К книге
Торговец дурманомЧасть II. Путешествие в Молден. Глава 9. Новые морские стихи, сложенные в конюшне «Короля морей»
31%
Часть II. Путешествие в Молден. Глава 9. Новые морские стихи, сложенные в конюшне «Короля морей»
22

Придя в себя, поэт обнаружил, что лежит на сене в конюшне «Короля морей», а его друг Берлингейм, одетый в шотландку, сидит на корточках подле и обмахивает лицо Эбенезера гроссбухом для двойных записей.

– Пришлось тебя вынести, – с улыбкой сообщил Берлингейм, – иначе ты распугал бы клиентов.

– Чума на клиентов! – слабо проговорил поэт. – Я отключился как раз из-за пары таких!

– Ты уже очнулся, или мне и дальше тебя обмахивать?

– Не надо дальше, прошу, по крайней мере – сойди с того места, где ты стоишь, а то мне конец. – Он попытался сесть, состроил кислую мину и со вздохом лёг снова.

– Это я виноват, Эбен: знай я, что тебе невтерпёж – не торчал бы так долго в тамошнем нужнике. Как же ты не воспользовался вот этим сеном? Оно ведь ничуть не хуже.

– Я не могу отнестись к этому легкомысленно, – объявил Эбенезер. – Пока ты развлекался с девкой, два капитана-пирата захотели пустить мне пулю между глаз только за то, что я посмел улаживать их ссору!

– Капитаны-пираты?!

– Да, я уверен в этом, – настоял Эбенезер. – Я достаточно начитался Эксквемелина, чтобы узнать пирата: звероподобные субъекты, похожие на близнецов, сплошь в чёрном, с чёрными бородами и тростями.

– Почему же ты не назвал ни своего имени, ни должности? – спросил Берлингейм. – Тогда они вряд ли посмели бы тебя тронуть.

Эбенезер покачал головой.

– Слава Богу, я этого не сделал, иначе моя жизнь тут же и кончилась бы. Они искали Лауреата, Генри, чтобы его умертвить!

– О нет! Но почему?

– Одному Господу известно, почему. Тем не менее я обязан жизнью какому-то бедолаге, который проходил за окном – они приняли его за меня и пустились в погоню. Дай Бог, чтобы пираты его потеряли и сгинули навсегда!

– Вероятно, так оно и вышло, – ответил Берлингейм. – «Пираты», говоришь!.. Ну что ж, в конце концов, здесь нет ничего невозможного… Но погоди, ты весь обосран.

– Какой позор! – простонал Эбенезер. – Как же я буду в этаком виде ковылять по причалу за чистыми штанами?

– Святая Дева, я ничего не сказал о ковылянии, сэр, – произнёс Берлингейм в манере деревенского слуги. – Снимите штаны с исподним, моя крошка Долли почистит их, и я принесу вам свежие.

– Долли?

– Да, Джоан Веснушка оттуда вон, из «Короля морей».

Эбенезер покраснел.

– И всё же она женщина при всем её распутстве, а я – Лауреат Мэриленда! Я не могу позволить ей услышать о таком.

– «Услышать!?» – расхохотался Берлингейм. – Да она уже чуть не задохнулась твоими стараниями! Кто, по-твоему, нашёл тебя на полу и помог перетащить сюда? Хватит, господин Лауреат, и избавь меня от своей скромности. Когда ты родился, тебе подтирала задницу женщина, а другая подотрёт в старости: что с того, если ещё одна вклинится в промежутке?

И, поскольку Эбенезер расстёгивал пуговицы нехотя, друг его возымел смелость хорошенько рвануть – поэт остался обнажённым.

– О-ла-ла, – гоготнул Берлингейм. – Ты славно сложен, пускай и чуточку воняешь.

– Я умираю от стыда, мне даже нечем прикрыть мерзость, – посетовал поэт. – Поторопись, Генри, пока меня кто-нибудь не увидел таким!

