Всю следующую неделю Ругон замечал, что ропот вокруг него возрастает. Ему простили бы, конечно, и злоупотребление властью, и алчность его клики, и удушение страны. Но переворошить с помощью жандармов тюфяки монахинь было уже чудовищным преступлением, и придворные дамы делали вид, что при появлении Ругона их бросает в дрожь. Монсеньор Рошар поднял страшный шум во всем чиновном мире; говорили, что он ходил даже к императрице. Впрочем, кучка каких-то ловких людей, видимо, раздувала скандал: словно по чьему-то приказу, в разных концах возникали одни и те же слухи, повторяемые с удивительным единодушием. Вначале Ругон сохранял спокойствие среди этих яростных нападок. Он улыбался, пожимал своими могучими плечами и называл все происшедшее вздором… Он даже пошучивал. На вечере у министра юстиции у него вырвались слова: «Я ведь не рассказал, что под одним тюфяком нашли священника». Такие слова были верхом нечестия; они облетели город, довершили обиду и вызвали новый взрыв гнева. Но мало-помалу Ругон стал раздражаться. В конце концов это ему надоело! Монахини эти, конечно, воровки, раз у них оказались серебряные кастрюли и сотейники. Он не желал отступаться, все больше впутывался в дело и грозил притянуть к суду и вывести на чистую воду все фаверольское духовенство.
Однажды утром ему доложили, что его хотят видеть Шарбоннели. Ругон очень удивился, он и не знал, что они в Париже. Увидев их, Ругон закричал, что все идет отлично: накануне он отправил новое распоряжение префекту, чтобы прокурорский надзор начал судебное дело. Но тут старик Шарбоннель впал в горестное изумление, а госпожа Шарбоннель воскликнула:
– Нет-нет, это не так!.. Вы заходите чересчур далеко, господин Ругон. Вы нас не так поняли.
И оба рассыпались в похвалах монахиням общины Святого Семейства. Это, несомненно, святые женщины. Правда, они сами было подняли дело против монастыря, но, разумеется, не собирались обвинять монахинь в постыдных действиях. Кроме того, в Фавероле им открыли глаза: почтенные монахини пользуются там уважением лучшего общества.
– Вы очень повредите нам, господин Ругон, – сказала в заключение госпожа Шарбоннель, – если будете так злобствовать против религии. Мы умоляем вас успокоиться, мы затем и приехали. Ведь там, на местах, что они знают? Люди думают, будто мы вас подбиваем, будто во всем виноваты мы, и поэтому готовы забросать нас камнями. Мы поднесли монастырю хороший подарок – распятие из слоновой кости, висевшее над кроватью нашего бедного кузена.
– Мы вас, во всяком случае, предупредили, – добавил Шарбоннель, – а там дело ваше… Мы тут ни при чем.
Ругон не перебивал. Они, по-видимому, были очень недовольны и чуть ли не кричали на него. По спине у Ругона пробежал холодок. Он смотрел на них, охваченный внезапной усталостью, как будто у него отняли частицу его силы. Впрочем, он не возражал и, расставаясь с ними, обещал не предпринимать больше ничего. И действительно, он замял дело.
Только на днях разразился другой скандал, в котором косвенно оказалось замешанным его имя. В Кулонже разыгралась ужасная драма. Неуступчивый Дюпуаза, вознамерившийся, по выражению Жилькена, «обломать» отца, однажды утром снова постучался в дверь скупого старика. Через пять минут соседи услышали в доме ружейные выстрелы и страшные вопли. Бросившись туда, они нашли старика с расколотым черепом внизу, у лестницы. Посреди сеней лежали два разряженных ружья. Дюпуаза, бледный как мертвец, рассказал, что отец, увидев, что он хочет подняться по лестнице, закричал как безумный: «Воры! Воры!» – и дважды выстрелил в него почти в упор. Дюпуаза показывал даже простреленную шляпу. Затем – по его же словам – отец грохнулся навзничь и разбил голову о край нижней ступеньки. Эта трагическая смерть, таинственная драма без свидетелей, вызвала во всем департаменте самые неприятные толки. Доктора констатировали смерть от апоплексического удара. Однако враги префекта утверждали, будто старика толкнул он сам. Жестокость его управления с каждым днем увеличивала число врагов. Префект подверг Ниор настоящему террору. Бледный, стиснув зубы и сжав худые кулачки, Дюпуаза держал себя вполне независимо, и, когда он проходил по городу, от одного взгляда его серых глаз болтовня у ворот замирала.
Но с ним приключилась другая беда – пришлось убрать Жилькена, впутавшегося в скверную историю. Жилькен, оказывается, взимал плату в сто франков за освобождение молодых крестьян от военной службы. Все, что можно было для него сделать, – это спасти его от исправительной тюрьмы и затем отступиться. Но так как Дюпуаза во всем неизменно опирался на Ругона, каждый такой провал оказывался на ответственности министра. По-видимому, Дюпуаза что-то пронюхал о возможной опале Ругона и поэтому прибыл в Париж, не предупредив его. Чувствуя, что почва под ним колеблется, что расшатанная им власть трещит, Дюпуаза уже искал какую-нибудь сильную руку, за которую можно было бы уцепиться. Он намеревался исхлопотать для себя перевод в другую префектуру, чтобы избежать таким образом верной отставки. После смерти отца и мошеннических проделок Жилькена оставаться в Ниоре стало невозможно.
– Я встретила господина Дюпуаза в предместье Сент-Оноре, неподалеку отсюда, – злорадно сказала Клоринда министру. – Вы, очевидно, друг с другом больше не ладите?.. Он как будто очень зол на вас.
Ругон ничего не ответил. Ему пришлось несколько раз отказать префекту в поддержке, и он чувствовал, что между ними возникает холодок; они держались теперь чисто официальных отношений. Впрочем, разбегались решительно все. Даже госпожа Коррер его покинула. Иной раз по вечерам он снова страдал от одиночества, которое испытал в былые времена на улице Марбёф, когда его клика в нем усомнилась. После делового дня, проведенного в толпе людей, осаждавших его приемную, он оставался один, удрученный и опечаленный. Ему не хватало приближенных. У него создалась подлинная потребность в постоянном восхищении полковника и Бушара, в жарком оживлении окружавшего его маленького двора. Ему не хватало даже молчания Бежюэна. Он попробовал было залучить обратно своих гостей, стал любезен, писал им записки, даже отправлялся к ним на дом. Но связи уже порвались, и ему никак не удавалось собрать вокруг себя всех приближенных сразу: не успевал он связать нить в одном месте, как из-за какой-нибудь ссоры она разрывалась в другом, так что опять кого-нибудь недоставало. Наконец его покинули все. Началась агония его власти. Он, такой сильный, был связан с этими пешками долгими годами трудов во имя их общего успеха. И каждый из них, уходя прочь, уносил с собой частицу его самого. Уменьшалось его значение, его сила становилась почти бесполезной; его большие кулаки били по воздуху. В тот день, когда рядом с ним оказалась лишь его собственная тень, когда уже незачем стало злоупотреблять своей властью, в тот день он почувствовал, что занимает меньше места на земле. И Ругон возмечтал о новом воплощении, он хотел бы теперь возродиться Юпитером-громовержцем и уже без этой клики у своих ног творить законы мгновенной молнией своего слова.
