К книге
Год урожая 5Глава 22
96%
Глава 22
22

Михалёв поставил прибор на капот УАЗа, щёлкнул переключателем и подождал, пока стрелка успокоится. Шкала качнулась, нашла своё место. Он наклонил голову к окуляру и постоял так, не вставая, минуты две.

Был понедельник, двадцать восьмое июля восемьдесят шестого года. Седьмой час утра. Над четырнадцатым полем стоял тот ровный свет, какой получается в конце июля в наших местах, когда ночная роса уже сошла, а солнце ещё не взялось всерьёз. Пшеница за моей спиной была подсохшая. Три дня без дождя, восковая спелость, пора. Комбайны стояли у дороги, носами к нам, моторы заглушены. Крюков ходил вдоль машин с папкой, проверял что-то у первой жатки.

Михалёва я привёз в Рассветово накануне вечером, в воскресенье. Ночевал он у меня в Мишкиной комнате; Валентина с утра сварила ему кашу и налила в термос горячий чай для поля. Прибор он держал в синей дерматиновой сумке через плечо. По дороге на четырнадцатое поле почти не разговаривал, смотрел в окно и считал что-то в уме, как считает человек, у которого работа начинается до того, как он встал у прибора.

— Восемнадцать, — сказал Михалёв, не поднимая головы. — На той точке, где мы в мае стояли, в начале месяца было двадцать четыре. Сейчас — восемнадцать.

— Норма апреля — четырнадцать, — сказал я.

— Норма апреля и норма августа — разные нормы. Для августа восемьдесят шестого, по нашей области, восемнадцать — это в коридоре. Считаемся нормой.

Он выпрямился, снял с прибора крышку, провёл рукой по объективу. На капоте УАЗа рядом с прибором лежал журнал, синий, в коленкоре, с биркой Курского политехнического. Он открыл журнал, отметил время, точку, число.

— Поверху сошло, Дорохов. Что осталось — сидит в верхнем слое, до восьмого-десятого сантиметра. В корни пшеницы озимой пойти могло, но мы её посеяли, если не ошибаюсь, в прошлом сентябре.

— В сентябре. Двадцать пятого начали, к третьему октября закрыли.

— Значит, корневая система сформировалась до. Не страшно. Считать буду в лаборатории, по протоколу, но предсказание моё — норма.

Он сказал это без интонации, какой говорят что-то приятное. Сказал тем тоном, каким называют цифру, которая получилась.

К нам по дороге шёл Андрей. Шёл, не торопясь, с папкой под мышкой, той самой, в которой он у меня уже год держит сменные графики и нормативы по бригаде. В висках у него седина выступала на солнце отчётливо. Андрею в этом августе двадцать четвёртый. Седина у него с Афгана, обычная.

— Сергей Николаевич. — Он подошёл, поздоровался за руку. — Павел Васильевич. По первой машине — Степаныч. По второй — Митрич. По третьей — я сам. Третья — она с новой жаткой, я хочу её сначала сам пройти.

— Согласен.

— Зерно с первого прокоса — куда?

— Половник на ток, как обычно. Пробу — Сергей Николаевичу. Сразу. Не дожидаясь, пока подсохнет.

— Понял.

Он попрощался с Михалёвым коротким наклоном головы и пошёл к комбайнам.

Крюков от первой машины поднял руку, показал большим пальцем вверх. Хорошо у нас не говорят, показывают пальцем. Я кивнул в ответ. Андрей дошёл до Крюкова, что-то сказал. Крюков сел на подножку, потянул ручку. Мотор первого комбайна взялся не сразу. Сырость своё взяла; но со второй попытки пошёл, ровно. Степаныч включил жатку. Она опустилась к пшенице, мотовило пошло, и пшеница в первом ряду легла ровно, без рваных мест.

Я смотрел на этот первый ряд.

В нашем уборочном году бывает один кадр, который остаётся в голове после того, как уборка кончилась. Кадр не самый важный, не итоговый; просто первый ряд, легший без рваных мест. По нему понимаешь, что пойдёт. Этот первый ряд я смотрел шестой раз, считая по своему сроку, и он лёг так же, как раньше.

— Работаем, — сказал я негромко.

Михалёв повернул голову. Услышал.