– Потороплюсь, ибо, готов поклясться, ты столь соблазнителен, что будь то мужчина или женщина, ты не задержишься в девственниках. – Он снова рассмеялся, взирая на жалкое состояние Эбенезера, и подобрал испачканную одежду. – Теперь adieu, твой слуга вскорости возвратится, если его не захватят пираты. Пока же постарайся почиститься.

– Помилуй, но как?

Берлингейм пожал плечами.

– Вы только оглядитесь, достопочтенный сэр. Умный человек никогда не теряется надолго. – И он отправился через двор, призывая Долли забрать трофеи.

Эбенезер незамедлительно огляделся в поиске каких-нибудь средств, способных выправить его незадачливое положение. Солому он отверг первым делом, хотя в конюшне её было предостаточно, но пучок даже не удавалось удобно зажать в руке. Затем он подумал про свой льняной носовой платок и вспомнил, что тот остался в кармане штанов.

«И хорошо, – решил поэт, – на нём убийственный ряд французских пуговиц».

Он также не смог пожертвовать ни верхним платьем, ни рубашкой, ни чулками, поскольку, с одной стороны, у него имелось слишком мало одежды, чтобы ею разбрасываться, а с другой, не хватало отваги обременить буфетчицу новой стиркой. «Умный человек никогда не теряется надолго», – повторил он про себя и следующим пунктом рассмотрел хвост огромного гнедого мерина, стоявшего позади. Эбенезер отверг оный на том основании, что высота и расположение делали его одновременно недоступным и опасным. «Чему учит нас это, – рассудил поэт, поджимая губы, – если не вопиющей скорбности людского ума? Глупцы и дикие звери живут врождённым сознанием и научаются из опыта; мудрец же научается из ума и жизни других. Пресвятая Мария, да неужели я напрасно провёл два года в Кембридже и трижды по два с Генри в отцовском летнем домике?! Если меня не спасает природный разум, то спасёт образование!»

Соответственно, он прошерстил свои знания на предмет поддержки, начиная с воспоминаний из истории. «За что ценить документы минувшего, когда не находишь в них уроков для настоящего?» – вопросил поэт. Однако, хотя имена Геродота, Фукидида, Полибия, Светония, Саллюстия и других древних, а также современных хроникёров не были для него пустым звуком, он не припомнил в их трудах прецедента нынешней незадачи и вскоре бросил попытки. «Ясно, – заключил Эбенезер, – что История учит не человека, а человечество; ученики её музы – властвующая элита или предводители. Нет, больше того, – продолжил он рассуждать, слегка дрожа на ветру из гавани, – очи Клио[126] подобны змеиным глазам, которые не видят ничего, кроме движения: она подмечает подъём и падение народов, но на вещи незыблемые – вечные истины и вневременные проблемы – она подобающим образом не смотрит, поскольку боится посягнуть на прерогативы Философии».

Далее, следовательно, он с небывалым усердием припомнил Аристотеля, Эпикура, Зенона, Августина, Фому Аквинского и остальных, не забыв своих профессоров-платоников и их некогда друга Декарта, но поскольку оных бесконечно заботило, реальна его беда или вымышлена, и заслуживает ли она внимания sub specie aeternitatis[127], и как определить его будущие действия в её отношении – как уже предопределённые или полностью находящиеся в его власти – никто не дал никакого конкретного совета.

«Возможно ли, чтобы всё это были сраные силлогизмы, в которых нет ни вони, ни пятен, ни вообще ничего? – задался вопросом поэт. – Или за их Разумом не кроется страха заодно испортить штаны?» Правда в том, заключил он, напрасно взирая на двор в ожидании Генри, что философия имеет дело только с обобщениями, категориями и абстракциями вроде «вечного сгущения» Мора[128], а о личных проблемах говорит лишь постольку, поскольку они иллюстрируют общие. Так или иначе, всё припомненное не содержало ответа на случай таких бытовых, практических затруднений, как его собственное.