Все-таки Ругон полагал, что покамест держится крепко. Он пренебрегал пустяковыми нападениями. Он, несомненно, сможет управлять по-прежнему, не считаясь ни с кем, нелюбимый и одинокий. И, кроме того, он полагал, что его главная сила – император. Доверчивость была его единственной слабостью в ту пору. При каждой встрече с его величеством он видел, что государь благосклонен и ласков. Улыбаясь бледной, непроницаемой улыбкой, император снова изъявлял ему доверие, подтверждая распоряжения, которые давал не раз. Для Ругона этого было достаточно. Император не станет им жертвовать. Такая уверенность толкнула Ругона на крайнюю меру. Чтобы заставить умолкнуть врагов и укрепить свою власть, он надумал подать просьбу об отставке. С большим достоинством писал он императору о нескончаемых жалобах на него, о том, как строго выполнял он пожелания императора и как теперь испытывает потребность в его высоком одобрении, чтобы продолжать дело общественного спасения. Он напрямик заявлял, что стоит за управление жестокое и беспощадное. Двор находился в Фонтенбло. Отправив просьбу об отставке, Ругон ожидал ответа с хладнокровием опытного игрока. Начисто будут стерты последние скандалы, драма в Кулонже, обыск у монахинь общины Святого Семейства. Если же, наоборот, он падет, то пусть он падет со всей своей высоты, как подобает человеку сильному.
Как раз в тот день, когда должна была решиться судьба министра, в оранжереях Тюильри устраивался благотворительный базар в пользу детского приюта, находившегося под покровительством императрицы. Чтобы угодить ей, все придворные и все сановники туда, несомненно, пожалуют. Ругон решил пойти: пусть они увидят его спокойное лицо. То был вызов: он смело взглянет в глаза людям, искоса наблюдающим за ним, и встретит равнодушным презрением перешептывание толпы. Около трех часов, когда он перед уходом отдавал последние распоряжения начальнику личного состава, лакей доложил, что какой-то господин с дамой непременно желают переговорить с ним в его собственных апартаментах. На визитной карточке стояли имена маркиза и маркизы д’Эскорайль.
Старики, которых лакей, введенный в заблуждение их неказистой одеждой, оставил сидеть в столовой, учтиво приподнялись ему навстречу. Ругон, взволнованный и смутно обеспокоенный, поспешил провести посетителей в гостиную. Он старался быть крайне любезным и выразил удивление по поводу их неожиданного приезда в Париж. Старики держались натянуто, чопорно и хмуро.
– Сударь, – сказал наконец маркиз, – простите нам этот вынужденный шаг… Дело касается нашего Жюля. Мы бы желали, чтобы он ушел из министерства, и мы просим вас не удерживать его больше при себе.
Так как министр посмотрел на него с крайним изумлением, он продолжил:
– У молодых людей ветер в голове. Мы дважды писали Жюлю, излагая ему причины, по которым мы просим его уйти от вас… Но так как он нас не послушался, мы решились приехать сами. Во второй раз, сударь, за истекшие тридцать лет мы приезжаем в Париж.
Ругон возмутился. У Жюля отличное будущее; они испортят ему карьеру. Пока он говорил, маркиза несколько раз делала нетерпеливые движения. Она высказала свое мнение гораздо резче мужа:
– Конечно, господин Ругон, не нам вас судить, но в нашей семье существуют определенные традиции… Жюль не может участвовать в этих отвратительных гонениях на церковь. В Плассане все удивляются. Мы перессоримся со всем тамошним дворянством.
Он понял. Он хотел было возражать, но она высокомерным движением принудила его к молчанию.
– Разрешите договорить… Наш сын примкнул к Империи наперекор нам. Вы знаете, как нам было тяжко, когда он стал служить незаконному правительству. Если бы не я, отец проклял бы его. С того времени наш дом в трауре, и, когда мы принимаем друзей, имя нашего сына никогда не упоминается. Мы дали себе слово даже не думать о нем. Но всему есть предел. Мы не можем потерпеть, чтобы один из д’Эскорайлей оказался в рядах врагов Святой церкви… Вы меня понимаете, сударь, не правда ли?
Ругон поклонился. Благочестивые враки старой дамы не вызывали у него даже улыбки. Он снова увидел маркиза и маркизу такими, какими он их знал давно, в те дни, когда помирал с голоду на плассанской мостовой, – во всей их надменности, спеси и заносчивости. Если бы кто-нибудь другой позволил себе вести с ним подобные речи, он, конечно, выставил бы его за дверь. Перед ними же Ругон сидел молча – смущенный, оскорбленный и униженный, словно к нему вдруг вернулась его жалкая нищенская юность. На миг ему почудилось, будто на ногах у него давнишние стоптанные башмаки. Он пообещал им уволить Жюля. И прибавил, намекая на ответ, которого ждал от императора:
– Впрочем, сударыня, возможно, что ваш сын будет возвращен вам уже сегодня.
Оставшись один, Ругон почувствовал, что его охватывает страх. Эти старики лишили его хладнокровия. Теперь он колебался: стоит ли появляться на благотворительном базаре, где все глаза прочтут смятение на его лице. Но, устыдившись своего детского страха, он все-таки отправился. Проходя через свой кабинет, он спросил у Мерля, нет ли писем.
– Не было, ваше превосходительство, – значительным тоном ответил курьер, уже с утра державшийся, видимо, настороже.
Дворцовая оранжерея, где происходил благотворительный базар, была роскошно разукрашена ради этого события. Красная бархатная обивка с золотой бахромой покрывала стены, и большая голая галерея превратилась в высокий парадный зал. В левом ее конце огромный занавес, тоже красного бархата, перерезал галерею поперек, так что за ним образовалось особое помещение. Этот занавес, подхваченный перевязями с огромными золотыми кистями, был раздвинут и позволял видеть большой зал с длинными рядами прилавков и комнату поменьше, где находился буфет. Пол усыпали мелким песком. В каждом углу высился лес зеленых растений в майоликовых горшках. Посреди квадрата, образованного прилавками, стоял овальный пуф, своего рода низкая бархатная скамья с покатой спинкой. Из середины этой скамьи вздымался колоссальным фонтаном огромнейший сноп цветов, среди которых, как дождь сверкающих брызг, свисали розы, гвоздики, вербена. Перед настежь раскрытыми стеклянными дверями, выходившими на террасу, обращенную к реке, лакеи в черных фраках, со строгими лицами одним взглядом проверяли билеты.
