25 июня исполнилось сто лет со дня рождения императора Николая Павловича; царствование же его окончилось едва полвека тому назад, а потому, естественно, оно не стало еще достоянием истории. С одной стороны, многие вопросы, волновавшие умы при Николае I, не решены окончательно до сих пор и сохраняют всю жгучесть современности; с другой стороны – мы располагаем пока еще незначительным материалом для истории царствования императора Николая. В виду этого обстоятельства каждый новый источник для этой эпохи представляет несомненный интерес. Такое значение первоисточника имеют мемуары Джорджа Миффлина Далласа, который был в конце тридцатых годов американским посланником в Петербурге и неоднократно имел случай беседовать с русским императором. Мемуары эти напечатаны в журнале Century, и извлечения из них мы предлагаем вниманию наших читателей.
Даллас прибыл в Россию в 1837 году. 29 июля судно Independence, на котором ехал посланник, достигло Кронштадта. «Этот день, – рассказывает Даллас, – остался для нас навсегда памятным, вследствие неожиданного посещения императора Николая, который явился на судно инкогнито в сопровождении графа Нессельроде, князя Меньшикова, кронштадтского коменданта и прочего генералитета. Император вообще любит подобные неожиданные визиты инкогнито и выдерживает роль с ловкостью и развязностью. Наш вице-консул в Кронштадте, Леонарцен, около одиннадцати часов утра ехал вместе с капитаном Independence в его гичке сделать визит кронштадтскому коменданту. Вдруг на встречу им попался катер с императорской яхты, и в числе пассажиров его Леонарцен узнал самого царя; он немедленно повернул гичку назад, справедливо догадываясь, что Николай едет на Independence. Однако царь сначала заехал на датский фрегат, стоявший недалеко от нас, и пробыл на нем с полчаса, а затем уже посетил нас, в роли простого адъютанта или вообще подчиненного князя Меньшикова, так что даже последним поднялся на палубу. Так как он, во что бы то ни стало, хотел остаться неузнанным и даже свита не обращала на него особого внимания, то с нашей стороны было бы совершенно невежливо нарушить его инкогнито. Он скоро отделился от своих спутников, внимательно оглядел весь корабль, с любознательностью расспрашивал многих матросов и, случайно встретившись с моей малюткой-дочерью, схватил ее на руки, стал расхваливать ее красоту и засыпал ее поцелуями. Статная фигура царя и его проницательные глаза были, конечно, всеми замечены, и никто из нас ни минуты не сомневался в высоком сане гостя. Наконец он, держа под козырек, спросил князя Меньшикова, готов ли катер к отъезду, и, получив утвердительный ответ, поспешил на катер, предоставив другим распрощаться с нами. Тогда наш капитан прекратил игру и салютовал гостей сорока одним пушечным выстрелом, что заставило императора в свою очередь отказаться от инкогнито; он дал русскому фрегату ответить на салют и вместе выкинуть на мачте своего судна американский флаг и императорский штандарт. Появление последнего вызвало громовые салюты со всех судов в гавани и со всех кронштадтских фортов. Картина была выше всякого описания, и наш корабль казался центром, вокруг которого разыгрывалась одна из самых блестящих и восторженных сцен, какие только можно себе представить».
Во второй раз Даллас видел Николая Павловича 6 августа, когда представлялся ему в Петергофском дворце. Прием американскому послу и его жене был назначен в половине четвертого. «Нас привели, – пишет Даллас, – в роскошный вестибюль, откуда вверх шла широкая лестница с стенами, расписанными изящными фресками. Церемониймейстер проводил дам в боковые покои, откуда видны были грандиозные гидравлические сооружения, а я вступил в оживленный разговор с бароном Николаи. Мы были первыми, явившимися в приемную; но вскоре вся комната наполнилась блестящими военными и гражданскими сановниками, а также и дамами, которые возбуждали изумление своим красивым, изящным телосложением. Несколько времени мы разговаривали, поджидая, а затем меня провели в внутренние покои к императору Николаю. Едва я вошел в дверцу, как он быстро поднялся мне навстречу, протягивая руки, и с видимой искренней сердечностью поздоровался со мной.