Кузьмич стоял с другой стороны УАЗа, в кепке, в брезентовой куртке поверх рубашки; утром у нас в конце июля ещё прохладно. Подошёл ближе, к Михалёву, к прибору. На прибор глянул.

— Восемнадцать?

— Восемнадцать.

— Норма?

— В коридоре.

Кузьмич принял это к сведению. Сказал не Михалёву, а как будто себе в воротник:

— Хорошо.

Это «хорошо» у Кузьмича не радость. Это у него — закрытие пункта в списке.

К полудню первая машина прошла по продольной полосе один контур и легла на разворот. Андрей подвёз к нам мешок с зерном. Зерно серым ещё, с шелухой, с зеленью кое-где: первый прокос всегда такой. Михалёв высыпал на ладонь, понюхал, попробовал двумя пальцами на упругость, отсыпал в банку от чая. Закрыл крышкой, наклеил бумажку с карандашной надписью «28.07.86, поле 14, прокос 1». Положил в свой деревянный ящик, на дно, под тряпицу.

— До среды будет результат, — сказал он мне. — В четверг я Вам позвоню в правление.

— Договорились.

Он пошёл к Антонине, на ферму. У него с весны открыт ещё один счёт по молоку. Я смотрел ему в спину. Худая у Сергея Николаевича спина, и пиджак на ней сидит так, как сидит пиджак на человеке, который пиджак носит редко.

К вечеру первая машина прошла шесть гектаров. Степаныч получил норму. Андрей закрыл день на жёлтом листе графика и подписал четырьмя печатными буквами: «Кузьм.».

Так у нас пошло.

Я в эти первые дни уборки старался быть на полях с шести утра до позднего вечера и в правлении появлялся только к ночи, когда Зинаида Фёдоровна уже расписалась за дневные сводки. Деревня в первую неделю уборки живёт своим внутренним ритмом, не похожим ни на какой другой ритм в году. Бабы из ФАПа и из школьной столовой приносят на поле обеды; Антонина дважды в день шлёт с фермы машину с холодным варенцом и творогом; механизаторы спят по четыре часа, заводят моторы с полтычка, в лица друг другу смотрят коротко, без долгих разговоров. У нас это называется погнали. Слово это не Кузьмича. Это Крюков с восьмидесятого года в начале каждой уборки говорит, и за ним повторяет деревня. В этом году он сказал его впервые в понедельник, во второй половине дня, когда Степаныч вышел с третьего гектара.

В четверг к двенадцати позвонил Михалёв. Голос у него по телефону всегда становится короче. Телефонный аппарат у нас в правлении старый, эхо в трубке, два слова и пауза.

— Дорохов, по первому прокосу: чисто. По норме августа восемьдесят шестого, по нашей области, — чисто. Не на грани, в середине коридора. Можно идти.

— Принял, Сергей Николаевич. Низкий поклон.

— Низкий поклон — пшенице. Она сама. Я только посчитал.

Он повторил ту же формулу, какой я ему отвечал в мае, у него в лаборатории. Повторил без улыбки, не как шутку, а как тихую благодарность пшенице — за то, что лёгкое было её попало ниже корней.

В пятницу первого августа на ток приехал Тополев. Один. На своём ГАЗ-66 с зелёным брезентом. Подошёл к весовой, постоял там минуту, потом нашёл меня у Зинаиды Фёдоровны в правлении. Я как раз сверял с ней по фуражу первые цифры.

— Дорохов. — Тополев снял кепку, повесил на гвоздь у двери. — Я к Вам с вопросом.

— С каким, Алексей Никифорович.

— Как Вы замеряли.

Зинаида Фёдоровна оторвалась от своих счётов, глянула на Тополева поверх очков. Поверх очков она у нас смотрит редко, и смотрит обычно тогда, когда понимает, что разговор пойдёт не про арифметику.

— Замерял не я, — сказал я. — Замерял Курский политехнический, кафедра общей физики. Доцент Михалёв Сергей Николаевич.

— Дайте телефон.

Я открыл блокнот, переписал на отдельный листок.

— Замерял с мая. Сейчас — третий контрольный, по зерну нового урожая. Зерно чистое. Если хотите, чтобы он Вам тоже замерил, — звоните ему сами, скажите, что от меня. Денег не возьмёт. Из принципа.