Дамы-распорядительницы раньше четырех часов не рассчитывали на большой наплыв. Стоя за прилавками главного зала, они поджидали покупателей. Длинные столы, крытые красным сукном, заполнились разными вещицами для продажи. Было несколько прилавков с китайскими безделушками и мелким парижским товаром, две лавочки детских игрушек, цветочный киоск, полный роз, и даже лотерея под парусиновым навесом, как на народном гулянье где-нибудь в пригороде. За прилавками дамы в вечерних туалетах с открытыми плечами подражали простым приказчицам и, улыбаясь, как модистки, желающие всучить залежавшуюся шляпку, пускали в ход ласковые нотки, зазывали к себе, расхваливали товар, ничего не смысля в этом деле. Играя в настоящую лавку, они вульгарно хихикали, когда пальцы незнакомых посетителей легкими прикосновениями щекотали им руки. Княгиня сидела в лавочке с игрушками; напротив нее маркиза торговала кошельками ценой в двадцать девять су и не отдавала их дешевле чем за двадцать франков. Обе они соперничали; торжество красоты выражалось в том, чтобы подцепить покупателя и выручить побольше. Они приманивали мужчин, запрашивали бесстыдные цены, торговались яростно, как рыночные торговки, и в конце концов, желая подбить на дорогую покупку, дарили и себя понемножку, позволяя коснуться своих пальцев или заглянуть в вырез щедро открытого платья. Благотворительность была лишь предлогом. Мало-помалу зал наполнился. Мужчины спокойно останавливались и рассматривали продавщиц, как будто те входили в число выставленных на продажу товаров. У некоторых прилавков теснился народ – молодые щеголи, торгуясь, скалили зубы, разрешая себе даже вольные шуточки; дамы, ничуть не обижаясь, обращались то к одному, то к другому, предлагая свои товары с тем же сияющим видом. Уподобиться на четыре часа толпе – вот это праздник! Шум стоял, как на аукционе; среди глухого топота ног по песку вдруг раздавался звонкий смех. Резкий свет высоких застекленных окон смягчался красной обивкой стен; самый воздух принимал неверный красноватый оттенок, румянивший розовые обнаженные плечи.
Между прилавками, в публике, с легкими корзиночками на лентах, висевших у них на шее, разгуливали шесть женщин – одна баронесса, две дочери банкира, три сановные дамы, – которые бросались навстречу каждому новоприбывшему, предлагая сигары и спички.
Особенно большой успех имела госпожа де Комбело. Она была цветочницей и сидела на высоком табурете среди роз в своем киоске – резном золоченом павильоне, похожем на большую птичью клетку. Госпожа де Комбело была в розовом, и розовый цвет ее платья сливался с розовой кожей обнаженной груди. За вырез корсажа она сунула простой букетик фиалок. Ей вздумалось делать букетики тут же, перед покупателями, как настоящей цветочнице. Она брала одну розу, бутон, несколько зеленых листиков, вязала букетик, держа кончик нитки в зубах, и требовала за каждый от одного до десяти луидоров, в зависимости от покупателя. Букетики шли нарасхват. Она не успевала выполнять заказы, иногда в спешке колола пальцы и торопливо высасывала проступившую кровь.
В парусиновой палатке напротив хорошенькая госпожа Бушар заправляла лотереей. На ней было восхитительное голубое платье крестьянского покроя, с высокой талией и косынкой на груди. В этом наряде она могла бы сойти за настоящую торговку пряниками и вафлями. Притом она обворожительно шепелявила и чрезвычайно тонко и забавно прикидывалась дурочкой. На вращающемся круге были расставлены выигрыши – безобразные грошовые безделушки из стекла, кожи и фарфора; круг вертелся и скрипел под непрерывное дребезжание посуды. И стоило покупателю отойти, мадам Бушар уже затягивала нежным голоском простушки, только что приехавшей из деревни:
– Двадцать су за разок, господа… Ну-ка, попробуйте, господа…
Буфет был тоже усыпан песком; его украсили по углам зелеными растениями, заставили круглыми столиками и плетеными стульями. Чтобы было занимательней, постарались устроить все как в настоящем кафе. В глубине, у монументального прилавка, три дамы в ожидании посетителей обмахивались веерами. Перед ними, как на народном гулянье, были выставлены графинчики с ликерами, тарелки с пирожными и бутербродами, конфеты, сигары, папиросы. Дама, сидевшая посредине, бойкая черноглазая княгиня, то и дело вставала, чтобы налить заказанную рюмку, и, наклонившись над расставленными графинчиками, путалась среди них обнаженными руками, рискуя все перебить. Однако царицей буфета была Клоринда. Она обслуживала публику за столиками, словно Юнона, наряженная подавальщицей пива. На ней было желтое атласное платье с черными нашитыми полосками, ослепительное, необычайное; она походила на яркое светило, шлейф был как хвост кометы. С обнаженными плечами, с почти открытой грудью, она царственной поступью проходила между плетеными стульями и величаво, точно богиня, разносила на подносе белого металла кружки с пивом. Принимая заказы, она наклонялась к мужчинам в низко вырезанном корсаже, касалась их плеч голыми локтями, отвечала всем не спеша и улыбалась непринужденно. Когда пиво выпивали, она собирала своей прекрасной рукой серебряные и медные монеты и, уже приноровившись, ловким движением опускала их в кошелек, подвешенный к поясу.
Кан и Бежюэн только что сели. Первый из них, шутки ради, постучал по цинковому столу и крикнул:
– Сударыня, два пива!
Она подошла, подала две кружки и остановилась около них, чтобы немного передохнуть; буфет был почти пуст в это время. Кружевным платком она лениво вытирала пальцы, мокрые от пива. Кан заметил особенный блеск ее глаз и сияние торжества в лице. Он посмотрел на нее прищурясь и спросил:
– Когда вы вернулись из Фонтенбло?
– Сегодня утром, – ответила она.
– Вы видели императора? Что нового?
Она улыбнулась, слегка закусив губу, и с неопределенным выражением посмотрела на него. Тут он заметил странное украшение, которого раньше на ней не было. Ее обнаженную шею обвивал ошейник, настоящий собачий ошейник из черного бархата, с пряжкой, кольцом и бубенчиком, золотым бубенчиком, в котором звенела маленькая жемчужина. На ошейнике были вышиты бриллиантами два имени; витые буквы затейливо переплетались. От кольца вниз по открытой груди спускалась толстая золотая цепь; другой ее конец был прикреплен к плоскому золотому браслету на правой руке повыше локтя; на браслете можно было прочесть: «Я принадлежу моему хозяину».
– Подарок? – осторожно осведомился Кан, кивком показывая на украшение.
