Между кабинетами английского и музыки было тускло и тихо.
Леся потянула его за руку:
– Нам надо поговорить.
– Уже урок.
Её матовое личико исказила ярость, а глаза сузились до щёлок. Она больно вцепилась в него выше локтя, и казалось, сейчас порвёт тонкий свитер.
– Ты даже в кафе со мной не можешь сходить, – её голосок кипел обидой.
– Почему? Могу.
– Не можешь! То у тебя репетитор, то ты в церкви пропадаешь… У нас всё не так, как у нормальных людей. Я хочу другого!
– Другого кого? – Лука выдернул руку.
– Не кого, а чего… – её глаза засветились злыми слезами. – И к Артёму ты со мной не пойдёшь?
Он неловко попытался её обнять, но она отступила на шаг.
– Зай, мы всё время куда-то ходим. На Уэс Андерсона ходили, «Вия» смотрели, гуляем много, сейчас просто погода не очень. Ты же понимаешь, меня не отпустят так поздно за город.
– Слушай, тебе семнадцать лет, – застрочила она. – Так и будешь всё делать, как родители говорят?
– Даже если разрешат, всё равно не хочу к нему ехать. Мы не то чтобы друзья. Странно, что он меня вообще позвал.
– Ничего странного. Он весь класс позвал, – Леся снова взяла его за руку.
Протяжное громыхание звонка.
Он прильнул к ней поцелуем, и она, отстранив губы, нехотя подставила щёчку, приторно пахнýвшую пудрой.
Они, опаздывая, вошли на урок друг за дружкой, под хихиканье класса.
На доске было крупно начертано: Донская эпопея: гибель как венец жизнелюбия.
– У меня нет иллюзий, что все вы прочитали эту книгу. Скажу больше: я сильно удивлюсь, если кто-то из вас прочитал её целиком, – бойко провозглашал Аркадий Ильич, полнотелый, круглощёкий, черноусый, с лукавой усмешкой губ и глаз, похожий на гибрид гусара и купидона. – Однако читать эту, казалось бы, непомерную и непролазную эпопею надо именно в вашем возрасте. Как вы думаете, почему?.. – оборвав стремительный поток словес, он слегка взвизгнул.
В классе зашушукались в замешательстве.
– Ну же! – подбадривал учитель.
Отличницы тревожно шевелили губами.
– Ну!
– Потому что она… – осторожно начала нежная бледнокожая девочка. – Она… может нам помочь… сдать ЕГЭ…
– Гениально! Роман воспитания, способный подготовить к жестоким экзаменам жизни. Так, кто еще?! – Аркадий Ильич наклонился вбок, плутовски приложив к уху пятерню: – Ась! – от брошенного словца по рядам побежали смешки.
– Потому что потом времени читать не будет! – раздалось с галёрки хрипловато-хулиганское.
Учитель со счастливым стоном повторил сказанное и сотрясся беззвучным хохотом, от которого его усы затрепетали отдельными ниточками, но, тут же выключив хохот, призывно рявкнул:
– Кто ещё?
– Это книга о любви, – спокойно сказала Леся, разложившая перед собой всё добро из портфеля.
– Правильно! – просиял Аркадий Ильич и принялся возбужденно разматывать тезис. – Это и правда книга о любви, но любви заведомо несчастной, неприкаянной, неутолённой, жадной…
– Да какая любовь… Там полный треш, все друг друга насилуют, – вмешался парень в толстовке и, накинув на голову капюшон, протянул: – Сучка не захочет – кобель не вскочит.
Класс заржал.
– А чё? Я цитирую, – для убедительности он потряс над партой планшетом. – Скажите!
– Подтверждаю… – не растерялся учитель, перекрывая общий шум. – И лучшего рекламного слогана, объясняющего роман, пожалуй, не сыскать. Потому что сучка не только Аксинья, но и Россия, и в каком-то смысле все жертвы страшных расправ сами притягивают их, как окончательное избавление, как избывание тоски. Все помнят, что такое витальность? – Он быстро кивнул: – Верно! От латинского “vitalis”. Животворящий. Таков жестокий юношеский максимализм книги, по-настоящему понять который можно, только самому будучи юным. А значит, – окинул всех умильным взглядом, – каким бы толстым и старым вам ни показался этот труд, – прихлопнул животик под мятой футболкой, мгновенно втянувшийся, как у трюкача, – сейчас самое время – энджой!