По той же причине не стал поэт даже рассматривать физику, астрономию и другие области естественной философии; не удосужился напрягать память в отношении пластических искусств, так как хорошо понимал, что ни Фидий, ни Микеланджело не снизошли бы до увековечивания подобного состояния, как бы их ни влекла человеческая беда. Нет, порешил он наконец, обратиться за помощью нужно к литературе, и поскорее, ибо из всех искусств и наук лишь словесность считает своей вотчиной полный спектр людского опыта и поведения – от колыбели до могилы и далее, от императора до подзаборной шлюхи, от сожжения городов до перемены ветра – а также человеческие проблемы любого масштаба: только в литературе найдёшь описанных с равным тщанием предков Ноя, корабли ахейцев…

– …И подтирки Гаргантюа! – воскликнул он вслух. – Как же я о них не подумал?

Поэт радостно вызвал в памяти ту главу из Рабле, в которой юный Гаргантюа испытывает, так сказать, всевозможные тряпки и щётки – не от отчаяния, конечно, а в духе чистого эмпиризма, чтобы навсегда найти наиболее благородный предмет – и в итоге присуждает главный приз шее живого белого гуся, но во дворе при конюшне было полным-полно кур и цесарок, а вот гусей Эбенезер не высмотрел ни одного. «Да и не годится это, – решил он через секунду, несколько приуныв, – разве что в комической или сатирической книге можно использовать глупую птицу столь жестоко, что она быстро и неизбежно погибнет в угоду нашему чреву. Конечно же, славный Рабле написал это в шутку». В подобном духе, хотя и в неуклонно нарастающей озабоченности, он рассмотрел другие параллели к своим обстоятельствам, которые припомнил из прочитанного, и все поочерёдно отверг как неприменимые или не относящиеся к делу. С тяжёлым сердцем Эбенезер заключил, что и литература ему не подспорье, ибо хотя она и содержит определённую мудрость в отношении жизни и освобождении от смертной участи, не позволяет – разве что случайно – решать практические проблемы. Что же остаётся после литературы?

Он вспомнил, как Джон Макэвой обвинил его в незнании большого реального мира и живущих в нём людей. Как же, спросил он себя, поступили бы на его месте другие – те, кто знают большой реальный мир? Но из таких знатоков ему были известны лишь двое – Берлингейм и Макэвой – и немыслимо было, чтобы кто-то из них на этом месте оказался. Однако познание мира, вполне понял поэт, выходит за рамки личного знакомства: как поступали орды дикарей и язычников, которые никогда не видели приличной подтирки? Арабы в пустыне, где нет ни бумаги, ни листьев? Они же всяко как-то обходятся, иначе каждый жил бы отшельником, и раса бы вымерла за одно поколение. Но из всех обычаев и экзотических практик, о которых Эбенезер слышал от Берлингейма или читал в юношеских книгах о путешествиях, припомнилось лишь одно, касавшееся дела: индийские крестьяне, как однажды заметил Берлингейм, едят исключительно правой рукой, так как левую применяют для личной гигиены.

«Это не решение, а просто отсрочка моих затруднений, – вздохнул лауреат. – И в чём надежда, кто поможет, когда его предали и рассудок, и мир?»

Он вздрогнул и, несмотря на неловкость своего положения, радостно просиял, уловив начало стиха. «Невзирая на тяготы, я всё ещё девственник и поэт! „И в чём надежда, кто поможет…“ Боже, ниспошли мне перо и чернила, пока не остыло!» Он решил в любом случае загнуть в тетради уголок в напоминание о стихе, и лишь раскрыв её и листая пустые страницы, он рассмотрел в них то, к чему не привели предшествующие усилия.

– Милостивое знамение, чтоб мне пропасть! – проговорил Эбенезер, испытывая немалый трепет.