Она в ответ кивнула, все так же лукаво и чувственно покусывая губы. Она сама захотела этого рабства и выставляла его напоказ со спокойным бесстыдством, ставившим ее выше заурядных прегрешений. Она была почтена высочайшим выбором, пусть ей завидуют. Когда она появилась в ожерелье, на котором зоркие глаза соперниц различили монаршее имя, сплетенное с ее собственным, все женщины поняли, в чем дело, и обменялись взглядами, говорившими: итак, свершилось! Уже целый месяц весь сановный мир ожидал этой развязки. Развязка наступила: Клоринда сама разгласила все, явившись сюда с клеймом на руке. Если верить историям, шепотом передававшимся на ухо, то ее первым брачным ложем в пятнадцать лет был ворох соломы, на которой в углу конюшни спал кучер. Затем она поднималась все выше и выше: с ложа банкира на ложе сановника и даже министра; каждая ночь дарила ее новой удачей. Переходя из алькова в альков, она шаг за шагом приближалась к тому, чтобы увенчать свое последнее желание: насытить наконец свою гордость, склонив прекрасную равнодушную голову на подушку императора.
– Сударыня, прошу вас – кружку пива! – потребовал толстый генерал в орденах, поглядывая на нее с улыбкой.
Когда она подала пиво, к ней обратились два депутата:
– Две рюмки шартреза, пожалуйста!
В буфет ввалилась целая толпа; со всех сторон посыпались требования: грога, анисовой водки, лимонада, пирожных, сигар! Мужчины разглядывали ее, шептались, возбужденные соблазнительной историей. И пока подавальщица пива, вышедшая этим утром из объятий императора, принимала деньги в протянутую руку, они, изощряя чутье, старались приметить следы монарших объятий. А она, без всякого смущения, медленно поворачивала шею, показывала свой ошейник, позванивая толстой золотой цепью. Было что-то особо острое в том, чтобы стать обыкновенной служанкой, проведя ночь королевой; обходить столики шуточного кафе и ступать по кружочкам лимона, крошкам пирожных ногами прекрасной статуи, к которым со страстными поцелуями прижимались августейшие усы.
– Вот забавно, – сказала она, возвращаясь к Кану. – Честное слово, они принимают меня за служанку! Один меня даже ущипнул! Я ничего не сказала. К чему?.. Ведь все это делается для бедных, да?
Кан мигнул ей, чтобы она наклонилась, и тихо спросил:
– Значит, Ругон…
– Ш-ш! Подождите немного, – ответила она, тоже понизив голос. – Я послала ему приглашение от моего имени. Я его жду.
Кан покачал головой, но она быстро прибавила:
– Нет-нет, я его знаю, он придет… К тому же ему еще ничего не известно.
Тогда Кан и Бежюэн решили дождаться появления Ругона. Через широко раздвинутый занавес им был хорошо виден весь большой зал. Толпа нарастала с каждой минутой. Развалившись на круглом диване, положив ногу на ногу, мужчины сонно щурили глаза; вокруг них, спотыкаясь об их вытянутые ноги, безостановочной вереницей двигались посетители. Стало невыносимо жарко. Над черными цилиндрами плавал красный туман. Шум все усиливался; по временам среди гула голосов раздавался треск и скрежет лотерейного колеса.
Приехала госпожа Коррер и медленно обошла все прилавки; она была в шелковом полосатом платье – в белую и сиреневую полоску; жирные руки и плечи выпирали, как розовые подушки. Она степенно поглядывала по сторонам с рассудительным видом покупательницы, выжидающей подходящего случая. Госпожа Коррер уверяла, что на благотворительных базарах можно делать отличные покупки; эти бедные дамы ничего, решительно ничего не смыслят в своих товарах. Впрочем, она никогда не покупает у знакомых: уж очень они обдирают своих покупателей! Она долго вертела в руках выставленные предметы, чуть ли не обнюхивала их, и клала обратно. Обойдя таким образом весь зал, госпожа Коррер возвратилась к прилавку с вещами из кожи. Добрых десять минут она простояла перед ним и перерыла всю выставку. Наконец небрежно взяла в руки бумажник из русской кожи, который присмотрела уже четверть часа назад.
– Сколько? – спросила она.
Продавщица, высокая молодая блондинка, любезничавшая в это время с мужчинами, ответила, едва повернув голову:
– Пятнадцать франков.
Бумажник стоил по крайней мере двадцать. Дамы, состязаясь друг с другом, вымогали у мужчин безумные деньги, но с женщин, как по уговору, спрашивали настоящую цену. Госпожа Коррер с ужасом положила бумажник на прилавок, пробормотав:
– Ох, это слишком дорого!.. Мне он нужен для подарка. Я могу дать десять франков, никак не больше. Нет ли чего-нибудь подходящего за десять франков?
Она снова перевернула вверх дном всю выставку. Ничто ей не нравилось. Боже мой, если бы этот бумажник был подешевле! И она опять брала его в руки и совала нос во все отделения. Продавщица, потеряв терпение, согласилась отдать его за четырнадцать франков, потом за двенадцать.
– Нет-нет, это тоже дорого.
После ожесточенного торга ей его уступили за одиннадцать. Высокая молодая дама сказала:
– Мне хочется продать все… Женщины только торгуются и ничего не покупают… Если бы не мужчины…
Отойдя от прилавка, госпожа Коррер, к великой своей радости, нашла в бумажнике ярлычок с ценой: двадцать пять франков. Она побродила немного и устроилась около лотерейного колеса, рядом с госпожой Бушар. Она ее назвала милочкой и поправила у нее на лбу два локончика.
– А вот и полковник! – объявил Кан, все еще сидевший за столиком и не отводивший глаз от входа.
Полковник пришел, потому что нельзя было не прийти. Он рассчитывал отделаться луидором, но и от этого сердце его обливалось кровью. Уже у дверей на него набросилось несколько дам:
– Сударь, возьмите сигару!.. Сударь, коробочку спичек!..
Он улыбнулся и вежливо ретировался. Осмотревшись и решив отделаться сразу, он подошел к прилавку весьма влиятельной при дворе дамы и стал прицениваться к какой-то безобразной сигарочнице. Семьдесят пять франков? Он не сдержал движения ужаса, бросил сигарочницу и убежал; дама, покраснев от оскорбления, отвернулась с таким видом, будто он позволил себе с ней что-нибудь неприличное. Чтобы предупредить пересуды, он подошел к киоску, где госпожа де Комбело вязала свои букетики. Букетики, очевидно, не могли стоить дорого. Из предосторожности он не попросил ее сделать себе букет, решив, что цветочница наверняка дорого оценит свой труд. Из вороха роз он выбрал самую тощую, нераспустившуюся, бутон, изъеденный червяком. И любезно спросил, доставая кошелек:
– Сударыня, сколько за этот цветок?
– Сто франков, сударь, – ответила дама, украдкой наблюдавшая за его уловками.