Тополев изучил листок. Сложил его пополам, потом ещё раз пополам, убрал в нагрудный карман.

— А у меня… — Тополев помолчал. — А у меня, Дорохов, не замеряли.

— Это я понял.

— И у Медведева, как я знаю, не замеряли.

— У Медведева не замеряли.

— А зерно у меня уже на току. И его уже забрали на элеватор первой партией — пятьдесят восемь тонн.

Тут он остановился, как будто сам услышал то, что только что сказал.

Я думал две секунды.

— Алексей Никифорович, йод к августу уже ушёл. Сергей Николаевич мне это с мая в три приёма объяснял, пока я не перестал путать. Сейчас вопрос не в йоде, а в том, что осталось в почве. По нашей области выпало умеренно, не Брянщина и не Гомельщина. У нас по замерам — норма. У Вас, скорее всего, тоже выйдет в норме. Но это надо не обсуждать. Это надо мерить.

— Понял.

— Звоните Михалёву. Я ему сегодня скажу, что Вы будете звонить.

— Скажите.

— Скажу.

Тополев надел кепку. Постоял у двери, в дверной проём окинул взглядом двор. Двор у нас в правлении в августе пустой, все на полях.

— Дорохов. А Вы откуда знаете, что в августе йода уже нет?

— У меня Михалёв с мая. Я с ним за это время многое выучил.

Тополев посмотрел на меня тем взглядом, каким смотрят, когда хотят что-то спросить, а потом передумывают спрашивать.

— Хорошо, — сказал он. И вышел.

Зинаида Фёдоровна сняла очки, протёрла их рукавом блузы, надела обратно. Сказала, не поднимая головы от счётов:

— Звонить будет.

— Будет.

— И Медведев потом будет. По цепочке.

— И Медведев.

Она подсчитала на счётах что-то быстрое, скинула костяшки.

— Павел Васильевич. — Она наконец подняла голову. — Я вот по бумагам, по проводкам, по нашим расчётам всё помню. И вижу. И знаю, что у Вас в мае было, чего у нас формально не было. И вижу, что у Вас сейчас. Я с весны Вам сказала, что молчать буду долго. Я молчу. Но я хочу спросить только одно. Не для книжки и не для следствия. Для себя.

— Спрашивайте.

— Долго это будет ещё нам всем нужно — молчать?

Я подумал.

— Цезий распадается тридцать лет до половины. Зерно по нашим полям — в норме уже сейчас, с этого года. По области — лягут разные цифры, у кого-то выше, у кого-то ниже, но в зерне, если оно не из самой грязной точки, ничего страшного не будет. По здоровью — это другой счёт, и его никто пока не считает, и считать не будут долго.

— А молчать?

— Молчать — пока не поймёт страна. Не пойму я, не поймёте Вы — а поймёт страна. Это другой срок.

Зинаида Фёдоровна качнула подбородком. Вернулась к счётам. Подсчитала ещё что-то, сложила, отщёлкнула. Не глядя на меня, добавила:

— Я с пятьдесят шестого работаю в этой бухгалтерии. С шестьдесят четвёртого — главным. У меня в шкафу лежит четыре толстых папки за разные годы, в которых половина приходных ордеров не соответствует тому, что в действительности приехало с базы. Это не я нарушала. Это так было устроено. Я записывала так, как было устроено. Я могла бы рассказать в следствие историю каждой папки, и из этого вышла бы не история «Рассвета», а история того, как у нас в стране записывают то, чего никто не отменял. Я не рассказываю.

— И не нужно.

— Я Вам это сейчас говорю не для того, чтобы Вы знали про папки. Вы и так знаете. Я Вам это говорю, чтобы Вы понимали: я молчать умею долго. И я Вам обещаю — буду молчать столько, сколько надо. Дольше, чем понадобится.

— Принял.

— Принято, — сказала она тем самым своим канцелярским голосом, каким принимает к учёту любую новую цифру.

