же огорчена, как я. Она сказала, что доктора Рипли на самом деле интересует только бесплатная поездка в Европу, и работа в жюри, и, возможно, получение какой-нибудь награды. «И директор того же хочет, – сказала она. – Их не волнуют мертвые индейцы. Их интересует только поездка в Париж и еще одна медаль на пиджак».

Единственный, кроме Вирджинии, кто искренне радел о моем успехе, был молодой француз, атташе при французском посольстве, часто бывавший в Смитсоновском институте по делам, связанным с той же международной выставкой. Он был мил и любезен с Вирджинией, и она познакомила его со мной. Мы часто вместе гуляли вдоль Потомака. Он изучал мои фотографии и задавал такие умные вопросы обо всем, что говорить с ним было одно удовольствие. У него было замечательное отношение ко всему: вдумчивое, критичное и уважительное. Я уверен, что он отправился бы со мной в Нью-Мексико, будь у него деньги. Он был даже беднее меня.

Мне было до ужаса стыдно возвращаться к Родди совершенно без гроша: я потратил все деньги и ничего не мог предъявить в обмен. Я торчал в Вашингтоне до мая, пытаясь пристроиться куда-нибудь, чтобы заработать хотя бы на билет домой. Мои письма к Блейку уже давно стали мрачными. Будь я благоразумен, держал бы неприятности при себе. Я знал, что он легко падает духом. Наконец пришлось написать ему, чтобы прислал денег на дорогу. Но деньги никак не приходили, и я начал посылать телеграммы. Наконец я покинул Вашингтон; уезжал я умудренный опытом. У меня не было планов, я хотел только вернуться на месу, жить свободно, и дышать свободным воздухом, и никогда, никогда больше не видеть, как сотни человечков в черном валят толпой из белых зданий. Странно, но это зрелище удручает куда сильнее, чем вид рабочих, выходящих с фабрики.

Я был страшно разочарован, когда сошел с поезда в Тарпине и Родди не встретил меня на станции. Дело было под вечер, почти стемнело, и я сразу отправился на конный двор, чтобы расспросить Билла Хука о Блейке. Хук, как вы помните, занимался всеми нашими перевозками и был нам хорошим другом. Он радушно пожал мне руку и сказал, что Блейк на месе.

«Мне кажется, здесь его обидели. Он в последнее время сторонится города. Видишь ли, Том, люди особо не беспокоились о месе, пока вы там играли в Робинзона Крузо и выкапывали древности. Но когда просочилось, что Блейк получил много денег за ваши находки, люди начали завидовать – говорить, что у Блейка не больше прав на эти развалины, чем у кого другого. Это уляжется со временем; люди всегда такие, когда речь заходит о деньгах. Но сейчас в городе изрядное недовольство».

Я сказал, что не понимаю, о чем он говорит.

«Ты что, не слышал про немца Фехтига? Ну, Родни тебе приготовил сюрприз! Да, ему просто невероятно повезло! Он выгодно продал ваше барахло».

Я умолял его объяснить, о каком барахле идет речь.

«Да как же, о ваших древностях. Приехал этот самый немец, Фехтиг, он скупал в наших местах индейские вещи, вот и купил всю вашу коллекцию скопом и сразу заплатил четыре тысячи долларов. В Тарпине это наделало много шуму. Я не жалуюсь. Я тоже неплохо заработал. Мои мулы три недели были заняты – перевозили вещи, и я содрал с фрица хорошую цену. Он заказал в вагонной мастерской ящики, набил их соломой и опилками, привез на месу и упаковал древности. Я даже потерял одну из мулиц. Помнишь Дженни? Ее вели вниз с большим ящиком, и как раз на том узком участке тропы вокруг выступа над Черным каньоном она потеряла равновесие и упала прямо на дно вместе с поклажей. Думаю, там высота футов с тысячу. Мы даже не спускались, чтобы провести вскрытие, но Фехтиг заплатил, как джентльмен».

Помню, я сел на диван в конторе Хука, потому что не мог больше стоять и от запаха конских попон меня начало мутить. Еще немного, и я свалился, точно девица из дамского романа. Хук вытащил меня из конюшни на улицу и напоил виски из карманной фляжки.

Когда мне получшало, я спросил, как давно уехал этот немец и что он сделал с вещами.