Он что-то залепетал, руки у него задрожали. Но на этот раз отступить было невозможно. Несколько человек стояли неподалеку и смотрели. Он заплатил и удрал в буфет. Подсев к Кану, он забормотал:
– Это ловушка, просто ловушка…
– Вы не видели в зале Ругона? – спросил Кан.
Полковник не ответил, издали бросая на продавщиц разъяренные взгляды. Увидев, как у одного прилавка веселятся д’Эскорайль и Ла Рукет, он проворчал:
– Черт возьми, для молодых это забава… Их деньги не пропадут даром.
Д’Эскорайль и Ла Рукет в самом деле веселились. У дам они были нарасхват. Едва они вошли, как со всех сторон к ним потянулись руки; отовсюду зазвучали их имена:
– Господин д’Эскорайль, помните ваше обещание?.. А вы, господин Ла Рукет, должны непременно купить у меня лошадку. Не хотите? Ну, куколку. Да-да, куколку; это как раз вам подходит!
Они взялись под руки – чтобы лучше обороняться, объясняли они со смехом – и весело пробивались вперед, млея от удовольствия среди полчища юбок, оглушенные ласкающими, нежными голосами. Иной раз они совсем исчезали среди обнаженных плеч и, притворяясь, будто защищаются от этого натиска, испуганно вскрикивали. У каждого прилавка они позволяли милым дамам учинить над собой очередное насилие. Потом вдруг делали вид, что скупятся и пугаются цен. Золотой за грошовую куклу? Это не по карману! За три карандаша целых два луидора! Этак и до сумы дойдешь! Можно было умереть со смеху. Дамы весело ворковали; их радостные голоса звучали песенкой флейты. Они становились все жадней и, опьянев от золотого дождя, заламывали втрое и вчетверо, охваченные страстью к грабежу. Они передавали мужчин друг другу, подмигивали и шептали: «Мы их ощиплем… Увидите, с них можно содрать!» Молодые люди все слышали и шутливо раскланивались. За их спиной женщины ликовали и хвастались своими успехами. Самой ловкой оказалась одна восемнадцатилетняя девушка, продавшая палочку сургуча за три луидора; все ей завидовали. Но когда оба они добрались до середины зала, где одна продавщица пожелала во что бы то ни стало засунуть в карман д’Эскорайля коробочку мыла, он вскричал:
– У меня нет ни гроша! Могу выдать вексель!
Он вытряхнул свой кошелек. Ошеломленная дама, совершенно забывшись, взяла кошелек и стала в нем рыться. Она смотрела на молодого человека с таким видом, будто собиралась потребовать у него часовую цепочку.
Все это делалось нарочно. Д’Эскорайль для смеха всегда приносил на такие базары пустой кошелек.
– К черту! – сказал он, увлекая своего спутника. – Я становлюсь скуп. Может быть, отыграемся, а?
Они проходили мимо лотереи; госпожа Бушар крикнула им:
– Двадцать су за разок, господа. Попробуйте хоть раз…
Они подошли и переспросили, будто не расслышав:
– Почем, красавица?
– Двадцать су, господа.
Они громко захохотали. Но госпожа Бушар в своем голубом платье невинно поднимала на мужчин удивленные глаза, словно видя их в первый раз. Завязалась ожесточенная игра. Целых четверть часа колесо скрежетало не переставая. Они крутили наперегонки. Д’Эскорайль выиграл две дюжины рюмок для яиц, три маленьких зеркальца, семь фарфоровых статуэток, пять портсигаров; Ла Рукет в свой черед получил два пакетика кружев, коробочку для мелочей из скверного фарфора на цинковых золоченых ножках, несколько стаканов, подсвечник, шкатулку с зеркальцем. Госпожа Бушар, кусая губки, под конец закричала:
– Нет-нет, довольно! Вам слишком везет! Я больше не играю… Забирайте-ка свои выигрыши!
Она переложила все на стол; каждому досталось по целой куче. Оторопевший Ла Рукет попросил обменять его вещи на букетик фиалок, украшавший ее волосы. Она отказала:
– Нет-нет, вы ведь выиграли? Ну и несите домой.
– Хозяйка права, – строго сказал д’Эскорайль. – Судьбою шутить нельзя. Черт меня побери, если я оставлю здесь хоть одну рюмочку. Я становлюсь скуп.
Он расстелил носовой платок и старательно увязал все в узелок. Последовал новый взрыв веселья. Растерянный Ла Рукет был тоже очень забавен. Госпожа Коррер, которая до сих пор благосклонно и степенно улыбалась, высунула вперед свое толстое розовое лицо. Она предложила меняться.
– Нет-нет! Мне ничего не надо, – заторопился молодой депутат. – Берите все, я отдаю вам все.
Они не сразу ушли. Задержавшись на минутку, они стали нашептывать госпоже Бушар разного рода сомнительные любезности. При виде ее голова, мол, кружится сильнее, чем лотерейное колесо. Много ли дохода приносит ее заведение? Игра в «платочек» будет, конечно, поприбыльнее. Им хотелось бы сыграть с ней в «платочек» на разные приятные вещи.
Госпожа Бушар, опустив ресницы, бессмысленно хихикала, чуть покачивая бедрами, как молодая крестьяночка, с которой заигрывают господа. Госпожа Коррер восторгалась и повторяла с видом знатока:
– Как она мила! Как мила!
Д’Эскорайль хотел было проверить механизм колеса, утверждая, что хозяйка плутует. Но она отшлепала его по рукам: «Оставьте же меня наконец в покое!..» Прогнав их, она снова принялась зазывать посетителей:
– Ну-ка, господа, двадцать су!.. Попробуйте разок!
В это мгновение Кан, привставший, чтобы посмотреть поверх голов, поспешно опустился на стул и сказал:
– Вот и Ругон… Встретимся с ним как ни в чем не бывало, хорошо?
Ругон медленно проходил по залу. Он остановился, покрутил колесо у госпожи Бушар, отсчитал три золотых за розу госпоже де Комбело. Сделав таким образом свой взнос, он хотел было сразу уйти. Раздвигая толпу, он уже направлялся к двери. Но, нечаянно заглянув в буфет, он вдруг повернул и направился туда, высоко подняв голову, спокойный, великолепный. Д’Эскорайль и Ла Рукет подсели к Бежюэну, Кану и полковнику; там оказался и только что появившийся Бушар. Когда министр поравнялся с ними, все невольно вздрогнули: он показался им таким большим, массивным и крепким. Небрежно кивнув им сверху вниз, он присел за соседний столик. По-прежнему высоко держа голову, он медленно поворачивал свое большое лицо то вправо, то влево, смело и невозмутимо встречая устремленные на него взгляды.
Подошла Клоринда, по-королевски волоча за собой свое тяжелое желтое платье. Она спросила с напускной грубостью, сквозь которую просвечивала насмешка:
– Что вам подать?
– Ах да! – сказал он весело. – Но я ведь не пью ничего… А что у вас есть?