Он обернулся к электронной доске и синим стилусом жирно обвёл абзац, черневший на белом фоне:
– Вот ещё кое-что, тоже важное для понимания. Записываем. Миша, читайте вслух!
Одноклассники тщательно выводили простые и одновременно причудливые слова, сбивчиво зачитанные одним из них.
«Так необычайна и явна была сумасшедшая их связь, так исступлённо горели они бесстыдным полымем, людей не совестясь и не таясь, худея и чернея в лицах на глазах у соседей, что теперь на них при встречах почему-то стыдились люди смотреть».
– Записали? Готово? – Аркадий Ильич отряхнул плечи синего пиджака, под которым голубела футболка. – Давайте это обсудим.
Ребята стали шушукаться и переглядываться.
– А чё конкретно? – спросил кто-то с грубоватым смешком.
– А вот давайте конкретно.
– Просто такая сильная любовь, – отстранённо и веско сказала Леся.
– Ну-ка, пожалуйста, подробнее, – на этот раз Аркадию Ильичу было мало от неё одной фразы. – Почему их стыдились?
– Потому что они хотели быть друг с другом, а все вокруг были против.
– Прям на сто баллов! – присвистнул мальчик в зелёном спортивном костюме. Учитель перехватил его свист:
– А вы что скажете, Иван?
– Попадалово по-любасу… – проворчал тот сердито, разминая ухо двумя пальцами, и, подкрепляемый смехом дружков, добавил: – Любовь – сука…
– Хорошо, что все мы согласны по поводу силы и трагичности этой любви, – учитель выкатил переспелые, с розовыми трещинками белки глаз, – но, если вчитаться, любая любовь в этом романе превращается в боль и беду, и так до дурной бесконечности. Казак Степан, думая о ненавистном сопернике Гришке, убивает немецкого офицера, у которого в бумажнике – локон белокурых волос и фотография девушки. Любовь и война сливаются в одно поэтичное изуверство… Да, давайте, Лука!
Аркадий Ильич часто пикировался с Лукой, к которому относился с едва заметной иронией, и тот, чувствуя это и как учитель выделял Лесю, всё же снова и снова затевал с ним спор. Лука убеждал себя, что так оттачивает мысли о литературе.
– Люди их стыдились, – он огладил раскрытую тетрадь, – потому что они совершили грехопадение.
Он услышал смешки, но был к ним готов.
– Чё за падение? – хмуро спросил Фил, тёмно-смуглый качок, и вокруг развеселились ещё больше.
– Грехопадение, – нарочно, с вызовом повторил Лука.
– У кого упал? – завертелся худой Боря Гриценко с водянистыми глазами навыкате.
– У грека! – не выдержал учитель-острослов.
Луке нравилось говорить на уроке что-нибудь такое, проповедническое, что мог бы сказать отец и чего не хотелось бы говорить дома. Он говорил это несерьёзно, из странной, ему самому неясной вредности, из зуда противоречия, как будто боясь окончательно отломиться от родного берега и раствориться в мирском океане.
Ему было стыдновато показывать свою непохожесть на остальных, но в то же время приятно. Он не мог ничего с собой поделать и вдобавок знал, что Леся ценит это в нём – он не как все…
Ребята при первых же словах его проповеди начинали издеваться. Но их шутки были привычны.
Телефон, лежавший перед Лукой, осветился. Это Артём написал в общий чат: «Короч, батя купил кучу бухла. Водяра, текила, пивас. Винишко для девчонок. Будет топчик!»
– Грехопадение! – повторил учитель раскатисто. – Отец грозит, и запрещает, и даже бьёт, а Гришка всё равно уходит по ночам. Но на чьей стороне правда? Кто симпатичен? Кого жалко? Что, в конце концов, важнее: чувство или долг? Понимаете, какая штука… – Ильич обернулся к доске и повторил напевным голосом: – «Худея и чернея…» Греховная страсть сжигает их дотла! И это пламя…
– Адское! – вырвалось у Луки.