«О, он уже три недели как убрался. Не стал терять времени. Хотя вел себя со всеми порядочно, никто на него не сердится. Это на твоего напарника в городке сердиты. Фехтиг забрал вещи прямо с собой, взял внаймы товарный вагон и сам поехал в другом вагоне в том же составе. Думаю, сейчас он уже в море. Он направился прямо в Мехико и должен был погрузить вещи на французский корабль. Боялся, видимо, что могут возникнуть проблемы с вывозом древностей через американские порты. А через Мехико можно вывезти что угодно».

Больше я не хотел слушать. Пошел в гостиницу, взял номер и лег, не раздеваясь, ждать рассвета. Хук должен был утром отвезти меня и мой сундук на месу. Все мои злоключения в Вашингтоне были ничем по сравнению с той ночью. Я думал, что Блейк, должно быть, сошел с ума. Я ни минуты не сомневался, что он не хотел меня предать, но проклинал его глупость и самонадеянность. Я никогда прямо не говорил ему, как именно отношусь к вещам, которые мы раскопали вместе, – о таком не говорят напрямую. Но он должен был знать; он не мог прожить со мной все лето и осень, не поняв этого. И все же до той ночи я и сам не знал, что дорожу этими вещами больше всего на свете.

При первых проблесках рассвета я вскочил с ложа пыток и пошел в конюшню, чтобы поднять Хука с койки. Мы позавтракали и выехали из города на лучшей упряжке Хука. По пути к месе у нас случилась поломка – одно из старых высохших колес разлетелось в щепки. Хуку пришлось отпрячь лошадей и вернуться в Тарпин за новым колесом. Все заняло невероятно много времени, и солнце уже шло на закат, когда Билл высадил меня с сундуком у подножия тропы в Черном каньоне. Каждый дюйм этой тропы был мне дорог, каждый изящный изгиб старых корней пиньона, каждый рискованный участок вдоль скальных уступов и глубокие извилины, ведущие вглубь, в заросли и в безопасность. Цвела дикая смородина, и там, где тропа поднималась по склону узкого оврага, на солнце аромат был такой густой, что я размяк. Мне хотелось лечь и уснуть. Мне хотелось увидеть всё, потрогать всё, как ребенку, что долго был в отъезде и наконец вернулся домой.

Когда я выбрался на крышку месы, лучи заходящего солнца косо падали сквозь маленькие скрюченные пиньоны – свет струился между ними, красный, как пламя костра днем, они буквально плавали в этом свете. Снова я испытал то восхитительное чувство, которое не испытывал больше никогда и нигде, – чувство пребывания на месе, в мире над миром. И воздух, Боже мой, какой воздух! Мягкий, покалывающий, золотой, горячий с легким холодком, наполненный запахом пиньонов – словно дышишь солнцем, дышишь цветом неба. Внизу позади меня простиралась равнина, уже исчерченная полосами теней, фиолетовая, пурпурная и цвета жженого апельсина, до самого горизонта. Передо мной лежала плоская меса, усеянная редкими старыми кедрами, немногим выше меня ростом, но с корявыми стволами толщиною почти с меня. Я двинулся по ней, и моя длинная черная тень побежала впереди.

Я направился прямо к хижине, которая стояла примерно в трех милях от места, где тропа выходила наверх. Я увидел поднимающийся дымок раньше, чем саму хижину. Блейк стоял в дверях, когда я подошел. Я не смотрел на него, но чувствовал, что он заглядывает мне в лицо.

«Ничего не говори, Том. Не набрасывайся на меня, пока не выслушаешь всю историю», – сказал он, когда я подошел.

«Я и так уже слышал достаточно, – выпалил я. – Что тебя толкнуло на это, а, Блейк? Что тебя толкнуло?»

«Понимаешь, это был шанс один на миллион. Не было времени посоветоваться с тобой. Может, один человек на много тысяч хочет купить древности и готов заплатить настоящие деньги. Я уже понимал, чем закончится твоя вашингтонская кампания. Я знаю, ты думал о крупных суммах, как и я. Но то были пустые мечты. Четыре тысячи – не так уж и плохо, такое не каждый день получишь. К тому же он взял на себя все расходы. А ведь это страшно дорогая работа – вывезти такие хрупкие вещи. Кто еще захотел бы их купить, скажи мне? Нам пришлось бы таскать их по „Гарвей-хаусам“ и продавать по доллару за миску, как нищие индейцы. Я поймал самый благоприятный случай для нас обоих».

