Когда я была ребенком, никаких детских садов не было. Но еще до того, как по нынешним нормам меня могли бы определить в школу «для детей старше шести лет», я получила хорошую основу для своих будущих занятий историей и литературой.
Моя бабушка любила читать, и уютными вечерами долгой снежной зимы мы, дети, проводили много времени, сидя у жаровни и слушая ее рассказы. Так, еще совсем маленькой, я познакомилась с нашими мифами, жизнеописаниями великих исторических личностей Японии и сюжетами знаменитых романов. Кроме того, из уст бабушки я узнала много классических преданий. Старшую сестру учили как всех девочек, меня же ожидало иное — по той причине, что мне предстояло стать монахиней. Дело в том, что я родилась с пуповиной, обвитой вокруг шеи — как четки. В те дни это считалось прямым указанием Будды. И бабушка, и матушка искренне верили предзнаменованию, и, поскольку в японской семье управление домом и образование детей считаются исключительно делом женщин, отец молча принял их решение дать мне монашеское образование. Однако он сам выбрал мне в учителя своего знакомого священнослужителя — очень образованного человека, который уделял больше внимания самим доктринам Конфуция, чем ритуалам храмового богослужения. На этих доктринах строилась вся классическая литература, а отец считал принципы Конфуция высшим нравственным учением всех времен.
Учитель всегда приходил к нам в дни «троек» и «семерок» — то есть в третий, седьмой, тринадцатый, семнадцатый, двадцать третий и двадцать седьмой день месяца. В соответствии с лунным календарем, принятым у нас, месяц делили на декады, а не на недели, как это делается в солнечном календаре.
Мне очень нравились наши занятия. Величественная внешность учителя, строгость манер и требуемое от ученика безоговорочное послушание взывали к моему актерскому инстинкту. Но больше всего мой детский разум впечатляла обстановка, в которой проходили занятия. В эти дни комнату готовили с особой тщательностью и всегда одинаково. До сих пор закрываю глаза и вижу все так же ясно, будто была там час назад.
Просторную светлую комнату от выходившего в сад крыльца отделяли раздвижные бумажные двери, украшенные тонкими деревянными решетками. Напольные циновки с черной каймой со временем пожелтели, но всегда были безупречно чистыми. В комнате имелся письменный стол с книгами, а в священной нише висел свиток с изображением Конфуция. Перед ним стояла небольшая подставка из тикового дерева, предназначенная для благовоний, над которой обычно в такие дни клубился тонкий дымок. Учитель садился рядом с нишей, его серая мантия ниспадала прямыми, величественными складками, через плечо была перекинута лента из золотой парчи, а на левом запястье висели хрустальные четки. На неизменно бледном лице глубокие, искренние глаза, выглядывающие из-под монашеской шапочки, казались какими-то колодцами, выстланными мягким бархатом. То был самый смиренный и праведный человек, какого я когда-либо встречала. Спустя годы учитель доказал, что благочестивое сердце и прогрессивный ум могут сопутствовать друг другу — его отлучили от канонической школы за отстаивание реформы, объединявшей верования буддизма и христианства. Случайно или умышленно, мой отец — человек широких взглядов, но в то же время настроенный консервативно — выбрал мне в учителя именно этого просвещенного монаха.
Я занималась по книгам, предназначенным для мальчиков — девочки обычно не изучали китайскую классику. Мои первые уроки были по Четверокнижию[11], которое составляют трактат «Дайгаку» — «Великое учение», наставление о том, как мудрое использование знаний ведет к добродетели; трактат «Чуйо» — «Срединное и неизменное» о неизменности универсального закона; трактаты «Ронго» и «Моей», содержащие биографию Конфуция, поучительные случаи из его жизни и высказывания, собранные его учениками.
Мне было всего шесть лет, и, конечно, я ничего не понимала в этих сложных книгах. Мой разум наполнялся множеством слов, в которых скрывались глубокие смыслы, но тогда они для меня ничего не значили. Иногда меня заинтересовывали смутно понимаемые вещи, и я просила учителя объяснить их. На что он всегда отвечал: «Безмолвное созерцание распутает слова и мысли» или «прочитав сто раз, постигнешь смысл». Но однажды учитель сказал мне:
— Вы все-таки еще слишком малы, чтобы понимать труды Конфуция.