– Мистер Даллас, – были его первые слова, – очень рад видеть вас в России. Благодарю вас за милую гостеприимную встречу, которую оказали вы мне на вашем корабле. Никогда не видывал я более славного судна. Я знаю, что когда я удалился, то вы узнали меня; но догадался ли кто-нибудь, пока я был еще на судне? Я видел ваш корабль в момент его прибытия, на обыкновенной походной ноге, – мне не хотелось осматривать его прибранным. Дивное судно! Я намерен послать несколько своих офицеров в Соединенные Штаты для обучения корабельной технике и попрошу вас снабдить их письмами, чтобы облегчить им успех в науке. Не уговорите ли вы капитана Никольсона отложить свой отъезд до следующей пятницы, когда в нашем адмиралтействе спустят новый двадцатипушечный корабль? Мне приятно было бы, если бы он присутствовал при этой церемонии и высказал свои замечания.
Я старался отвечать на все вопросы, которыми он засыпал меня. Потом он спросил, как обстоит дело с волнениями в Канаде[217], и заметил, что когда правительство начинает притеснять и забывает свои обязательства относительно колонии, то он считает вполне законным восстание и отпадение от метрополии. Я отвечал, что мало верю в пресловутое стремление канадцев к независимости, что недовольство давно уже растет там, но что, по моему мнению, население мало обнаруживает энергии и единения, так что вряд ли пойдет на решительные действия.
В конце разговора он снова пожал мне руку, а я поклонился и вышел. В перерыве разговора я передал ему свои кредитивные грамоты[218], но он положил их на стол, даже не открывая. На мои уверения, что Соединенные Штаты желают утвердить дружеское согласие между обоими правительствами, он ответил, что вполне уверен в искренности такого заявления и не останется в долгу перед нашим правительством в доказательствах истинной дружбы. Немедленно после этого меня провели к императрице, которая, между прочим, заметила, что наше правительство имеет обыкновение очень часто менять своих представителей в Петербурге, и желала знать, так же ли мы поступаем относительно других стран и не представляет ли это особого принципа нашей политики. Я отвечал, что такое явление совершенно случайно.
– Хорошо, – заметила она, – надеюсь, вы будете исключением, что Россия вам понравится и вы долго останетесь здесь».
После представления императору и императрице Даллас получил приглашение на обед во дворце. За столом Александра Феодоровна, которая довольно хорошо знала английский язык, много беседовала с Далласом об американской литературе и особенно о Фениморе Купере, романами которого в то время зачитывалась вся Европа. Все эти знаки внимания, в значительной степени обусловленные дипломатической учтивостью, произвели сильное впечатление на простодушного американца, который вырос на своей демократической родине в полном неведении придворного этикета, и потому придавал слишком большое значение всем словам своих царственных собеседников. Русская императорская чета своей обходительностью сразу покорила сердце Далласа, и все его отзывы о Николае Павловиче и его супруге звучат нелояльной симпатией. Не менее поразила Далласа широкая, роскошная жизнь и блестящий декорум[219] русской аристократии. С большими подробностями и с искренним изумлением описывает он балы, на которых ему постоянно приходилось бывать. Но мы пропустим все эти в сущности мало интересные детали и сосредоточим внимание лишь на отношениях Далласа к императорской семье.
Раз, уже в декабре 1837 года, Даллас ездил по Неве, закованной в ледяной покров, и с любопытством смотрел, как масса народа расчищала широкий ледяной путь среди реки. Он уже возвращался домой по Английской набережной, как вдруг навстречу ему промчались небольшие сани, запряженные одной лошадью. В них сидел, по-видимому, простой офицер, закутанный в синюю шинель, в шляпе с пером. «Я, – говорит Даллас, – прямо не заметил сидевшего в санях. Но вот он сделал рукой обычный жест, – поднес ее к шляпе, – и несколько раз кивнул мне головой, улыбаясь, как бы заставляя меня узнать его. Я успел еще снять шляпу и с почтением повернуться к нему: это был император всероссийский! Он быстро проехал дальше, и я заметил, что все, попадавшиеся ему порой, как бы инстинктом чуяли его приближение и быстро снимали свои шляпы». Дней через десять после этой случайной встречи Николай снова увидел Далласа на балу у графа Воронцова и, ласково пожимая ему руку, заметил:
– Полторы недели тому назад я встретил вас, и вы меня не узнали. А вот я никогда не забываю лиц, хотя бы видел человека всего пять минут!
