– Давай. – Руководитель литературного круж-ка Никита Рушников мягко подталкивает меня к сцене.
Я, подавляя внезапный мандраж, поднимаюсь на неё на ватных ногах. Впрочем, сценой это назвать сложно – помост высотой сантиметров двадцать, призванный лишь чуть отграничить пространство, занимаемое поэтом, от праздной и порой не вполне трезвой публики кабаре. Потолок, и без того низкий, становится ещё ближе, до раскрашенной причудливым орнаментом каменной арки рукой достать. Пытаюсь успокоить себя: за столиками мои друзья, которым я читаю свои стихи чуть ли не каждую неделю. Они и сами все поэты, члены нашего кружка. Как они все здесь оказались – ума не приложу. Я же в Петроград из Воронежа приехал.
Осматриваюсь. За дальним столиком Егор, Адолат и Сергей о чём-то горячо спорят. Замечают меня, машут руками – приободряют. Зотов и Варданян расположились у самого помоста, к ним подсел Щуко с кружкой пива. Хмурый Сельцер сидит один. За другими столиками ребята с «Фабрики», коллеги по школе. У стены сидит мама и… Марина Зорькина, училка английского. Они знакомы вообще? О, Куимов пришёл, разговаривает с Терентьевым. О чём, интересно?
Входная дверь в полуподвальное помещение отворяется, и входит дядя Женя Вишневецкий, а за ним… Да ладно?! Маяковский!
Вспоминаю слова Рушникова: «Сегодня вечер особенный». Странно, что только сейчас вспомнил.
Присматриваюсь к столам, а там кого только нет! Помимо «фармацевтов», как у нас принято называть людей не из мира искусства, в полумраке вижу Мандельштама и Северянина. К мрачному Сельцеру подсел улыбчивый Аркадий Аверченко. За столик Зотова и Варданяна приземлился Бенедикт Лившиц, а вместе с ним сразу несколько муз. Рядом с моей мамой величаво сидит вовсе не Марина Зорькина, а сама Анна Ахматова. Как я мог так ошибиться? В альбом для гостей, знаменитую «свиную книгу», что-то пишет Алексей Толстой, а за его спиной столпились «фармацевты» – ждут, когда он отойдёт, чтобы прочитать.
– Ну что же, Роман, просим! – Николай Гумилёв застывает, стоя посреди зала, едва различимый в полутьме в своём длинном чёрном сюртуке.
Раздаётся удар в турецкий барабан. Пора.
– «Сельдерейная», – бросаю я название стихотворения и продолжаю:
–Реет сельдь на грязной рее.
Бродит боцман, чешет шею.
Взгляд бросает за борт боцман
И бормочет ахинею:
«Пятьдесят прошёл морей я
Всех известных параллелей.
Три мешка я съел порея
Под ушицу из уклеи.
Год выращивал пырей я,
Сделал сына я в Корее,
Позже в землях Иудеи
Был я сторожем музея.
Жил в веранде Галилея,
Наблюдал я хвост Галлея…
И неплохо, вас уверю,
С Кантом рассуждал о зле я.
А душа, вот что обидно,
Просто просит, до икоты,
Не текилы, не павлина,
Не больших фарерских шпротов,
Не жаркого из медузы
И не греческих угрей,
Не нарвала, не пуэра,
А, банально, сельдерей!
Грех и стыд моим сединам,
В кабаках ведь не признаться,
Что суровый с виду боцман
Корнем грезит обожраться!
И не сальца под горилку,
Не огурчика под чарку—
Из земли поганый корень
Хочет жрать морской волчара!
Тысячу прыщей на спину
В три ряда прям посерёдке!
Чтоб болтаться мне на рее
Вместо этой вон селёдки!
Якорь в жопу! Киль мне в ухо!
Пупыри мне по всей харе!
Как избавиться, скажите,
От постыдных возжеланий.
Хочется иметь желанья
Как последнему матросу,
Что стоит к корме прилипший:
Бабу, рому, папиросу.
Иль как лоцману-эстету:
Схватив под руку мамзель,
Прошвырнуться по театрам.
Но не лопать сельдерей!
Этот дивный пряный корень,
И манящий, словно грог…
Кто бы мне в огромном мире
В горюшке моём помог».
Я делаю паузу и смотрю в кабацкий полумрак. Кто-то смеётся, иные, сложив руки на груди, одобрительно кивают головой. «Фармацевты» восхищённо приоткрыли рты. Продолжаю уже медленнее, без тени улыбки, с ноткой трагизма:
–Реет сельдь на грязной рее,
Но чего-то не хватает…
Вверх и вниз снуют матросы.
Нету боцмана на баке.
Треплет ветер лист бумаги,
Кортиком морским прижатый.
А на нём корявым слогом
Выведено аккуратно:
«Третью шлюпку не ищите.
Пусть муссон вам спину греет.
Я решение обдумал.
Я уплыл. За сельдереем».
Очередной удар в турецкий барабан, означающий конец стихотворения. Аплодисменты чуть не сбивают меня с ног, настолько отчётливо, физически я чувствую потоки воздуха, исходящие от ладоней поэтов, «фармацевтов» и моих друзей и коллег.
Мне машут рукой, кивают и иными способами приглашают за свой стол Мандельштам, Северянин, Тэффи… – все-все-все. В моей власти провести вечер в компании кумира или обменяться парой реплик сразу со всеми. Заметив восхищённо поднявшую руки Тамару Карсавину, делаю шаг со сцены в сторону её столика.
На полпути контуры окружающих становятся резче, приобретая лёгкое фиолетовое свечение. Я просыпаюсь.
Гончаренко открыл глаза и увидел перед собой Антона с готовым салатом в картонной тарелке – овощи, зелень какая-то. Какая-то?!
– Антон, что у тебя зелёное в салате?
– Зелёное тут салат и сельдерей, – невозмутимо отозвался тот, пошевелив вилкой.
Ну теперь ясно.
– Прелестно, Роман Игоревич, прелестно! – Из соседней комнаты размашисто вышел Елисей Морошко, поэт, руководитель творческого объединения литераторов, – заказчик сна. За ним семенил Андрей Щуко, с которым они вместе наблюдали сновидение на мониторах. Разумеется, Морошко не видел и половины контента сновидения, ограничившись лишь основной линией и пояснениями Щуко, но даже это чрезвычайно его впечатлило.
– Вот только… – поэт замялся, – стихотворение. Откуда оно?
– Стихотворение сочиняется самим спящим во сне, – пояснил Гончаренко. – Причём даже если вы до этого стихов не писали – тоже. В сновидение заложены основы стихосложения: размер, рифма. Дальше дело за вашим сознанием. Если вы настоящий поэт, стихотворения будут, разумеется, лучше, чем у любителей.
– О! – только и смог произнести Морошко.
– Это совершенно новый, уникальный алгоритм, – пришёл на помощь Роману Андрей Геннадьевич. – Ничего похожего ещё не создавал никто. Помните, как в анекдоте: «Доктор, а я на скрип-ке играть смогу?» – «Конечно!» – «Вы кудесник, доктор, я же не играл никогда!» Мои поздравления, Роман. Это самое.