Тогда она быстро перечислила: коньяк, ром, кюрасо, вишневка, шартрез, анисовка, веспетро, тминная водка.
– Нет, дайте мне стакан воды с сахаром.
Она пошла к стойке величавой поступью богини и принесла ему воды. Она стояла и смотрела, как Ругон размешивает сахар. С веселой улыбкой он произнес первые пришедшие в голову слова:
– Как вы поживаете? Я вас сто лет не видел.
– Я была в Фонтенбло, – ответила она прямо.
Он поднял глаза и испытующим взглядом посмотрел на нее. Но она тоже задала вопрос:
– А вы довольны? Все идет по-вашему?
– Да, вполне, – ответил он.
– Ну что же, тем лучше!
Она посмотрела, не нужно ли ему чего, – заботливо, совсем как гарсоны в кафе… Она не сводила с него глаз, горевших злым огоньком: казалось, она вот-вот позволит своему торжеству прорваться наружу. Она решила было отойти от него, но сначала приподнялась на цыпочки и заглянула в соседний зал. Лицо ее засветилось радостью, и она сказала, тронув его за плечо:
– Вас, кажется, ищут.
И в самом деле, пробираясь между столами и стульями, к ним почтительно подходил Мерль. Он отвесил три поклона подряд, прося извинения у его превосходительства. Сразу после ухода его превосходительства принесли письмо, которое господин министр, по-видимому, ожидал утром. Хотя он и не получал приказания, он все же подумал…
– Хорошо, давайте, – перебил Ругон.
Курьер подал большой конверт и отправился бродить по залу. Едва взглянув, Ругон узнал почерк. То было собственноручное письмо императора, ответ на его просьбу об отставке. Холодный пот выступил у него на висках. Но он даже не побледнел. Он спокойно опустил письмо во внутренний карман сюртука, по-прежнему с полным хладнокровием встречая взгляды, устремленные на него со столика Кана. Туда подошла Клоринда и сказала несколько слов: вся клика с лихорадочным любопытством принялась следить за ним, стараясь не упустить ни одного движения.
Когда молодая женщина вернулась и остановилась подле него, Ругон уже отпил полстакана подсахаренной воды и придумывал, какую сказать ей любезность.
– Вы сегодня просто красавица, королева в роли служанки…
Она оборвала его фразу и дерзко спросила:
– Вы, значит, не хотите читать?
Он сделал вид, что забыл о письме, и, как бы вдруг припомнив, ответил:
– Ах да, мое письмо… Я прочту, если вам угодно.
Он осторожно вскрыл конверт перочинным ножом и мельком пробежал несколько строк. Император принимал его отставку. Чуть ли не минуту, как будто перечитывая, держал он письмо прямо перед собой. Он боялся, что не совладает со своим лицом. В нем поднялось страшное негодование: вся сила его возмутилась, не желая примириться с его падением. Он был потрясен глубоко, до мозга костей; если бы он не принудил себя застыть, он крикнул бы или разбил стол кулаком. Уставясь взором в письмо, он представил себе императора, каким видел его в Сен-Клу, с его мягкой речью, упрямой улыбкой; вспомнил, как он выражал ему неизменное доверие, подтверждая свои прежние указания. Видно, долго копил император свою немилость, скрывая ее под этой непроницаемой маской, если мог внезапно, в одну ночь, сокрушить Ругона после того, как столько раз сам удерживал его у власти.
В конце концов страшным усилием воли Ругон овладел собой. Он поднял лицо – ни одна черта его не дрогнула – и небрежно сунул письмо в карман. Но Клоринда обеими руками оперлась о столик, нагнулась к нему и, потеряв самообладание, прошептала дрожащими губами:
– Я это знала. Я была там сегодня утром… Мой бедный друг!
В ее сожалениях послышалась такая жестокая насмешка, что он снова поглядел ей прямо в глаза. Впрочем, она больше не притворялась. Она месяцами дожидалась этого блаженства и теперь наслаждалась тем, что может не спеша, в каждом слове выказывать себя его врагом – неумолимым и наконец отмщенным.
– Я не могла вас отстоять, – продолжала она. – Вы, пожалуй, не знаете… – Она не докончила. Потом спросила с язвительной усмешкой: – Отгадайте, кто заменит вас в министерстве?
Он равнодушно махнул рукой. Но она все не отводила взгляда. И после паузы коротко бросила:
– Мой муж!
У Ругона пересохло во рту; он отпил еще глоток сладкой воды. Она вложила в эти слова все: свою злобу за то, что ею пренебрегли когда-то, свою давнишнюю обиду, отмщенную с таким искусством, и радость женщины, одолевшей мужчину, прославленного своей силой. Теперь, торжествуя победу, она дозволяла себе удовольствие помучить его, выбирая самые больные места. Разумеется, муж ее не очень умен; она сама это понимает, говорила она с улыбкой. Она намекнула, что ей мог бы пригодиться первый встречный, что она могла бы сделать министром даже курьера Мерля, если бы у нее явилась такая прихоть; да-да Мерля, любого дурака, все равно кого! У Ругона найдется достойный преемник! Вот каково женское всемогущество. Разрешив себе полную свободу, она перешла на покровительственно-материнский тон и стала читать ему наставления:
– Видите ли, мой милый, вы напрасно презираете женщин. Я вам это не раз говорила. Нет, женщины совсем не так глупы, как вы думаете. Вы меня раздражали, когда твердили, что мы дуры, лишняя мебель, как еще? «Ядро на ноге каторжника»… Возьмите моего мужа! Неужели я когда-нибудь была ему в тягость?.. Мне хотелось, чтобы вы это уразумели. Я поклялась доставить себе такое удовольствие: помните день, когда у нас был тот разговор? Теперь вы, надеюсь, поняли? Ну вот, мы с вами в расчете. Да, вы очень сильны, мой милый. Но затвердите себе одно: женщина всегда проведет вас, если только захочет потрудиться.
Ругон слегка побледнел, но все же улыбался.
– Может быть, вы и правы, – медленно проговорил он, вспоминая прошлое. – У меня есть только сила. У вас же…
– У меня, черт возьми, есть другое! – докончила она с грубой откровенностью, почти величественной, столько было в ней презрения ко всякой благопристойности.
Ругон не стал упрекать ее. Она набралась от него силы, желая его победить; сегодня она обратила против него науку, вытверженную ею в те дни, когда она робкой ученицей сиживала у него на улице Марбёф. Это было неблагодарностью и предательством, горечь которых он испил спокойно, как человек бывалый. Одно заботило его в этой развязке – оставалось еще узнать, до конца ли он понял Клоринду. Он припомнил свои давние попытки разобраться в ней, свои напрасные усилия проникнуть в тайное устройство этого чудесного, хотя и расстроенного механизма. Поистине велика мужская глупость.