Воронцова Николай заранее предупредил, что будет у него на балу, и просил, чтобы гости собрались к девяти часам.
– Боюсь, что это будет невозможно, ваше величество!
Однако император действительно приехал к девяти часам и оставался единственным гостем до одиннадцати. «Светская условность оказалась могущественнее его», – замечает по этому поводу Даллас. От Воронцова император поехал в театр, где в тот день шел балет с участием знаменитой Тальони. Но досмотреть спектакль до конца Николаю Павловичу не пришлось: ему доложили о страшном несчастии, – горел Зимний дворец. Немедленно поскакал он на пожар, и застал дворец уже объятый пламенем. «Подобного зрелища, – пишет Даллас, – я никогда не видывал. Император приказал, чтобы прекратили все рискованные усилия потушить или локализировать огонь, и пышный дворец со всеми сокровищами и произведениями искусства, собранными в нем, был предоставлен в жертву пламени. Кругом расположились колонны войск в полной парадной форме. Вся сцена напоминала торжественные похороны какого-то мощного монарха. Ходит много слухов и догадок относительно причины несчастия, но лишь один слух похож на правду, и все ему верят. Говорят, что несколько человек занимались в аптеке химическими опытами и нечаянно подожгли сосуд с легковоспламеняющейся жидкостью; огонь разлился и скоро принял страшные неукротимые размеры… Этот громадный пожар нимало не потревожил спокойствия в городе. Не было ни набата, ни гама, по улицам не гремели пожарные машины, народ не сбегался толпами. Наблюдение за огнем было поручено войскам и полиции, а они сделали все дело без шума, быстро и в полном порядке, чем вообще отличаются эти две корпорации».
«Весть о пожаре, – пишет Даллас через два дня, – быстро распространилась и завладела теперь всеобщим вниманием. Количество человеческих жертв определяют различно; одни доводят цифру до двухсот, другие останавливаются на восьмидесяти; но один генерал, бывший на самом месте несчастия, прямо говорил мне, что погиб только один человек. Между тем, рассказывают, что несколько гренадеров поплатились жизнью, так как провалился пол, когда их послали спасать трон. Говорят еще, что император не терял надежды потушить огонь, пока над дворцом развевался еще императорский штандарт; но когда штандарт исчез в пламени, государь решил, что такова воля Божия, и не пожелал более рисковать жизнью своих офицеров и солдат. Одно время свита вдруг потеряла из глаз императора, и поднялось сильное беспокойство, но оказалось, что он отправился в свой рабочий кабинет собрать и спасти свои бумаги и вскоре снова появился из дворца с большой связкой в руках. Около четырех тысяч человек жили в этом колоссальном здании, и многие из них все свои средства к существованию получали от дворца. Много молодых девиц, состоявших при дворе в качестве фрейлин или в других подобных званиях, сразу лишились всех своих драгоценностей и прочего имущества и были совершенно разорены. Некоторые из них до такой степени перепугались, что убежали с пожарища и были разысканы лишь через двое суток у знакомых. Все-таки самые драгоценные предметы удалось отстоять. Эрмитаж остался нетронутым. Замечательная портретная галерея, украшавшая стены исторической залы полководцев, была спасена солдатами, самоотверженно бросившимися в огонь. Государственные регалии также были вовремя вынесены. Императрица, вернувшись из театра, сама отправилась в свои покои и позаботилась о своих драгоценностях. Замечательная малахитовая ваза, считавшаяся одним из самых ценных предметов, оказалась настолько тяжелой и громоздкой, что шестьдесят человек не в силах были сдвинуть ее, и она погибла. Что касается до яшмовых колонн, которые украшали стены в покоях императрицы, то их даже и не пытались спасти, и они превратились в порошок. Предполагаемые убытки простираются до пятидесяти миллионов рублей. Отдан уже приказ приступить к реставрации здания, и император заявил, что желает в сентябре следующего года снова переселиться в Зимний дворец».