– Прекрасно! – не соглашаясь, Ильич почёсывал колечко уса. – Но тогда позвольте спросить: разве их запретная страсть – это бегство из рая? Или всё-таки из другого ада, который, как сказал мой любимый Честертон, есть концентрация нелюбви? Жить без любви вообще гораздо проще. В этом метафора всего романа: мир, закосневший в притворстве и запретах, обречён на крах, притягивает к себе ужасный и очистительный пожар.
Ильич, как с ним случалось, увлёкся и всё не мог остановиться, он явно наслаждался красотой парадоксов и своим решительным высоким голосом, которым выкладывал готовые фразы, словно и сам рассказывая урок какому-то учителю.
Им льстило, что он говорит с ними не просто как со взрослыми, но и как с равными и никогда никого не гасит, способен вытянуть и развить в блистательную тираду даже самый глупый ответ.
Школа гордилась Ильичом, он ездил по стране и миру с лекциями и мастер-классами, мелькал в соцсетях и на экране, но преподавание не бросал.
Мобильник перед Лукой не прекращал мигать обновлениями. Ребята, подкалывая друг друга, сообщали, кто что будет пить у Артёма.
Комок сырой бумажки клюнул Луку в шею. Кто посмел? Такого давно не было! Мерзкие белые мушки летали по классу, ими плевались из трубочек шариковых ручек, но Лука в этом не участвовал. Он вскинулся, озирая всех – никто не посмотрел ответно, а жёваный комочек лежал на парте. Лука брезгливо смахнул его углом тетради.
Он сделал вид, что ничего не случилось, и поднял руку.
– Да? – засёк Ильич.
– Человека разрушает нарушение правил. – Лука заговорил не своим, глуховатым голосом, чувствуя произносимые слова деревянными и занозистыми. – Духовные законы не менее реальны, чем законы физические.
– Самый умный? – раздалось смешливое, и, что особенно обидно, произнесённое девочкой, щекастой полногрудой Нюсей.
Лука заставил себя договорить:
– Их соблюдение не позволяет человеку превратиться в животное.
Он судорожно глотнул воздух.
Он уже не понимал, о чём спорит, он и книгу эту толком не читал… Но кажется, и учителю было лишь бы спорить и рассуждать.
Телефон снова вспыхнул вацапом. Отдельное сообщение от Леси: «Ты поедешь?»
– Спасибо, разумеется, в этом есть смысл, – согласился Аркадий Ильич. – Но вот вам вопрос на засыпку: что лучше – свобода или несвобода? Вам же, Артоболевский, должно быть немало понятно на примере Христа. Он про что, Христос? Он не про партию, род, народ, славные походы и даже защиту от супостата. Он про личность человека, единственного и неповторимого, он про любовь и священное право выбора. Так и литература, милый мой, про человека, человека…
Последнее слово было оттарабанено по складам.
Лука по-отцовски вскинул брови:
– Про человека, а не про животных, – пробормотал он.
– Сучка не хочет… – вспомнил кто-то и негромко тявкнул.
– Бывает, сучка хочет, а кобелёк никак… – с соседней парты небрежно повернулся Артём, не прекращая пожёвывать жвачку и прозвучав смутно и надменно.
– Задрот, – прошелестело чьё-то.
Лука онемел: лицо залила горячая краска стыда.
Он заметил, что отовсюду смотрят и как напряглась сидевшая наискосок Леся, криво улыбнулся, ощущая губы тугими и непослушными, и написал в телефоне: «Поеду!»
Класс галдел, обмениваясь весёлой бранью.
– Вот этой страсти я от вас и добивался, – воскликнул Аркадий Ильич, умело перекрывая шум. – Записываем следующую тему урока: «Доктор Живаго и его Магдалина».
– Ну что? – спросила Катя, поджидавшая на крыльце.
– Блин, не знаю, – прохныкала Леся.
Они покинули двор лицея. Зашли в кафе, взяли два латте в высоких стеклянных стаканах, шоколадный брауни на двоих и сели у окна.