К августу деревня заметно успокоилась. До этого, в мае-июне, у нас тихо, не выходя на верхний регистр, разговор крутился — «у Дорохова не зря по щитовидке в мае было». В разговоры эти меня не звали; деревня их вела между собой, у себя на кухнях, у себя на лавках, без меня. Антонина один раз через Валентину передала, что бабы у фермы говорят — «у нас в Рассвете повезло, потому что Дорохов с зимы готовился». «С чего готовился, бабы не уточняют», — сказала Валентина за чаем, не глядя на меня. Я не ответил. Валентине отвечать на это не надо было. Мы с ней об этом всё, что можно было сказать, уже сказали.

Семёныч в эти августовские дни приходил в правление сам, без вызова, два раза в неделю. Садился у двери, на табурет, который у нас стоял для посетителей. Не говорил ничего особенного. Спрашивал, какой замер по последнему привозу с тока. Узнав, что в норме, поднимал на меня глаза, на секунду, и уходил. Кисета на стол не клал. Этот его обход стал у нас в августе таким же признаком закрытия уборочного дня, как подпись Андрея «Кузьм.» на жёлтом листе графика.

К середине августа уборка у нас на «Рассвете» закрылась раньше, чем у соседей. Закрылась не рекордом. Закрылась тридцатью двумя центнерами с гектара среднего — против тридцати четырёх прошлого года, против Кузьмичёвых тридцати семи на четырнадцатом поле в восемьдесят четвёртом.

Тридцать два — это была хорошая цифра. Крепкая. Не пиковая. По нашей области по итогам года она ляжет, я знал по своему счёту, в верхнюю треть; средняя по области пойдёт ниже двадцати. Но эта цифра в моих руках в эту минуту впервые становилась цифрой не из чужих сводок, а нашей собственной.

В среду двадцатого августа после полудня я вышел на четырнадцатое поле один. Поле уже было чистое — стерня, валки соломы. У дальнего края стоял пенёк от старой берёзы — той, которую Кузьмич спилил в восьмидесятом, в первый мой год, когда тут ещё была кромка. На пеньке Кузьмич в восемьдесят четвёртом сидел после своего тридцатисемицентнерного прохода и говорил, что взял свой потолок. На этом пеньке у меня обычно тоже хорошо сидится.

Андрей подъехал ко мне на УАЗе минут через пятнадцать. Сам спустился, прошёл по стерне, сел рядом. Андрей у нас не сидит просто так. Если сел — значит, на минуту.

— Павел Васильевич. Я думал, мы потеряем урожай.

— Знаю, что думал.

— С мая думал. Когда йодид раздавали — думал. Когда замеры начались — думал. Когда буртам подтяжку делали — думал. У меня бригада в эти три месяца ходила не в свою работу, а в подготовку к тому, что в работу всё равно не пойдёт.

— И что.

— И вот — пошло. Тридцать два. Крепкое зерно.

— Ты собрал, Андрей. Не я.

Он повернул голову. Посмотрел на меня.

— Павел Васильевич, я и без Вас знал, что это я собрал. Я Вам не за этим. Я Вам — спасибо.

— За что.

— За то, что Вы из меня не сделали героя. Вы из меня сделали бригадира.

Он встал. Постоял ещё секунду, глядя на пустое поле. И пошёл к УАЗу.

Я остался на пеньке.

Кузьмич нашёл меня там через час. По времени я не следил, по солнцу — солнце уже легло на западный край, у нас в августе оно к шести начинает желтеть. Кузьмич подошёл со своей стороны поля, со стороны Зоиного двора, через тропу. Сел рядом. Кепка у него была сложена пополам в руке — он её к старости начал в руке носить чаще, чем на голове.

— Палваслич. — Он не повернулся ко мне. Смотрел вперёд. — Тридцать два. Я бы — взял тридцать восемь.

— Кузьмич, ты бы взял.

— А Андрей — тридцать два.

— Андрей взял своё.

Кузьмич помолчал.

— Палваслич. Я когда сюда сорок шестом приехал — здесь брали восемь. С гектара. Восемь. Через десять лет — двенадцать. Через двадцать — двадцать два. Через тридцать — тридцать. Сейчас — тридцать два. Я не дотяну до того, чтобы тут брали пятьдесят. Но Андрей дотянет. Это я тебе говорю.

— Согласен.