Вследствие этого пожара, происшедшего ночью с 17 на 18 декабря 1837 года, императорская чета принимала новогодние поздравления в Эрмитаже. Вот как Даллас описывает эту церемонию, которая, очевидно, произвела на него сильное впечатление. «Для поздравления съезжаются все придворные, все гражданские сановники, все офицеры. Я прибыл к подъезду как раз в назначенный час и сразу заметил, что возведение фундамента для Зимнего дворца подходит уже к концу. Возле дверей Эрмитажа стояли шеренги слуг в ливреях, на лестнице тоже толпилась масса людей. Когда доложили мое имя, то к нам подошел назначенный нашим провожатым свитский офицер в мундире конвоя его величества и, раздвигая густую толпу, теснившуюся на дороге, провел нас мимо двух шеренг богато разодетых сановников и офицеров, вдоль длинного коридора, увешанного редчайшими картинами; наконец, мы пришли в зал, назначенный для иностранных министров. Вдруг широко распахнулась створчатая дверь в противоположном конце зала и из нее высыпал целый цветник фрейлин в богатых и великолепных национальных костюмах. С полной непринужденностью двигались они по обширному и пышному залу, причем выделялись их стройные фигуры и изящные туалеты… Мы разместились полукругом, по старшинству, с австрийским посланником во главе, а наши секретари в почтительных позах стали позади. Скоро почувствовалось приближение императора и императрицы из внутренних покоев дворца. Первыми показались камер-юнкеры в шитых золотом мундирах, белых лосинных панталонах, чулках и башмаках, с буклями, в шляпах и перчатках; их было около двухсот. Потом вышли церемониймейстеры, Литта, Лаваль, Нарышкин и другие, с знаками своего сана. Вслед за ними шли великие княгини и княжны, ставшие в ряд направо от нас; затем последовали великие князья Михаил и цесаревич, которые отошли немного в сторону и оставили свободный широкий проход для императора и императрицы. Когда вошли их величества, мы все поклонились сначала государыне, а потом государю. Императрица подошла сначала к австрийскому послу, по обычаю, дала ему поцеловать руку и несколько моментов поговорила с ним. Одета она была ослепительно. Когда она отошла от австрийского посланника, к нему обратился император, от души пожал ему руку и оживленно заговорил. Затем они пошли вдоль всей линии [иностранных министров], останавливаясь возле каждого. Когда наступила моя очередь, я также поцеловал руку императрицы и выразил радость по поводу того, что летнее путешествие принесло пользу ее здоровью.
– Да, я совсем было поправилась, – отвечала она, – но теперь опять чувствую себя совсем скверно. Я не успела еще оправиться от неожиданного потрясения во время пожара и не знаю, как вынесу сегодняшний день. По утвердившемуся обычаю мне приходится поздороваться и поговорить почти с четырьмя тысячами человек. Уж и теперь я еле стою на ногах от усталости, – что же будет дальше?
Я сказал, что ее вид совсем не выдает ее самочувствия и выразил искреннее сожаление.
– Но, быть может, – прибавил я, – радость, которую возбуждает во всех ваше появление, благотворно подействует на вас и даст вам силы и мужество перенести церемонию.
Император пожал мне руку и спросил, почему я не был в четверг у графа Воронцова.
– Я видел там мистрисс[220] Даллас и ваших дочерей, но вас тщетно искал глазами.
– К несчастию, ваше величество, я приехал слишком поздно. Я был сильно занят почти до одиннадцати часов. Но, конечно, никакие дела не могли бы меня удержать, если бы я знал, что встречусь с вашим величеством.
– Попросту говоря, – отвечал государь с улыбкой, – вы больше соблюдаете правила светского тона, чем я.
Императрица говорила со мной по-английски, а император по-французски. Обойдя весь полукруг, они оба повернулись, поклонились всему дипломатическому корпусу вообще и покинули комнату в сопровождении всей свиты. А вслед за ними длинной, блестящей вереницей удалилась и толпа фрейлин, соперничавших одна с другой красотою и костюмами. Когда дверь затворилась, мы могли уехать; я поспешил к своей карете, торопясь домой, чтобы скинуть тесный мундир».