Он пожалел, что на почтовой станции в Лондоне вырвал листы, на которых вёл подсчёты Бен Брэгг… Не только потому, что годы, проведённые у Питера Паггена, отвратили его от мира дебета и кредита, но и потому, что поэт вспомнил, сколь дефицитна в провинции бумага, даже листка ему стало жаль. Он и правда заколебался до такой степени, что на какой-то миг всерьёз рассмотрел возможность вырвать те несколько страниц, где уже записал «Гимн невинности», четверостишие, о коем напомнил Берлингейм, и предварительный панегирик кораблю «Посейдон». Лишь крайняя неправильность, вопиющая кощунственность поступка удержала его руку и побудила вскоре использовать две девственные страницы – а затем ещё две – для дела, каковое, завершённое с большим трудом из-за подсушивающего воздействия ветра, он преобразовал в аллегорию: чистые листы были нерождёнными песнями, имевшими, однако, внутриутробную власть очищать и облагораживать его – того, кто со временем произведёт их на свет… Короче говоря, история его карьеры до сего дня. Или же они были символами двойной сущности поэта, слишком поздно призванные предотвратить позор, но всё же способные вычистить следы его страха. Или опять же… но тут приятное построение аллегорий было нарушено появлением с чёрного хода «Короля морей» веснушчатой Долли, вынесшей на просушку его подштанники и штаны. Несмотря на смущение, лауреат выгнул шею, выглянул из прохода в конюшню и осведомился о Берлингейме, который отсутствовал уже почти час, но женщина понятия не имела о его местонахождении.

– Но он же пошёл через улицу! – возмутился Эбенезер.

– Знать ничего об этом не знаю, – упрямо повторила Долли и повернулась, готовая уйти.

– Постой! – окликнул поэт.

– Ну?

Он зарделся.

– Здесь немного прохладно… не принесёшь ли мне сверху одеяла или что-нибудь ещё, пока мой слуга не вернётся?

Долли мотнула головой.

– Это не в правилах заведения, сэр, если у нас не ночуют. Ваш слуга заплатил мне шиллинг за штаны, но ничего не сказал про одеяло.

– Чума на тебя! – вскричал Эбенезер, еле сдерживаясь от гнева. – Да был ли Мидас жаден так же, как женщина? Ты получишь свой грязный шиллинг, как только придёт слуга!

– На нет и суда нет, – развязно ответила девица. – Откуда мне знать, придёт ли он?

– Хозяин узнает о твоей наглости!

Она пожала плечами, как делал Берлингейм.

– Тогда подай грога, чёрт тебя побери, или кофе, пока я не заболел! Господи, девушка, ведь я… – Он осёкся, вспомнив про капитанов-пиратов. – Тебя просит джентльмен, а не простой матрос!

– Да хоть король Вильгельм, он тоже не получит ни глотка в долг в «Короле морей».

Эбенезер сдался.

– Если мне суждено умереть в этой поганой конюшне, – вздохнул он, – то принеси мне хотя бы перо и чернила, или и это не в правилах заведения?

– Перо и чернила бесплатны для всех, – согласилась Долли и вскоре принесла их ко входу в конюшню.

– Корябать придётся в вашей книжке, – заявила она. – Бумага слишком дорогая, чтобы ею разбрасываться.

– А я ещё угрожал тебе хозяином! Пресвятая Мария, да ты его сокровище!!!

Вновь оставшись в одиночестве, он записал на загнутой странице афористичный стих, так ему посодействовавший, и попытался продолжить сочинение, но неудобство ситуации сделало творчество затруднительным. Ход времени встревожил поэта: солнце прошло зенит и начало клониться к западу; скоро, разумеется, настанет срок грузиться в ялик, который переправит их на «Посейдон», а от Берлингейма – ни слуху, ни духу. Ветер сменился и задувал теперь напрямую из гавани в конюшню, пробирая поэта до костей. Теперь ему пришлось искать укрытия в соседнем стойле, где было свалено достаточно свежего сена, чтобы он уселся и забросал им ноги, а также нижнюю часть. После начального отвращения ему в самом деле стало тепло и удобно, хотя лёгкое беспокойство не отступило – как о благополучии Берлингейма, так и о собственном, ибо ему живо представлялась картина, в которой друг его гибнет от рук пиратов-капитанов. Решив взбодриться мыслями поприятнее (и в то же время сразиться с сонливостью, которую моментально вызвал относительный комфорт), Эбенезер вернулся к той странице в тетради, где запечатлел четверостишие про «Посейдон». И пусть даже не глянув ещё на судно, он после непродолжительного размышления присовокупил к первому катрену второй, в котором откровенно описал его так:

Корабль благородный всегда и вовеки,

Как те, что направили гомеровы Греки

К востоку на Трою во Дни Старины,

Как в МЭРИЛЕНД нынче отправились мы.