Несомненно, то была правда, но мне нравились наши уроки. Казавшиеся бессмысленными слова содержали в себе особую ритмическую каденцию, похожую на музыку. Я охотно заучивала страницу за страницей, пока не выучила все основные положения четырех книг так, что могла протараторить их как считалку, содержание которой не понимала. И все же, потраченные часы не прошли даром. Спустя годы я наконец начала постигать идеи великого древнего философа. Временами, когда в голове вдруг всплывал намертво заученный отрывок, его смысл озарял меня, словно внезапный луч солнца.
Учитель преподавал конфуцианское учение с той же самоотдачей, с какой проповедовал свою веру, то есть отбрасывая всякие мысли о мирском удобстве. Во время занятия он был вынужден, несмотря на свою аскезу, сидеть на толстой шелковой подушке, которую приносил для него слуга. Подушки заменяли нам стулья, а положение наставника не позволяло ему сидеть на одном уровне с учеником. Однако на протяжении всего двухчасового урока его тело, за исключением рук и губ, казалось, не двигалось ни на дюйм. Я сидела перед ним на циновке в подобающей и столь же неизменной позе.
Помню, однажды в середине урока я пошевелилась. Почувствовав неудобство, я чуть сдвинула согнутое колено с прежнего положения. На лице монаха промелькнула тень удивления. Он медленно закрыл книгу и спокойно, но строго произнес:
— Маленькая госпожа, очевидно, что вы сегодня не настроены учиться. Ступайте в свою комнату и займитесь безмолвным созерцанием.
Сердце мое чуть не остановилось от стыда. Но я ничего не могла поделать. Смиренно поклонившись изображению Конфуция, а затем учителю, я вышла из комнаты. Перед тем как отправиться к себе, я, как всегда, зашла к отцу сообщить, что урок окончен. Отец удивился, так как время еще не истекло, и его машинальное замечание: «Как быстро ты управилась!» прозвучало для меня похоронным звоном. Воспоминание об этом до сих пор причиняет мне боль.
Пренебрежение телесным удобством во время учебы было обычным делом у монахов и учителей. Со временем к ученикам тоже приходило понимание, что физические неудобства приносят разуму вдохновение. По этой причине мои занятия были организованы так, чтобы самые длинные и трудные уроки приходились на тридцать дней в середине зимы — согласно календарю, наиболее холодные дни. Девятый день считался самым суровым, поэтому предполагалось, что в этот день мы будем заниматься особенно усердно.
Я отчетливо помню один из таких «девятых дней». Моей сестре тогда было четырнадцать. Так как она готовилась к замужеству, для нее выбрали занятие шитьем. У меня же был урок чистописания — в те времена он считался одним из важнейших. Каллиграфия в Японии ценится так же высоко, как занятие живописью, и считается искусством. Однако основной целью урока являлось развитие самоконтроля, которое достигается при терпеливом нанесении сложных мазков кистью. Невнимательность или беспокойное состояние духа всегда приводят к неровному начертанию иероглифов, ибо каллиграфия требует абсолютного внутреннего равновесия и точности в движениях кисти. Так нас, детей, учили держать свое сознание под контролем.
Иси разбудила меня с первыми лучами солнца. Стоял крепкий мороз. Она помогла мне одеться, затем я собрала все необходимое для урока — сложила большие листы бумаги на столе ровной стопкой и тщательно протерла шелковым лоскутком тушечницу и кисти. В те времена в Японии учебе придавалось такое значение, что даже учебные принадлежности считались чуть ли не священными. В тот день я должна была приготовить все сама, но моя добрая Иси суетилась вокруг, стараясь помочь чем могла, не выполняя при этом за меня мои обязанности. Наконец мы вышли на крыльцо перед садом. Все вокруг было завалено глубоким снегом. Помню, как выглядела бамбуковая роща: верхушки стволов под белыми шапками сгибались так, что походили на широко раскрытые зонтики на фоне серого неба. Раз или два внезапный треск и крупные рыхлые хлопья сорвавшегося снега говорили о том, что ствол обломился под слишком тяжелой ношей. Иси посадила меня к себе на спину и, осторожно ступая, пошла через сугробы к ближайшему дереву. С низко висящей ветви я зачерпнула горсть совершенно чистого, нетронутого, только что упавшего с небес снега. Лишь такой талый снег полагалось использовать для занятий каллиграфией. Мне следовало пойти за ним самой, но моя добрая няня пожалела меня.