По-видимому, Далласу удалось снискать искреннее расположение императора Николая. По крайней мере, он чуть не при каждой встрече милостиво беседовал с американским посланником и высказывал ему свои симпатии перед всеми. Так, раз на балу у графа Нессельроде он громко обратился к Далласу:
– Вы первый человек, который заставил меня при публике заговорить по-английски. Надеюсь, что вы не откажетесь почаще беседовать со мной и учить меня этому языку.
– С полной готовностью, – отвечал Даллас, – хотя вы говорите по-английски так хорошо, что мне почти нечему учить вас. Однако я все же принимаю ваше предложение, чтобы почаще пользоваться вашим вниманием.
Через несколько минут к Далласу подошел наследник и, поздоровавшись с ним, заметил:
– Третьего дня я, проезжая в санях, встретил вас на Английской набережной, а вы и не узнали меня.
– Ваше высочество! – отвечал американец, – как могу я, иностранец, узнать вас, когда вы ездите без всякой свиты, как частный человек, крепко закутавшись в шинель и пряча лицо от холода? Если бы вы открыли лицо, то, надеюсь, убедились бы, что я знаю ваше высочество.
– Конечно, конечно! Но, по правде говоря, я предпочитаю обходиться без конвоя. Кажется, мы единственный царствующий дом в Европе, который отваживается на это…
Через неделю после бала у Нессельроде Даллас снова встретил государя у княгини Белосельской и напомнил ему про уроки английского языка. Николай Павлович подтвердил свое намерение воспользоваться услугами Далласа и завел с ним разговор о делах в Канаде. Американец выразил мысль, что Англия поступила бы вполне благоразумно, если бы признала независимость Канады.
– Но откуда тогда англичане брали бы себе строевой лес? – спросил император.
– С Балтийского моря.
– Да, это возможно. Только вряд ли такой превосходный и такой дешевый.
Затем речь перешла на проект Николая послать русских моряков для выучки в Америку.
– Жаль только, – заметил государь, – что мои подданные – великолепные солдаты, но плохие моряки.
– Дайте им возможность побывать в дальнем плавании, побороться с седым океаном, и вы увидите, – они исправятся, – возразил Даллас.
Возвращаясь к канадским волнениям, император заметил, что он никогда не стремился извлечь для себя выгоду из затруднительного положения другой державы, а между тем все обвиняют его в политике насилия.
– Вы так могущественны, что вполне естественно внушаете зависть, – сказал Даллас.
– Да, – подтвердил Николай, – мы могущественны, но нам сила нужна для обороны, а не для нападения.
Эту мысль он, очевидно, хотел особенно внушить своему собеседнику и, не полагаясь на свое знание английского языка, еще раз повторил ее по-французски.
Следующий урок английского языка произошел на балу у Бутурлиной, где были император, наследник и Михаил Павлович; двое последних танцевали. И Николай Павлович сам сделал один тур. Даллас заметил, что государь танцует очень легко.
– Какое легко! – улыбнулся император, – стар уж я!
– Не очень уж стары, ваше величество, – отвечал американец, – ведь вы на несколько лет моложе меня. Ведь у меня вся голова в седых волосах, а у вас нет ни одной седины.
– Да, – возразил государь, – волос-то у меня немного, да и те седые. А ведь это у меня парик, – пояснил он, проводя рукой по голове.
Вот еще несколько интересных отрывков из воспоминаний Далласа.
«4 декабря 1838 г. Салтыков рассказывал мне следующий случай с императором Александром I в Париже. Раз он очень быстро ехал в Мальмэзон повидать бывшую императрицу Жозефину. По дороге его карета, запряженная четверней, встретила французского офицера в богатом экипаже на паре рысаков. Француз не хотел сворачивать в сторону и только кричал:
– Дорогу! дорогу!
Вследствие этого экипажи столкнулись, и пролетка француза, опрокинувшись, разлетелась вдребезги. Лошади были сбиты с ног и изувечены, а их владелец пришел в совершенную ярость. Император выскочил из коляски и попросил у офицера извинения, выражая надежду, что он не ранен, и приписывая вину беспечности своего кучера.