Далее уже не составляло труда отдать должное и капитану, и команде, хотя, по правде, он в жизни не встречал ни одного морехода, за исключением Берлингейма и страшных пиратов-капитанов. Всецело отдавшись музе и отвергая катрены ради стансов длины, приличествующей эпическому произведению, он написал:

Наш Капитан, как просоленный Бог,

Мерил шаг у Штурвала, как только мог,

И отдавал Команды в Небеса страшные,

Где храбрые Моряки, все Мачты оседлавшие,

Расправляли и свёртывали Паруса могучие,

Чтобы поймать Ветра, но уберечь от Тучи их.

О славные, солёные Тритона Дети,

Дерзящие Атлантике и всему на свете,

Ветра и Течения вам нипочём, забудьте,

Вы – Гордость Альбиона, благословенны будьте!

В своего рода забытьи он и вправду увидел себя на борту «Посейдона» в сухих штанах и согретым, с надёжно упакованным внизу багажом. Небо слепило. Свежий восточный ветер вздымал в искрящемся океане белоснежные шапки, угрожая сорвать его шляпу, а также шляпы любезных джентльменов, с которыми он стоял на юте против воздушных потоков; ветер дул в угли доброго табака в их трубках, окрашивая тление то в красный, то в жёлтый цвета. С каким изяществом воспарила команда, чтобы поднять паруса! Какой грянул хор, когда со дна морского взмыл якорь, и могучий корабль тронулся в путь! Джентльмены придерживали шляпы, смотрели вниз на пенную волну под бушпритом и вверх на морских птиц, круживших над причалом; щурились на солнце и брызги; благоговейно смеялись, взирая на карабкавшихся вверх матросов. Вскорости стюард учтиво подал знак снизу, и вся весёлая компания утекла в каюту капитана на обед. Эбенезер по праву сел одесную, и не было там острее ума – как и голода. Но что за пиршество им предстояло! Окунув перо вновь, он написал:

Спроси: для Ватаги нашей весёлой

Какие давали в Пути Разносолы?

Отвечу, что Яств столь изощрённых,

Питавших Морем Аппетит распалённый,

И сами Юпитер с Юноной не знали,

Хоть им Вулкан с Ганимедом Еду подавали.

Можно было сказать и больше, но грёза оказалась настолько слаще формулировки, а усталость так велика, что ему еле хватило сил начертать обычное «Э. К., Джент, Пт и Лт Мда» прежде, чем глаза закрылись полностью, голова склонилась, и он забылся.

Казалось, Эбенезер проспал всего минуту, однако будучи разбужен грумом, который препровождал в стойло коня, он с тревогой отметил, что солнце уже изрядно зашло на запад – полоска света из дверного проёма почти дотянулась до сена, в котором он восседал. Поэт вскочил, вспомнил, что наполовину обнажён, и прикрылся двойной порцией соломы.

– Сэр, отхожее место – оно вон там, через двор, – сказал мальчуган без признаков удивления, – хотя, уверяю, в нём немногим лучше, чем в этом стойле.

– Нет, дружок, ты ошибаешься… впрочем, не важно. Видишь, там висят подштанники и штаны? Ты окажешь мне большую услугу, если пощупаешь, просохли они или нет, и коли сухие, то поскорее принеси их сюда, потому что мне нужно успеть на паром в Даунс.

Молодой человек сделал, как было велено, и вскоре Эбенезер смог, наконец, покинуть конюшню и со всех ног помчаться на причал, высматривая на бегу либо Берлингейма, либо двоих пиратов-капитанов, в лапы которых, как он боялся, угодил его друг. Задыхаясь, поэт достиг места и к своему ужасу обнаружил, что ялик уже отправился в путь вместе с его сундуком, хотя багаж Берлингейма остался в точности там, где его бросили утром. Душа Эбенезера ушла в пятки.