– А чем он тебе так нравится?
– Не знаю. Может, потому что он не такой, как все? Он хороший, искренний, умный, всё время что-то читает… Но я хочу нормальных отношений. Мы даже в классе сидим отдельно, хотя он мог бы со мной, я предлагала! Мы почти год уже встречаемся, в мае год будет, а он… Мы целуемся и всё, дальше – стоп.
– Поверь мне, ты ничего не пропускаешь, – отмахнулась подруга, но при этом таинственно улыбнулась.
Солнце зловеще засеребрилось у нее на брекетах, похожих на гирлянду маленьких черепов.
– Я его даже с родителями познакомила, – Леся ложечкой выколупала орешек из кекса, отправила в рот и быстро запила кофе. – Они, естественно, в восторге: он же такой правильный. А меня к себе ни разу не пригласил, со своими не знакомит. Наверное, стыдится?
– Так у него же отец…
– И что?
– Ну, им не положено в таких семьях. До брака.
– Я ж не предлагаю у них дома сексом заниматься. Но привести меня в гости он хотя бы мог! Он всё время на стрёме. Как будто ждёт, что нас накроют. Например, в кино держимся за руку, а он в напряге, как будто сейчас зажжётся свет и ворвутся родители.
– …Cause all of me loves all of you, – подпела Катя песенке, звучавшей над стойкой.
– И эта днюха… – Леся принялась бурить брауни, добывая новый орешек. – Он как будто мне одолжение делает.
– Ему, наверно, неприятно, – предположила Катя.
– А?
– Ну, он же видит, что ты нравишься Артёму.
– Что-о?
– Не притворяйся, ты знаешь: Артём на тебя давно запал, – Катя расправилась с кексом и, надув губы, вытерла их бумажной салфеткой.
– Да ладно, – Леся постучала ногтем по краю стакана, полного светло-бежевого тумана.
– Ты чё, не видишь, как они за тебя бодаются.
– Перестань. Мы с Артёмом дружим, он клёвый. Но Лука… Я его люблю. Он меня тоже. Понимаешь?
Катя не ответила и, рассеянно улыбаясь, посмотрела в сторону стойки, где официант с водорослью татуировки на шее под романтичную песенку протирал стаканы, поигрывая мышцами пловца.
Лука всего два года учился в этой школе.
Он был на домашнем обучении до тринадцати лет, но всё время рвался в круг сверстников. Маленьким он с завистью вслушивался в звонкие вольные крики за оградой детского сада, расположенного на соседней улице, но недоступного, тянул маму к решётке, за которой иногда возникало лицо запыхавшегося ребёнка, вступавшего с ним в недолгий раззадоривающий разговор и исчезавшего в вихре общей забавы.
Лука фантазировал, каково там, и его нисколько не смущало то, чем пыталась напугать мама: невкусная еда, тихий час, строгие воспитательницы. Если бы его туда отдали, он всё бы там принял и стал бы самым примерным детсадовцем. «Там одни инфекции», – мама была неумолима.
К нему приводили детей священников, с некоторыми ребятами он встречался в церкви и бегал вокруг неё. Во дворе у него были дружки и даже подружки, но эта дружба имела пределы, в гости никого не пускали, ведь в квартире столько старинных икон, вдруг чужой осквернит или разболтает, наведёт грабителей…
Когда настало время школы, где сверстники пропадали днём, Лука стал вынужденно играть во дворе с младшими, дошколятами, даже совсем мелкими, возраста Тимоши, одновременно, к этому привычный, по-взрослому общаясь с их мамами, бабушками и нянями. Он сам был нянь, предводитель, аниматор, тренер для брата и малышей: гонял с ними мяч, крутил их на карусели, учил буквам.
То, что он не ходит в школу, мама объясняла всё той же угрозой заразы. «Если бы только физической», – добавлял папа. «Я ему сохраняю детство», – гордо заявляла она на все расспросы.
Аттестацию он проходил в тщательно подобранной школе. Директрису посоветовал знакомый многодетный священник. Мама дарила ей святыньки – пузырьки с миром и водицей, иконки и ленточки, освящённые на мощах. Эти дары получали и нужные учительницы, после чего становились трепетными, как под чарами.