Клоринда два раза отходила от Ругона и подавала вино. Насладившись местью, она разгуливала своей королевской походкой между столиками, делая вид, что больше не думает о нем. Следя за ней глазами, он увидел, что она подошла к человеку с огромной бородой, иностранцу, расточительность которого изумляла тогда Париж. Иностранец допивал рюмку малаги.
– Сколько с меня, сударыня? – спросил он, вставая.
– Пять франков, сударь. Все, что подается, стоит пять франков.
Он заплатил. И тем же тоном выговорил с акцентом:
– А за поцелуй сколько?
– Сто тысяч франков, – ответила она не задумываясь.
Он присел и написал несколько слов на листке, вырванном из записной книжки. Затем, звучно чмокнув ее в щеку, отдал листок и неторопливо ушел. Все улыбнулись, это понравилось.
– Все дело в том, чтобы назначить цену, – прошептала Клоринда, возвращаясь к Ругону.
Это был новый намек. В свое время она ему сказала – никогда. И этот целомудренный человек, который, не согнувшись, выдержал такой тяжкий удар, как опала, сейчас жестоко страдал, глядя на драгоценный ошейник, с таким бесстыдством выставленный напоказ Клориндой. Она нарочно наклонялась и поддразнивала его, поворачивая шею. Маленькая жемчужина звенела в золотом бубенчике, тяжелая цепь, казалось, хранила еще тепло от руки хозяина, бриллианты сверкали на бархате, и он без труда мог прочесть секрет, известный уже всем. И никогда еще так не язвила его и не жгла эта невысказанная ревность, эта честолюбивая зависть, которую он по временам питал ко всемогущему императору. Он предпочел бы увидеть Клоринду в объятиях кучера, о котором так много болтали. Былые желания ожили при мысли, что она недостижима, что она поднялась высоко над ним, запродав себя человеку, одно слово которого заставляло склоняться все головы.
Молодая женщина, несомненно, угадывала его мучения. И прибавила еще новую жестокость: она показала глазами на госпожу Комбело, продававшую розы в цветочном киоске, и проговорила со злым смехом:
– А бедная мадам де Комбело все еще дожидается!
Ругон допил свой стакан сахарной воды. Он задыхался. Он достал кошелек и с трудом выдавил из себя:
– Сколько?
– Пять франков.
Опустив монету к себе в кошелек, она вновь протянула руку и шутливо спросила:
– Вы ничего не дадите девушке?
Он пошарил в кошельке, нашел там два су и положил ей в руку. Это была его единственная резкость – все, что мог придумать в отместку грубый выскочка.
Она покраснела, несмотря на всю самоуверенность. И тут же, приняв вид надменной богини, удалилась, бросив ему на прощание:
– Благодарю вас, ваше превосходительство.
Ругон не осмелился встать сразу. У него обмякли ноги; он боялся, что не устоит, а ему хотелось бы уйти отсюда так же, как он пришел, – уверенно, со спокойным лицом. Страшнее всего было идти мимо бывших своих приближенных: судя по вытянутым шеям, настороженным ушам, внимательным глазам, они не пропустили ничего из разыгравшейся сцены. Некоторое время он с притворным безразличием посматривал по сторонам. Он задумался. Итак, кончился еще один акт его политической жизни. Он пал, подточенный, изъеденный, пожранный своей кликой. Его могучие плечи согнулись под тяжестью ответственности за их глупости и мошеннические проделки; на все это он пошел из пустого бахвальства, из желания быть грозным и щедрым предводителем. От тяжести его туши падение было еще более оглушительным, а развал его партии – окончательным. Самые условия власти, необходимость иметь за своей спиной людей, чьи жадные рты приходится насыщать, необходимость поддерживать свое могущество злоупотреблениями роковым образом свели его гибель к вопросу времени. И сейчас он припоминал, как острые зубы его клики медленно, день за днем крушили его мощное тело. Сначала они окружали его; потом вскарабкались до колен, добрались по груди до горла и почти задушили его. Они все отняли у него: ноги – для того, чтобы самим пробираться вверх; руки – для того, чтобы грабить; челюсти – чтобы кусать и глодать; они им насыщались и отъедались на славу; пировали на его теле, не думая о завтрашнем дне. Сегодня же, опустошив его, услышав, как дает трещины его остов, они удирали, словно крысы, предупреждаемые инстинктом о скором обвале дома, где они искрошили стены. Вся клика сияла довольством. Они жирели уже на другом тучном теле. Кан только что продал железную дорогу из Ниора в Анжер графу де Марси. Полковник на следующей неделе получал должность по ведомству императорских дворцов. Бушару пообещали, что, как только Делестан станет министром внутренних дел, покровительствуемый им «интересный» Жорж Дюшен будет произведен в помощники начальника отделения. Госпожа Коррер радовалась тяжкой болезни госпожи Мартино, заранее предвкушая, как она заживет в ее кулонжском доме, прикарманит ее доходы, будет богатой женщиной, благодетельницей всей округи. Бежюэн получил наконец уверенность, что император осенью посетит его хрустальный завод. Д’Эскорайль, отчитанный как следует маркизом и маркизой, повергся к стопам Клоринды и получил место помощника префекта только за то, что восхищался, как она подает рюмки с вином. И Ругон, глядя на свою отъевшуюся клику, почувствовал, что сам он словно сжался, стал меньше, а они, наоборот, стали огромными и вот-вот раздавят его. Он не решался встать со стула, боялся увидеть их улыбки, если сейчас споткнется.
Мало-помалу оправившись и успокоившись, он все-таки встал. Он отодвинул цинковый столик, желая пройти, и как раз в это время, под руку с графом де Марси, вошел Делестан. О графе рассказывали презабавную сплетню. Шептались, что на прошлой неделе он съехался с Клориндой в Фонтенбло исключительно для того, чтобы облегчить свидание молодой женщины с его величеством. Граф взял на себя обязанность занимать императрицу. Впрочем, это было просто пикантно, не больше: такого рода услуги мужчины всегда оказывают друг другу. Но Ругон почуял здесь месть со стороны графа, заключившего союз с Клориндой и обратившего против своего преемника на посту министра то самое оружие, каким опрокинули его самого несколько месяцев тому назад в Компьене. Ловкая проделка была сдобрена изящной непристойностью. По возвращении из Фонтенбло де Марси не отходил от Делестана.
Кан, Бежюэн, полковник и вся клика устремились в объятия нового министра. Известие о назначении Делестана могло появиться в «Монитёре» только завтра, после отставки Ругона, но указ был уже подписан. Можно было поэтому ликовать. Они пожимали ему руку, улыбались, перешептывались, выражали свой восторг, с трудом сдерживаясь на виду у всего зала. Это означало, что приближенные уже заявляют свои права: сначала целуют ноги, потом руки, а затем завладевают всеми четырьмя конечностями. Он им уже принадлежал: один тянул за правую руку, другой – за левую, третий ухватился за пуговицу сюртука, четвертый высовывался из-за плеча и говорил ему что-то на ухо. А он, высоко подняв свою красивую голову, держался с достоинством и вместе с тем ласково; своим вежливым, внушительным и глупым видом он напоминал путешествующих королей, которым провинциальные дамы подносят букеты на картинках в газетах. При взгляде на свою бывшую клику Ругон, которому этот апофеоз посредственности причинял мучительную боль, не мог удержаться от улыбки. Он вдруг вспомнил свои слова о Делестане.