– Нет, – вскричал француз, – вы, без сомнения, один из покорителей нашей столицы и думаете, что вам все позволено. Но я не намерен безропотно сносить подобные обиды и оскорбления. Я, как оскорбленный дворянин, требую удовлетворения и жду вас завтра в одиннадцать часов.
– Прекрасно, – сказал государь, – вы будете удовлетворены.
Утром на следующий день он послал к французу генерала Киселёва с роскошной пролеткой и парой превосходных бегунов, прося офицера принять их взамен попорченной накануне. Но француз надменно отказался от подарка и заявил, что желает иметь дело лично с другом генерала Киселёва и получить от него извинение или дуэль. Ответ Киселёва поразил его как громом:
– Это невозможно: мой друг – его величество император всероссийский.
15 января 1839 г. Маркиз Клэрникэрд описывал мне королеву Викторию. Это женщина небольшого роста, с красивыми, большими серыми глазами, очень выразительными, с особенными своеобразными манерами, которые выдвигают ее во всяком обществе. Когда она веселится, то напоминает прямодушную девушку, но сразу же может перейти к серьезному настроению: уголки рта опускаются, глаза широко раскрываются и смотрят внимательно. Она прекрасно поет и великолепно декламирует, причем голоса у нее без всякого напряжения хватает на очень большой зал, а произношение отчетливое и красивое.
27 февраля 1839 г. Князь Гогенлоэ рассказал мне следующий анекдот. Лет десять или двенадцать тому назад Жером Бонапарт на вечере у себя с большим азартом играл в карты. Он проиграл все деньги, какие имел при себе, проиграл кольца и, наконец, положил на стол часы. Они были не велики, сделаны из золота и с глухой крышкой. Одна из дам, смотревших на игру, заинтересовалась этими часами и взяла их в руки. Но когда она хотела открыть их, Жером поспешно выхватил часы у нее из рук и воскликнул:
– Этого нельзя!
Жена его, стоявшая тут же, настойчиво пожелала узнать, какой секрет кроется в часах, но, не добившись своего, рассердилась и вышла из комнаты. Тогда Жером открыл часы и показал всем присутствующим, что в них находится прелестная миниатюра его первой жены, Бэтси Пэтерсон.
– Вы видите, – пояснил он, – я никак не мог показать ей этого.
Князь Гогенлоэ говорит, что Жером долго еще после развода сохранял привязанность к своей первой жене.
4 апреля 1839 г. Тут много ходит анекдотов об обыкновении здешнего почтамта вскрывать корреспонденцию. Расскажу два случая. Не так давно один из иностранных министров жаловался самому графу N, что получил с почты пачку денег перемятыми, испачканными и явно распечатанными.
– Это, надо полагать, вышло по недосмотру, – равнодушно ответил граф. – Хорошо, я распоряжусь, чтобы впредь были аккуратнее.
В другой раз шведский посол, встретившись с директором почт, посоветовал ему, чтобы его подчиненные поосторожнее читали корреспонденции из Швеции. Директор горячо утверждал, что ничего подобного не могло случиться.
– Я и сам не считал это возможным, – отвечал швед, – но они по рассеянности посылают мне стокгольмские депеши за печатью голландского министра иностранных дел…
– Как же это так?.. – забормотал директор, растерявшись.
2 мая 1839 г. Вчера император встретил на бульваре молодого Мейлидорфа с товарищем. Он ехал верхом, они шли. Долго прожив за границей, молодые люди не узнали государя и потому не поклонились ему. Его величество соскочил с лошади, подошел к ним и строго сделал им замечание. Тщетно они извинялись, – он велел им следовать за собою до ближайшего караула и приказал дежурному офицеру отвести их в тюрьму. Страшно перепуганные, молодые люди просидели несколько часов на гауптвахте, ожидая всевозможных бед. Затем им сообщили, что император приказал отвести их в Аничков дворец. Во дворце их посадили в отдаленную комнату и оставили одних. К великому изумлению их, от времени до времени в дверях комнаты показывались лица молодых фрейлин, которые, бросив на узников взгляд, со смехом прятались. Наконец, явился император и, подойдя к ним, сказал:
– Молодые люди, теперь вы достаточно проучены. Надеюсь, что после этого вы узнаете меня, когда мы снова встретимся. А теперь, чтобы забыть тяжелые впечатления сегодняшнего дня, пожалуйте отобедать со мной и моей семьей».