Невдалеке на канатной бухте ялика сидел и курил длинную глиняную трубку старый моряк.

– Скажите, сэр, когда отплыл ялик?

– И получаса не прошло, – ответил старик, не потрудившись взглянуть. – Его ещё видно.

– А был среди пассажиров невысокий человек, одетый… – Он чуть не описал берлингеймово платье цвета портвейна, но вовремя вспомнил о маскировке, – который назвался Бертраном Бёртоном, моим слугой?

– Не видел такого. Вообще никаких слуг.

– Но почему вы оставили здесь этот сундук, а соседний погрузили? – осведомился Эбенезер. – Они должны были оба отправиться на «Посейдон».

– Это не моё дело, – повёл плечом моряк. – Мистер Кук, отплывая, взял свой багаж с собой; второй человек отплывает вечером на другом корабле.

– Мистер Кук?! – вскричал Эбенезер.

Он был готов возразить, что это он Эбенезер Кук, Лауреат Мэриленда, но передумал: во-первых, пираты всё ещё могли его искать, а старый моряк вполне мог быть с ними заодно; кроме того, фамилия «Кук» никак не являлась редкой, и всё могло оказаться вре́менной путаницей.

– Но конечно же, – закончил он, – это был не Эбенезер Кук, Лауреат Мэриленда?

Однако старик кивнул.

– Тот самый джентльмен, поэтическая фигура.

– Будь я проклят!

– На нём были чёрные бриджи, как у вас, – добавил по собственному почину моряк, – и пурпурное платье, не слишком чистое при всём его высоком положении.

– Берлингейм! – задохнулся поэт.

– Нет, Кук. Некий поэт, переправлявшийся на «Посейдон».

Услышанное не укладывалось у Эбенезера в голове.

– Тогда прошу вас, скажите, – выдавил он с немалым дурным предчувствием, – а кто второй джентльмен, владелец этого сундука, отплывающий вечером на другом судне?

Старик пососал трубку.

– Он был одет не как джентльмен, – заявил тот спустя какое-то время. – И лицом не джентльмен – скорее, просоленный и просмолённый, как всякий моряк. Другие называли его «капитаном», а он их – так же.

Эбенезер побледнел.

– Не капитан Слай? – спросил он опасливо.

– Точно, вы сказали, и я вспомнил, – ответил старик, – среди них был капитан Слай.

– И Скарри?

– Да, Слай и Скарри, как близнецы. Они и ещё третий пришли искать джентльмена-поэта, а тот уж отплыл пять минут как, а вот теперь вы явились искать их. Но они-то пошли пить ром по соседству, так что ещё наверняка застанете.

– Боже упаси! – невольно выкрикнул Эбенезер и с ужасом глянул через улицу.

Старик снова пожал плечами и сплюнул в воды гавани.

– Небось компания там поприличнее, чем моряки на суше, – допустил он, – но пьянее… Ох ты ж! – перебил он себя. – Вы имя-то прочтите на багаже, он его меньше десяти минут как написал. Я сам-то письму не обучен, а то уже сообразил бы.

Эбенезер немедленно осмотрел сундук друга и на одной из ручек нашёл клочок картона: «Каптн Джн Куд».

– Нет! – Ноги отказали, и он встал перед выбором либо сесть на сундук, либо заново пачкать просохшее исподнее. – Не говорите, что это был Чёрный Джон Куд!

– Чёрный или белый, Джон или Джим, но это был Куд, – подтвердил старик. – Капитан Слай, капитан Скарри и капитан Куд. Они вон там, в «Короле морей».