Всякий раз, когда Луку приводили в школу, у него обострялось зрение и нюх. Дребезжание звонка лихорадило его загадкой. Он стоял с мамой или с какой-нибудь церковной женщиной у подоконника, втягивал душноватый запах с примесью мела и варёной капусты, жадно смотрел на галдевших и шедших мимо, любовался их развязной походкой, их портфелями, которыми они толкались, ловил их насмешливые взгляды. Все они казались ему счастливцами, знающими какую-то другую, настоящую жизнь.
Дома всё же не обходилось без репетиторов: на математику натаскивал крепкий алтарник Володя с обгрызенными до мяса ногтями; русскому обучала пожилая сухая женщина, которая втихаря внушала что-то непонятное про четвёртую ипостась Троицы и просила её не выдавать, Лука не выдавал; литературу и английский взяли на себя родители.
В школу он запросился сам, настойчиво и страстно, чувствуя правоту взросления, да и появились физика, алгебра, геометрия, и с седьмого класса начал ходить в православную гимназию.
Но там всё оказалось слишком знакомо. Это были не те, к кому он стремился, – опять церковный мир и детей, и взрослых. Занятия начинались молитвой, которую произносил тот ученик, на кого указывал своим мягким пальцем пышногривый директор-священник, и кончались молебном. Этот дебелый молодой иерей преподавал латынь и главный предмет – Закон Божий, неустанно задавая сочинения на духовные темы («Кровь мучеников – семя Церкви» или «Ангелов слава и демонов язва»). Писать их помогал Луке отец, но директор часто с чем-нибудь не соглашался, подчёркивал красной волнистой линией, оставлял заметки на полях, чтобы получить ответ в следующем сочинении. Так в невинной школьной тетрадке разгорался богословский диспут двух батюшек.
Дети изо всех сил пытались казаться обычными, нормальными, просто с некоторой особенностью, отличавшей их от остальных. Да, наверное, именно тут, в их каждодневном скоплении, Лука впервые заметил что-то не то. Тень ложилась на всех от какой-то нависавшей тяжести. Они взрывались весельем и резко умолкали при взрослых, делаясь пугливо-благостными, и снова ликовали, предоставленные себе, и всё равно в любой игре и беспечной болтовне чувствовалась опаска, точно кто-то за ними непрерывно надзирал.
Устав от гимназии, он захотел в обычную школу. Отец расстроился, но Лука его ловко уболтал: священник придирается на уроках и ратует за канонизацию Иоанна Грозного. Мама не возражала: ездить в гимназию неудобно, а тот самый лицей, где он сдавал экстерном, находился намного ближе.
Тогда Лука себе не признался, но позже понял: этим он отдалился от того, к чему его готовил отец. Намёками или прямо папа говорил сыновьям, что хотел бы, чтобы они продолжили его служение. Тимоша так и планировал, он до сих пор учился дома и для церкви находил гораздо больше времени: частенько помогал в алтаре даже в будние дни и вечера. Когда братик ещё толком говорить не умел, он уже принялся готовиться к сану: то тряс маминым платком над кастрюлей с водой и что-то наборматывал, то размахивал часами с цепочкой, как кадилом, то качал веточкой, подвывая над кладбищем зарытых в песочницу жуков.
А Лука рвался в мир…
Он долго притирался к стае новых одноклассников, пытался им понравиться, но даже два года спустя не стал своим.
Легкомысленно и беззаботно, форся светскостью, Лука болтал о спорте, музыке, кино, в которых совершенно не разбирались дома, знал всякие сленговые словечки, но боялся проколоться, за чем-то не уследив, при этом оставаясь насторожен и даже высокомерен.
А этот хам Артём нарочно дразнил его, крестя двумя руками: «Свят, свят, свят!»
Их, в отличие от гимназистов, смешило его греческое имя, означавшее «светлый» или «родившийся на рассвете».
Лука Артоболевский – звучало выдуманно и нелепо.
Зато для него и его близких само это сочетание было весомо, как печать избранничества.
А уж если он станет писателем, его точно ни с кем не спутают!