Я ничего не сказал, потому что сказать нужно было слишком много. Я стоял снаружи у хижины, пока золотой свет не посинел. На небе замерцало несколько звезд, едва заметных на озаренном небосводе, а над нами пролетели ласточки, возвращаясь в свои гнезда на скалах. Было время дня, когда все возвращается домой. По привычке и от усталости я вошел. Кухонный стол был накрыт к ужину, и я по запаху понял, что на плите готовится рагу из кролика. Блейк зажег керосиновую лампу и умолял меня поесть. Я не пошел в спальню, потому что знал: полки там пусты. Я слышал, как Блейк говорит со мной, но слышал словно сквозь сон.

«Кто еще захотел бы их купить? – твердил он. – Люди много шума поднимают из-за таких вещей, но не хотят платить за них нормальные деньги».

Когда я наконец сказал, что мысль о продаже никогда не приходила мне в голову, я уверен, он подумал, что я вру. Он напомнил, как мы раньше говорили, что правительство заплатит нам большие деньги.

Я признал, что надеялся получить плату за труды и, возможно, какую-то премию за наше открытие. «Но я никогда не думал продавать эти вещи, потому что они не мои – и не твои! Они принадлежали этой стране, штату и всем людям. Они принадлежали таким мальчишкам, как ты и я, у которых нет других предков. А ты взял и продал их стране, у которой и без того предостаточно древностей. Ты продал тайны своей страны, как Дрейфус».

«Дрейфус был невиновен. Его оклеветали», – пробормотал Блейк. По этому пункту он никак не мог меня не поправить.

«Его, может, и оклеветали, а ты точно виноват! Хоть бы был кто-нибудь в Вашингтоне, кому я мог бы послать телеграмму и остановить этого немца в порту!»

«Вот именно. Если бы в Вашингтоне это хоть кого-нибудь хоть капельку волновало, я бы не продал. Но ты на своей шкуре убедился, что ни одного такого человека там нет», – ответил он.

«Тогда мы могли бы их сохранить, – сказал я. – У меня крепкая спина. Я не настолько беден, чтобы продавать горшки и сковородки, которые принадлежали моим бедным бабушкам тысячу лет назад. Я все спланировал в поезде, когда ехал обратно». (Неправда, ничего я не планировал.) «Я хотел устроиться на железную дорогу и оставить наше открытие здесь, возвращаться к нему, когда будут перерывы в работе. Теперь я думаю о нем даже больше, чем до поездки в Вашингтон. А потом, когда выставка закончится и сотрудники Смитсоновского института вернутся, они непременно приедут сюда. Я достаточно узнал от них, чтобы продолжить работу самостоятельно».

Блейк напомнил, что мне нужно пробиваться в жизни и что я хотел учиться. «Эти деньги прямо сейчас лежат в банке на твое имя, и ты оплатишь ими учебу. Ты не будешь чернорабочим, как я. Когда получишь диплом, тогда и разделишь их со мной».

«Ты думаешь, я притронусь к этим деньгам? – Я впервые взглянул ему прямо в лицо. – Не больше, чем если бы это была воровская добыча. Ты устроил продажу. Получи от нее выгоду, какую сможешь. Я только одно хочу спросить: ты хоть раз подумал, что я копаю эти вещи ради того, чтобы их продать?»

Родни объяснил, что знал, как я дорожу этими вещами и горжусь ими, но всегда полагал, что я тоже планирую их «реализовать», как и он, и что в конце концов речь пойдет о деньгах. «Иначе не бывает», – добавил он.

«Если бы тот симпатичный молодой француз, с которым я познакомился, приехал сюда со мной и предложил четыре миллиона вместо четырех тысяч, я бы отказался. Я даже не задумывался о деньгах, когда речь шла об этой месе и ее народе. Это что-то такое, что чудом сохранилось веками и было передано тебе и мне – двум бедным скотоводам, грубым и невежественным, но я думал, что мы в достаточной степени мужчины, чтобы оправдать доверие. Я бы скорее продал собственную бабушку, чем Мать Еву, – я бы скорее продал любую живую женщину».

«Побереги слезы, – мрачно сказал Родди. – Она отказалась отсюда уходить. Она свалилась на дно Черного каньона и утащила с собой лучшую мулицу Хука. Для Евы пришлось специально делать широкий ящик, Дженни шла на пару дюймов дальше от стены каньона, и они оказались лишними».