Поскольку отсутствие физического удобства предполагало вдохновение для разума, я трудилась в неотапливаемой комнате. Традиционные японские дома устроены таким образом, что если в помещении не растопить жаровню, то температура внутри будет почти равна уличной. Занятие каллиграфией — методичная и кропотливая работа. В то утро я отморозила себе пальцы и заметила это, лишь когда, оглянувшись, увидела, как тихо плачет Иси, глядя на мои лиловые руки. В те дни обучение детей, даже моего возраста, было строгим, и ни она, ни я не двинулись с места, пока я не выполнила свое задание. Дождавшись, Иси заботливо завернула меня в большое подогретое кимоно, и мы поспешили в комнату бабушки. Там меня уже ждала миска горячей сладкой рисовой каши, приготовленной самой бабушкой. Укрыв ноги мягким стеганым одеялом, согретым на вделанной в пол жаровне, я уплетала кашу, пока няня растирала мне снегом окоченевшую кисть.
Необходимость в такой жесткой дисциплине никогда не подвергалась сомнению. Но все же, из-за того, что я росла слабым ребенком, суровость обучения явно беспокоила мою мать. Как-то раз я вошла в комнату, когда они говорили с отцом.
— Достопочтенный муж, — сказала мама, — меня иногда тревожит, не слишком ли эти занятия тяжелы для некрепкого ребенка.
Отец притянул меня к себе и ласково положил руку на плечо.
— Мы не должны забывать, жена, — ответил он, — что велят традиции семьи самурая. Львица толкает своего детеныша со скалы и без единого проявления жалости наблюдает, как тот изо всех сил карабкается обратно, хотя сердце матери болит за маленькое создание. Она знает, что только так детеныш может стать достаточно сильным, чтобы выжить.
Обучение, которое я проходила, предназначалось для мальчиков — и это была одна из причин, по которой в семье меня называли Эцу-бо. Ведь окончание «бо» используется при обращении к мальчику, а окончание «ко» — к девочке. Но моя учеба не ограничивалась занятиями для мальчиков. Я также научилась женским умениям, которым учили моих сестер, — шитье, ткачество, вышивание, приготовление пиши, искусство составления букетов и непростой этикет чайной церемонии.
Тем не менее жизнь моя состояла не только из уроков — как и все дети, мы много играли. По старой японской традиции для каждого времени года существовали соответствующие игры — для теплых сырых дней ранней весны, для сумеречных летних вечеров, для прохладной, пахучей поры сбора урожая, для холодных и снежных зим. Я любила играть, все равно во что — от простого метания большой иглы в стопку рисовых лепешек, чтобы нанизать их как можно больше на нитку, до соревнований по запоминанию стихотворений.
Игры у нас бывали и тихие, и шумные. Собравшись компанией — только девочки, конечно, — в большом саду или на какой-нибудь боковой улочке, где все дома тонули в живых изгородях из бамбука или других вечнозеленых зарослей, мы носились, гонялись друг за другом, играя в «женщину-лисицу с горы» или в поиски сокровищ. С криками и визгом бегали на высоченных ходулях, играли в запретную для нас мальчишескую игру «верхом на бамбуковом коне», или прыгали наперегонки, притворяясь одноногими калеками.
Но ни игры на улице коротким летом, ни дома долгими зимами не занимали меня так, как всякие истории и сказки. Наши слуги знали их великое множество — от преданий монахов до разных забавных песенок, поколениями передававшихся из уст в уста. Всегда готовая рассказать какую-нибудь историю, Иси, с ее удивительной памятью, являла собой неисчерпаемый источник народных легенд. Не помню, чтобы я когда-нибудь заснула без ее сказки. Благородные притчи моей почтенной бабушки тоже были замечательные, и часы, проведенные рядом с ней на циновке, — я никогда не сидела на подушке, когда бабушка говорила со мной — оставили неизгладимые воспоминания. Но истории Иси были совсем иные. Я слушала их, уютно зарывшись в мягкие подушки постели, хихикая, перебивая и выпрашивая — «расскажи еще!», пока няня, с улыбкой, но решительно не приглушала, наконец, свет ночного светильника в спальне. Погружаясь в мягкие блики тусклого неровного пламени, мне ничего не оставалось, как пожелать Иси спокойной ночи и принять положение, похожее на знак «ки»[12] — особую позу для сна, подобающую дочери самурая.
Дочерей самураев учили никогда не терять контроль над разумом и телом — даже во сне. Мальчикам разрешалось небрежно раскинуться в позе, напоминающей иероглиф «дай»[13]. Но девочкам надлежало сворачиваться в приличествующий им знак «ки», который означает «контроль духа».