Даллас пробыл в России всего два года: в июле 1839 года он уже уехал обратно в Америку. Вот как описывает он впечатления последних дней, проведенных им в Петербурге;
«29 июля 1839 года. Граф Воронцов сообщил мне, что император ожидает меня в кабинете, чтобы дать прощальную аудиенцию. Вечно буду я с гордостью и радостью вспоминать об этом последнем разговоре; он доказал мне, что я исполнил в России свой долг гражданина и достиг репутации, которой добивался.
Император принял меня сердечно, был ласков и говорил от души. Он пожал мне руку и обратился с такими словами:
– Зачем вы уезжаете в Соединенные Штаты в тот самый момент, когда все мы научились ценить вас и вашу семью, и когда весь мой двор без исключения утвердился в самом искреннем расположении к вам?
Я объяснил ему с полной откровенностью, что меня заставляют распроститься с Петербургом дела частного характера: воспитание детей и ограниченность средств, и что я сам испытываю глубокое сожаление, но подчиняюсь необходимости, с которой не могу бороться.
Он снова взял меня за руку и сказал, что мои слова опечалили его, но он надеется, что если со временем судьба улыбнется мне, то я снова посещу Россию, где меня будет ожидать самый сердечный прием. Я с своей стороны отвечал:
– Я почерпаю некоторое утешение в той мысли, что оставляю вас на верху благополучия. В счастливом браке вашей дочери (которая недавно вышла за герцога Лейхтенбергского) я предвижу для вас источник неисчерпаемых радостей. Все, что я имел счастие слышать о герцоге Лейхтенбергском, убеждает меня, что ваш выбор оправдает ожидания.
– Я уверен, – сказал Николай, которому, видимо, понравились мои слова, – я уверен, что это превосходный молодой человек, который окажется достойным того, что я для него сделал. Он сумеет составить счастие моего дитяти. Вы совершенно правы, в настоящий момент я вполне счастлив, как только может быть счастлив отец.
Тогда я заметил, что государь переживает теперь период внутреннего довольства, но философия говорит нам, что именно в такие периоды мы должны помнить о непрочности земного счастия и быть готовыми к печалям и горестям. Эта мысль, казалось, совпадала с мыслями государя. Радостное выражение его лица сменилось грустным, и он ответил:
– Да, плохое состояние здоровья моей жены внушает мне тяжелые опасения. Я не могу уговорить ее, чтобы она отказалась от того, что считает своим долгом, и отдохнула от утомительных приемов и выездов. Со дня на день она становится все слабее и слабее, а между тем даже теперь она настойчиво желает принимать участие во всех свадебных торжествах, подвергаться духоте, давке и прочим неудобствам, как будто ее здоровье совершенно крепко.
Потом император перешел к нашим политическим отношениям.
– Я счастлив, – заметил он, – убедившись, что между Россией и Соединенными Штатами существуют и могут существовать лишь отношения самого дружественного характера. Надеюсь, что и вы уезжаете в той же самой уверенности.
– Внимательно приглядываясь к этому вопросу, – отвечал я, – я пришел к убеждению, что важнейшие интересы нашего народа, как великой нации, вполне совпадают с интересами России.
– Не только наши интересы совпадают, – горячо подтвердил государь, – но и враги у нас одни и те же[221].
Мы заговорили о том, что политические учреждения обеих стран радикально разнятся в самой их сущности.
– Но, – заметил он, – и наше, и ваше правительство одинаково стремится к счастию и благополучию населения. Я в настоящее время занят мыслью о введении некоторых либеральных реформ, особенно по министерству юстиции, и надеюсь, что достигну успешно своей благой цели.
– Однако, ваше величество, – прибавил я, – необходимо, чтобы ваше око бдительно следило за всеми отраслями управления.