Этот мучительный разговор длился часами. Я расхаживал по кухне, пытаясь объяснить Блейку, какую ценность имели для меня наши находки. К несчастью, мне это удалось. Он сидел, склонившись на скамье, упираясь локтями в стол и заслоняя глаза от лампы ладонями.

«Нет смысла продолжать, – сказал он наконец. – То, что ты говоришь, для меня слишком сложно, но, кажется, я тебя понимаю. Ты бы раньше рассказал мне про свою любовь к родине. Я не знал, что для тебя эти вещи чем-то отличаются от любой другой находки: золотой жилы или месторождения бирюзы».

«Полагаю, ты и мой дневник отдал ему заодно?»

«Нет, – голос Блейка стал еще мрачнее, – он в Орлином Гнезде, где ты его спрятал. Это твоя личная собственность. Я считал, что у меня есть какая-то доля в наших находках – ты всегда так говорил. Но теперь я вижу, что работал на тебя как наемный рабочий и, пока тебя не было, продал твое имущество».

Я снова повторил, что это не мое и не его. Он достал что-то из кармана фланелевой рубашки и положил на стол. Я увидел сберегательную книжку с моим именем на желтой обложке.

«Можешь оставить ее себе, – сказал я. – Я никогда не притронусь к ней. У тебя не было права класть деньги на мое имя. Жители города сердятся из-за денег, и это восстановит их против меня».

«Нет, не восстановит. Неужели ты не веришь, что я могу это уладить?»

«Я не знаю, чему верить, Блейк. Когда речь о тебе, я не знаю, где стою».

Он встал и начал надевать куртку. «А то, что я хотел как лучше, это не считается?» – спросил он, глядя в сторону и просовывая руку в рукав.

«В наших личных делах – считалось бы, – ответил я. – Если бы ты проиграл мои деньги в азартные игры или отбил у меня девушку, мы могли бы подраться и, возможно, снова помириться. Но это совсем другое».

«Понятно. Яснее некуда». Он тихо ходил по хижине, продолжая говорить. Снял с гвоздя старый вещмешок, открыл сундук и достал кое-какое белье, носки, одну-две рубашки. Сложил вещи в мешок, перекинул его через одно плечо, а холщовую флягу – через другое. Я не проронил ни слова, наблюдая за его сборами. Он подошел к шкафчику над плитой, положил в карман несколько плиток шоколада, затем трубку и кисет с табаком. Наконец я сказал, что он свернет себе шею, если попытается спуститься по тропе в темноте.

«Я не по тропе спускаюсь, – отрезал он. – Я пойду коротким путем. Моя лошадь пасется в Коровьем каньоне».

«Я заметил, что вода в реке сейчас стоит высоко. Переправа опасна», – заметил я.

«Я перебирался этим путем несколько дней назад. Удивляюсь, что ты используешь такие банальные выражения! – язвительно сказал он. – „Переправа опасна“ – так пишут на указателях по всему миру!» Он вышел из хижины, не оглядываясь. Я последовал за ним к V-образному разрыву в скальном краю, едва шире человеческого тела, где скрепленные цепями стволы деревьев служили шаткой лестницей, ведущей вниз по лику утеса. Я хотел возразить, но смог только придраться.

«Ты зацепишься мешком за сучья и свернешь себе шею».

«Это моя забота».

Мои глаза уже привыкли к темноте, и я отчетливо видел Блейка – упрямый изгиб ссутуленных плеч, который я замечал, когда он только появился в Парди и беспробудно пил. У меня так и чесались руки удержать его, но что-то не давало, парализуя волю. Он шагнул вниз и поставил ногу на первую развилку. Остановился на мгновение, поправил рюкзак, застегнул куртку до подбородка и плотнее надвинул шляпу. В каньоне всегда дул ночной ветер. Блейк крепко схватился за ствол руками. «Ну что ж, – сказал он с мрачной бодростью, – удачи! И я рад, что это ты так поступаешь со мной, Том, а не я – с тобой».

Его голова исчезла за краем. Я слышал, как дерево скрипит под его тяжелым телом и как тихо гремят цепи, скрепляющие бревна. Я лег на уступ и стал слушать. Я долго слышал, как он спускается, и эти звуки были для меня утешительны, хоть я того и не осознавал. Затем наступила тишина. Той ночью я засыпал, надеясь, что больше никогда не проснусь.

Предыдущая главаГлава 24 из 30Следующая глава