К книге
Оправдание черновиковЛитературные портреты. Воспоминания. О современниках. II. Памяти Павловой. (1931–1951)
35%
Литературные портреты. Воспоминания. О современниках. II. Памяти Павловой. (1931–1951)
33

Иногда случается спрашивать себя: что видел я лучшего в жизни? Какие прочел пять-шесть стихотворений или даже строчек в стихотворениях, которые навсегда “пронзили”, запомнились как что-то несравненно-волшебное? Какую слышал музыку? Или каким был поражен пейзажем – а вернее, не пейзажем в точном значении слова, но небом, скорее всего закатом, т. е. едва ли не самым прекрасным, что есть в природе? Обольщаемся ли мы в этом или нет, но не мне одному представляется, что таких закатов, какие бывали в России, в особенности на севере, над тихими и широкими русскими реками, нет нигде в мире. Не стоит их описывать, потому что описать их нельзя, как невозможно передать всего того, что казалось в них обещанием, призывом, залогом… Нет, не стоит об этом и говорить.

Вспоминаются очарования и сценические, хотя и было их, правду сказать, не очень много. Андрей Белый рассказывает, что Сологуб на старости лет чуть ли не всякую беседу маниакально сводил к тому, как пела Патти. Было, по его словам, в голосе Патти что-то такое, чего нельзя забыть. Над Сологубом посмеивались: “Опять свое, опять о Патти”. А он не смущался и все вспоминал Патти, будто далекий, чудный сон.

Что я видел лучшего в театре? Не самого талантливого, нет, – таланты ведь бывают разного духовного состава, разных оттенков и привкусов, – а такого, к чему применимо слово “видение”? Десять раз проверяю себя и с полной уверенностью отвечаю – Анна Павлова. Не всегда она оказывалась на одинаковой высоте. Было в ней немало такого, что вызывало досаду. Чувствовалось отсутствие вкуса, а в особенности – настоящей художественной культуры. Но вкус вырабатывается, а вот того, что в Павловой мелькало и сияло в лучшие моменты, ни выработать, ни приобрести нельзя. Покойный Андрей Левинсон закончил свою книгу о ней словами: “Павлова была одна. Другой никогда не было и никогда не будет”.

“Что я видел лучшего в театре? … С полной уверенностью отвечаю – Анна Павлова”.

Логически это утверждение нелепо и произвольно, в особенности относительно будущего. Никто не знает, что даст будущее. Но ощущение передано в этой фразе верно. Когда видишь чудо, кажется, что оно неповторимо. Хочется его продлить, и жаль становится тех, кто его не видит.

Не так давно я был на большом балетном спектакле в Париже. Выступала лучшая современная французская балерина, прелестное, хрупкое существо, с необычайной выразительностью в каждом движении. Нельзя было ею не любоваться… пока она не появилась в костюме павловского лебедя, с двумя белыми крылышками в волосах. Произошел будто разряд электрического тока. Очарование сразу исчезло. На сцену нельзя было смотреть без обиды, без горечи, – потому что вспомнилось то: нечто такое, что, как голос Патти, ни с чем нельзя сравнить. Молодежь, Павловой не видевшая, обычно слушает такие рассказы недоверчиво, и поделать с этим ничего нельзя. Называют в ответ другие имена: “А такая-то, а такая-то?” Среди названных попадаются превосходные артистки, технически более сильные, чем Павлова, и без ее срывов по части вкуса. Да, это так. Но те, кто видел, сразу соглашаются, а другим доказать тут невозможно ничего.

Я помню Павлову в пору ее расцвета, в Мариинском театре, когда она подлинно летала по сцене и над сценой, восхищала, торжествовала, изумляла, – и видел ее много раз на склоне ее карьеры в Париже, когда она, как выражался Аким Волынский, дотанцовывала. Конечно, прежних сил у ней уже не было. Не гонявшись никогда за тем, чтобы поражать техническими фокусами, она в последние годы жизни многое “смазывала”, будто говоря самой себе: ничего, сойдет! Помимо того, сказывалось отсутствие руководства и окружения. Не было ни блистательной мариинской труппы, не было и Дягилева с его требовательностью и чутьем. Павлова была предоставлена самой себе, а сама она была человеком, мало что знавшим, мало что читавшим, мало над чем задумывавшимся, и, когда она наивно говорила: “Надо творить красоту”, – ей казалось, что если во время танца на нее с потолка и из-за кулис будут сыпаться бумажные розы, то это и окажется красотой. Я, пожалуй, преувеличиваю, но действительно в выступлениях ее бывали подробности удручающие. Да и под какую музыку она большей частью танцевала!

И все-таки если можно сказать “лучшим видением на сцене была для меня Павлова” – это связано с ее образом последних лет.

Было торжество над материей. Было как будто освобождение духа от плоти. Она, конечно, чувствовала, что силы у нее уже не прежние, но хотела быть прежней и усилием, вероятно мучительным, дорого ей дававшимся, возвышалась над всем, чего достигала прежде. “Единственный в мире поворот головы”, – писал когда-то тот же Аким Волынский. Да, совершенно верно, единственный поворот головы, единственные глаза, в которых светилось столько огня и ума, сколько не найти их в тысяче книг. Ум, может быть, – не совсем то слово. В огромных черных глазах светилась душа, которая по-своему общалась и соприкасалась с чем-то таким, что для разума, даже самого острого, трудно доступно.

“Лебедь” останется совершеннейшим ее созданием, и, пожалуй, только его она никогда до последних лет не танцевала кое-как. Догадывалась ли Павлова о смысле и значении этой вещи в ее исполнении, о таинственной, почти метафизической и потусторонней ее прелести? Какое-то особое пристрастие к ней чувствовала она несомненно. Надо бы ради будущего сжечь тот ужасающий фильм, на котором “Лебедь” частично запечатлен или, вернее, обезображен. Иначе недоверие к рассказам или воспоминаниям было бы наполовину оправдано.

На одном из первых спектаклей памяти Павловой, двадцать лет тому назад, сцена на несколько минут осталась пустой, погруженной в те дымно-голубоватые потемки, при которых шел “Лебедь”. Невидимый во тьме скрипач играл мелодию Сен-Санса. Лучи прожектора скользили по подмосткам, будто ища исчезнувшую тень. В зале чувствовалось глубокое волнение. Как ни странно, это было лучшее, что можно было сделать для чествования Павловой, единственно достойное ее и не оскорблявшее ни памяти, ни воображения.

Предыдущая главаГлава 33 из 94Следующая глава