Кузьмич посидел ещё с минуту. На дальней меже стояла одинокая берёза, та, которую он не спилил в восьмидесятом по моей просьбе, оставил её для тени тракторам. Кузьмич её перед уходом всегда оглядывал, как будто проверял, не свалилась ли. В этот раз тоже оглядел.

— И ещё. — Он повернулся. — Палваслич. У нас в этом году получилось не потому, что Андрей бригадирствовал второй год. У нас получилось потому, что ты с зимы знал.

Я подождал.

— Что знал, Кузьмич.

— Не моё дело — что. Моё дело — что знал. Это я тебе один раз скажу. Больше не скажу.

— Принял.

Он надел кепку, встал, отряхнул штаны от пыли и пошёл к своей тропе.

После ухода Кузьмича я остался на пеньке ещё на короткое время. Поле перед глазами было пустое и закрытое, как закрытая в правлении папка. По западному краю стерни тянулись валки соломы. Я сидел на пеньке и думал не о Чернобыле, и не о Москве, и не о завтрашней ночи в правлении с квартальными бумагами. Я думал о тридцати двух центнерах, о том, что в восемьдесят шестом по нашей области эта цифра ляжет в верхнюю треть; о том, что многие соседи сейчас, к двадцатому августа, ещё досчитывают свои потери от майской паники; о том, что Тополев уже звонил Михалёву и в ту же неделю звонил Медведев, и что практика замеров, которую мы с мая тащили как временную меру, через осень станет нормой в области, а через несколько лет, я знал по своему счёту, станет нормой в стране. Но это была мысль, на которую я в эту минуту имел право, и я её прокрутил коротко, без слов и без эмфазы, как прокручивают в голове рабочую цифру.

Потом я встал с пенька и пошёл к УАЗу.

Двадцать седьмого августа в семь утра Лёха позвонил из райбольницы: мальчик, Серёжа, три двести, пятьдесят один сантиметр; назвали в честь его отца; Маша справилась. Зинаида Фёдоровна, которая всю ночь сидела с Лёхой в коридоре, к обеду вернулась в правление, переоделась, села к счётам и до конца дня считала медленнее обычного. На той же ноте, в той же шали, в которой она восемьдесят четвёртом сидела с ним в первый раз.

К полудню того же дня позвонил Дымов.

— Павел Васильевич.

— Алексей Петрович.

— По экономическому обзору июля. У Вас по «Рассвету» — лидер по области по чистой прибыли на гектар. Восемьсот сорок рублей. Среднее по области — двести тридцать. Это первое.

— Принял.

— Второе. Стрельников на прошлой неделе докладывал в Москву. По телефону, без поездки. По уборке. Сказал — «у нас в области отработана методика весеннего и летнего контроля; есть колхозы, которые её довели до промышленного применения». Назвал Вас. По фамилии. Добавил — «председатель колхоза 'Рассвет"».

— И как Москва.

— Москва кивнула. Москва, Павел Васильевич, кивает не часто, и кивает не от уважения, а от расчёта. Я Вам это говорю, чтобы Вы это держали в голове как часть третьего пункта.

— Слушаю.

— Третье. По итогам уборки и по экономике года Семихин готовит областной семинар у Вас, на «Рассвете». Третья декада сентября. Тема — методика контроля и устойчивость хозяйства в трудный год.

— Принял.

— И четвёртое. По обкомовской кадровой сетке двигаются. К концу сентября — началу октября ожидается перестановка. Стрельников остаётся, но кадры его передвинутся. На месте Семихина будет другой человек. Фамилию пока не знаю.

Я подождал.

— Алексей Петрович. Тогда логично, что меня на семинаре попросят сказать не только за «Рассвет».

— Логично. Вас попросят сказать за область. С прицелом на Москву. Это просьба, оформленная в виде решения.

— Понял.

— Подготовьтесь, Павел Васильевич. Не как к семинару. Как к выступлению, которое потом будет цитироваться.

Я положил трубку.

В правлении было тихо. Зинаида Фёдоровна у своих счётов; за окном — двор; в коридоре кто-то прошёл, дверь скрипнула на пружине, прошёл обратно. На столе у меня лежал блокнот. Я открыл его на новой странице, поставил число — двадцать седьмое августа, среда — и одно слово ниже:

Подготовиться.

Закрыл блокнот.

Предыдущая главаГлава 22 из 23Следующая глава