Внезапно Эбенезер понял всё, хотя понимание не сильно умалило страх: Берлингейм, узнав от Эбенезера в конюшне о пиратах и их ссоре, выследил тех, а может быть, даже самого Куда в окрестностях таверны и осознал, что миссия под угрозой – в конце концов, кто, если не Лауреат от лорда Балтимора, был могущественным или даже смертельным врагом их мятежных замыслов, для разоблачения коих существовало мало орудий лучше, чем острые, как нож, гудибрастики. И в этом случае что могло быть благороднее или более в духе преданного хранителя, чем вновь переодеться в исходное платье, назваться Лауреатом (поскольку они, разумеется, не знали жертву в лицо) и сбить со следа, откровенно погрузившись со всем багажом на «Посейдон»?! Это был план, достойный и отваги, и изобретательности друга: такая же авантюра, как побег от пирата Томаса Паунда или перехват писем у Бенджамина Рико! Вдобавок он рискнул собственным имуществом, которое, похоже, теперь присвоил Куд. У поэта потеплело на душе и увлажнились глаза от заботливости товарища, от его смелого самоотречения.

«Только подумать, – раскаялся он, – я ещё в нём сомневался, пока сам безопасно сидел себе в конюшне!»

Отлично, постановил он, покажем себя достойными столь благородного отношения.

– Как же вы позволили этому Куду посягнуть на мой сундук? – приступил он к старому мореходу, который вновь принялся за свою трубку и созерцание.

– Ваш сундук, сэр?

– Мой сундук! Ты мало что неграмотный, так ещё и слепой, если утром не видел нас с Лауреатом, когда мы выгружали багаж из лондонского экипажа?!

– Господи, я ничего об этом не знаю, – заявил старик. – Яликом правит Джозеф, мой сын Джозеф, а мои обязанности – лишь смотреть за причалом, пока он не вернётся.

– И оставляете сундуки доверителя любому разбойнику, какому они приглянутся? Хороши же из вас и вашего Джозефа паромщики, чёрт побери! Этот негодяй Джон Куд даже не скрывается, а с вашей помощью открыто, средь бела дня грабит, да ещё и под своим именем! Я позову шерифа!

– Нет, умоляю вас, сэр! – вскричал тот. – Мой мальчик ничего не знал, клянусь вам, и я не думал, что помогаю грабителю! Поддатые капитаны надвинулись внаглую, сэр, и спросили о поэтическом джентльмене, а потом сказали: «Это скарб капитана Куда, и к заходу солнца он должен быть на „Морфеиде“, курсом на остров Мэн».

– А расспросы пресекли гинеей, так?

– Двумя шиллингами, – униженно ответил старик. – Откуда мне было знать, что багаж не его?

– В любом случае это отягчает злодейство, – заявил Эбенезер. – Разве стоит двух шиллингов испустить последний вздох в тюрьме?

Силою этой и похожих угроз Эбенезер вскоре убедил старого моряка в его ошибке. Тем не менее тот спросил:

– Теперь, когда вы подняли вопрос, откуда мне знать, сэр, что это ваш багаж? Может быть, вор это вы, а вовсе не капитан Куд, и кто тогда спасёт меня от тюрьмы?

– Он мой лишь по доверенности, – ответил поэт, – и я обязан доставить его в целости и сохранности моему господину.

– Так ты слуга и так-то меня костеришь? – моряк примкнул свою мохнатую челюсть. – Что же у тебя за господин, который наряжает слугу каким-то хлыщом из пансиона Святого Павла?

Эбенезер проигнорировал оскорбление.

– Он тот самый джентльмен-поэт, который забрал с собой первый сундук – Эбенезер Кук, Лауреат Мэриленда. А тебе с твоим неотёсанным Джозефом придётся туго, если он сообщит об этом сумасбродстве, куда следует.

– Боже, тогда забери от меня эту проклятую поклажу! – закричал несчастный и пообещал сразу же, как вернётся ялик, отправить на «Посейдон» и сундук, и слугу. – Но заклинаю, предъяви хоть одно доказательство или знак твоей должности, – взмолился он, – дабы облегчить мою душу, потому что чем же я расплачусь, угодивши в руки трём капитанам, если вором окажешься ты, а владельцами – они?

– Не бойся, – сказал Эбенезер. – Две минуты, и я покажу тебе верное доказательство: сочинения Лауреата, страница за страницей. – Поэт лишь теперь со смесью сожаления и облегчения вспомнил, что тетрадь осталась в стойле.