– Да, – подтвердил он, – при современном состоянии России это самая существенная и жизненная необходимость.
Я вручил императору письма моего правительства, отзывавшие меня в Америку, и он положил их на стол, не вскрывая печати. Мы снова пожали друг другу руки, и я оставил его. Граф Воронцов впопыхах бросился мне навстречу, говоря, что императрица также желает принять меня. Мистрисс Даллас и обе мои дочери только что вышли от нее. По всему дворцу шли торопливые приготовления к празднику, назначенному на сегодняшний вечер по поводу свадьбы, и я поэтому не засиживался у ее величества.
После приема я поспешил снять шпагу, надев венецианское домино[222], и отправился на костюмированный бал. Вряд ли где можно встретить более огромную и пеструю толпу людей различных поколений, званий, одеяний, физиономий, манер, причесок. Жара в зале стояла нестерпимая. Немедленно начался полонез. В первой паре шли их величества. Перед ними густая толпа почтительно расступалась, оставляя широкую дорогу для блестящего кортежа придворных и офицеров в блестящих костюмах. Теснясь, чтобы расчистить путь для танцующих, толпа притиснула меня, и я очутился сжатым между двумя киргизскими ханами, несколькими китайцами и кучкой русских крестьян. Выбиваясь из давки, я встретился глазами с императором, который, видя мое затруднительное положение и усилия, воскликнул громко на чистейшем английском языке:
– Прошу у вас извинения, сэр!
Я не имел возможности ответить на эти слова и ограничился поклоном и улыбкой. Несколько минут спустя я заметил, что государь подошел к мистрисс Даллас и вежливо спросил ее по-французски:
– Смею просить вас на полонез?
Затем предложил ей руку и повел по залу. Он радовался, что она скоро будет в Париже, говорил, что это великолепная столица, и что много лет тому назад он сам был там и до сих пор вспоминает про один тамошний бал. Затем он выразил сожаление, что не может ехать с нами.
Около девяти часов был сервирован роскошный ужин. После ужина все мы сели в экипажи и поехали по лабиринтам петергофского парка любоваться на иллюминацию и на дивные фонтаны, каких я никогда прежде не видывал. Картина была совершенно волшебная и напоминала чудеса Алладиновой лампы. Горело не менее 500 000 шкаликов[223], расположенных причудливыми фигурами. Было светло как днем; огни отражались в гладких озерах, сверкали из-за каскадов, тянулись бесконечными линиями вдоль аллей, длиною в четверть мили, группируясь то в высочайшие обелиски, то [в] грандиозные арки по нашему пути. Самый большой фонтан, Сампсон, со всех сторон окруженный бесчисленными фонтанами поменьше, сверкал и мелодично шумел, а ликующая двухсоттысячная толпа, наполнявшая все дорожки парка, расступалась перед нашей кавалькадой и теснилась к балаганам, расставленным на открытых местах для увеселения народа… Но совершенно невозможно хотя бы приблизительно передать все чудеса этого необычайного зрелища. Для меня и моей семьи оно было настоящим очарованием и не только осуществляло, но даже превосходило все, что мы читали, или о чем слышали.
Мы вернулись домой в четверть второго, поспешно переоделись в дорожное платье, уложили все вещи, распрощались с друзьями и поехали из Петергофа в Петербург. По дороге нас ждал новый беспрерывный источник удивления и развлечения. Весь путь от Петергофа до столицы был переполнен экипажами всевозможных родов, которые образовывали три или четыре непрерывных цепи и местами останавливались неподвижно от страшного скопления едущих. Дрожки, кибитки, телеги, омнибусы, коляски, кареты, громадные дилижансы окружали нас со всех сторон без конца, набитые мужчинами, женщинами, детьми в пестрых одеждах, но со всеми признаками полной усталости после шумного веселья. Мы от души все время смеялись над подпившими путниками, которые то клевали носами, то бушевали. Так как у нас на козлах сидел придворный егерь, то наша карета ехала свободно и всегда находила свободный путь. Дома мы были около четырех часов утра, сильно утомленные, но все-таки не ложились спать, оканчивая упаковку сундуков и чемоданов, чтобы в полдень отправиться в далекий путь».