Но старик покачал головой.

– Да будь оно написано хоть на жопе у тебя красными буквами или высечено в скрижалях – мне это ни в кулак, ни в дулю!

– Не испытывай моего терпения, старик, – пригрозил Эбенезер. – Последний болван узнает стихотворение, едва на него взглянув, и неважно, поймёт он смысл или нет. Я покажу тебе произведения, пригодные для ушей богов, и ты прекратишь меня изводить!

Со всей посильной строгостью приказав моряку стеречь сундук Берлингейма и готовить ялик, как только тот возвратится, к немедленному отплытию, Эбенезер двинулся через улицу по огромной дуге в обход парадной двери «Короля морей», вновь миновал закоулок, ведший на задний двор таверны, и с колотящимся сердцем повторно вступил в знакомую конюшню, в любой момент ожидая встретить жуткую троицу капитанов. Он поспешил в стойло, где слагал корабельные стихи: там, в соломе, куда поэт в смятении и спешке бросил её, лежала драгоценная тетрадь. Эбенезер схватил гроссбух. Вдруг мальчик-конюх осквернил его или выдрал страницы? Нет, тетрадь была нетронута и в полном порядке.

– «Ветра и Течения вам нипочём, забудьте», – прочёл он и вздохнул, довольный своим мастерством. – Так и чувствуешь качку и шторм!

Однако времени для таких восторгов не оставалось: ялик ожидался в любую минуту, а злодеи в таверне не могли хлестать ром вечно. Со всей возможной скоростью Эбенезер просмотрел остальные утренние строки – те семь или восемь, в которых описывался корабельный пир. Он ещё раз вздохнул, сунул тетрадь под мышку и поспешил из конюшни во двор.

– Стоять, господин поэт, или вы труп, – донеслось сзади, и он, крутанувшись на месте, узрел двух адских извергов в чёрном: левой рукой каждый опирался на эбеновую трость, а правой устремлял пистолет лауреату в грудь.

– Труп вдвойне, – добавил второй.

Эбенезер лишился дара речи.

– Что скажете, капитан Скарри – послать мне пулю в его папистское сердце и сэкономить вам порох?

– Нет, капитан Слай, благодарю, – ответил второй. – Капитан Куд пожелал взглянуть, какая чудна́я рыба заглотит наживку, а выпотрошим потом. Но когда час пробьёт – доставьте себе удовольствие.

– Весьма обязан, капитан Скарри, – сказал капитан Слай. – Внутрь, Кук, или получишь пулю в брюхо.

Однако Эбенезер не мог пошевелиться. Наконец, страшные провожатые, убрав за ненадобностью пистолеты, взяли его, полуобморочного, под локти и увлекли к чёрному ходу таверны.

– Ради Бога, пощадите! – прохрипел он, зажмуривая глаза.

– Не то, чтобы джентльмен мог это решать, – сказал один из похитителей[129]. – Договаривайся с тем человеком, к которому мы тебя тащим.

Они вошли не то в чулан, не то в кладовую, и похититель – тот, что по имени Слай – шагнул открыть ещё одну дверь, которая вела в задымленную кухню «Короля морей».

– Эй, Джон Куд! – проревел он. – Мы словили вашего поэта!

Затем Эбенезера толкнули так, что он поскользнулся на сальной плитке и распластался у круглого стола посреди комнаты, прямо в ногах сидевшего там человека. Все расхохотались: капитан Скарри, его толкнувший; капитан Слай, стоявший рядом; какая-то женщина, которая, судя по тому, что её ноги сплелись прямо перед глазами Эбенезера, сидела у Куда на коленях, и сам Куд. Поэт, трепеща, глянул вверх и обнаружил, что женщина – это ветреная Долли, и она обнимает врага рода человеческого за шею.

После этого со страхом, будто ожидая лицезреть самого Люцифера, он перевёл взгляд на Джона Куда. Увиденное оказалось вовсе не столь ужасным, хотя и не менее поразительным: улыбающееся лицо Генри Берлингейма.

Предыдущая главаГлава 22 из 70Следующая глава