– Я всегда предсказывал, что Делестан пойдет далеко, – сказал он с лукавым видом, обращаясь к де Марси, подходившему к нему с протянутой рукой.
Граф с очаровательной иронией ответил лишь легкой усмешкой. Он, видимо, ужасно забавлялся, что завязал теперь дружбу с Делестаном, оказав предварительно услугу его жене. Он остановился и с изысканной вежливостью заговорил с Ругоном. Постоянно враждуя, противоположные по характеру, оба они – несомненно сильные люди – обменивались приветствиями в исходе очередного поединка и каждый раз обещали друг другу новую встречу, как противники, равные по уму и по силе. Ругон свалил Марси, а Марси свалил Ругона, и так будет продолжаться до тех пор, пока один из них не свалится совсем. По сути дела, ни один из них, пожалуй, не хотел полного поражения противника: как-никак борьба увлекала, а соперничество заполняло их жизнь. Кроме того, они смутно понимали, что являются двумя противовесами, необходимыми для равновесия Империи: у одного был волосатый кулак, убивающий с первого удара, у другого – рука в белой перчатке, которая удушает понемногу.
Тем временем Делестан терзался жестокими сомнениями. Он увидел Ругона и не знал, идти ли ему с ним здороваться. Он бросил растерянный взгляд на Клоринду, но она была занята своим делом и равнодушно подавала на столики бутерброды, пирожные и сдобу. Она только посмотрела на него. Он решил, что понял ее, подошел к Ругону и стал неловко извиняться:
– Мой друг, вы не гневаетесь на меня?.. Я отказывался, но меня принудили… Вы понимаете? Бывают такие обстоятельства…
Ругон оборвал его: император, как всегда, поступил мудро и страна окажется в превосходных руках. Делестан осмелел:
– О, я отстаивал вас, да и мы все вас отстаивали… Но знаете, говоря между нами, вы зашли все-таки далеко… Особенно всех огорчило ваше последнее выступление по делу Шарбоннелей. Знаете ли, эти бедные монахини…
Де Марси подавил улыбку. Ругон ответил добродушно, как в дни былого преуспеяния:
– Ах да, обыск у монахинь… Боже мой, среди глупостей, которые мои друзья заставили меня натворить, это, пожалуй, единственный разумный и справедливый поступок за все пять месяцев моего управления.
Он собрался уходить, когда увидел Дюпуаза. Префект вошел и прилип к Делестану, сделав вид, что не замечает Ругона. Он уже три дня прятался в Париже и выжидал. Видимо, он получил перевод в другую префектуру, потому что рассыпался в благодарностях и улыбался, показывая свои белые неровные волчьи зубы. Отвернувшись от префекта, новый министр чуть было не принял в объятия курьера Мерля, которого к нему подтолкнула госпожа Коррер. Мерль опускал глаза, словно застенчивая девица, а госпожа Коррер расхваливала его Делестану.
– Его недолюбливали в министерстве, – шептала она, – потому что его молчание было протестом честного человека против злоупотреблений. Ах, чего он только не насмотрелся при этом Ругоне!
– О да, я всего насмотрелся! – сказал Мерль. – Я многое мог бы рассказать. О господине Ругоне никто не пожалеет. Да и я ведь тоже не подрядился его любить. Он меня чуть было не выставил.
Ругон медленно прошел по большому залу. Прилавки уже опустели. Чтобы угодить императрице, которая покровительствовала этому делу, посетители подвергли базар настоящему разграблению. Продавщицы были вне себя от восторга и охотно подновили бы запасы товаров, чтобы поторговать вечером. Они подсчитывали на столах свою выручку. С ликующим смехом называли цифры: одна набрала три тысячи франков, другая – четыре с половиной, еще одна – десять тысяч. Эта женщина сияла – ее оценили в десять тысяч франков!
Но госпожа де Комбело была в отчаянии: она только что пристроила последнюю розу, а клиенты все осаждали ее киоск. Она вышла из киоска и справилась у госпожи Бушар, нет ли у той чего-нибудь для продажи, все равно чего. Но лотерея тоже опустела: какая-то дама унесла последний выигрыш – маленькую кукольную ванночку. Долго-долго искали, пока не нашли наконец пачку зубочисток, скатившуюся на землю. Госпожа де Комбело унесла ее с победным кликом. Госпожа Бушар последовала за ней, и обе прошли в киоск.
– Господа! Господа! – смело кричала госпожа де Комбело, стоя наверху и подзывая мужчин округлым движением обнаженных рук. – Вот все, что у нас осталось, – пачка зубочисток… Здесь двадцать пять зубочисток… Я их пущу с аукциона…
Мужчины толкались, смеялись, протягивали руки в перчатках. Выдумка госпожи де Комбело имела бешеный успех.
– Зубочистка! – кричала она. – Предложено – пять франков… Ну-ка, господа, пять франков!
– Десять франков, – сказал чей-то голос.
– Двенадцать франков!
– Пятнадцать франков!
Когда д’Эскорайль крикнул «двадцать пять франков», госпожа Бушар заторопилась и выкрикнула нежным голоском:
– Продано за двадцать пять франков!
Остальные зубочистки пошли гораздо дороже. Ла Рукет заплатил за свою сорок три франка; подошедший к этому времени кавалер Рускони набил цену до семидесяти двух франков; наконец последняя тоненькая зубочистка, и к тому же расколотая, как объявила госпожа де Комбело, не желавшая обманывать своих, пошла за сто семнадцать франков. Ее взял один старичок, воспламенившийся при виде веселой молодой женщины-аукциониста, грудь которой приоткрывалась с каждым порывистым движением.
– Зубочистка треснула, господа, но ею еще можно пользоваться… Итак, сто восемь франков… Там сказали – сто десять? Сто одиннадцать, сто тринадцать! Сто четырнадцать! Ну-ка, сто четырнадцать! Она ведь стоит дороже… Сто семнадцать! Сто семнадцать! Кто больше? Никто? Идет за сто семнадцать!
Эти цифры провожали Ругона, когда он выходил из зала. На террасе у самой воды он замедлил шаг. С дальнего края неба надвигалась гроза. Сена, маслянистая, грязно-зеленая, тяжело катила свои воды меж серыми набережными, над которыми проносилась густая пыль. В саду порывы горячего ветра по временам сотрясали деревья, потом ветви опять повисали бессильно, как мертвые, и даже листья не шевелились. Ругон свернул к большим каштанам. Там было почти темно, тянуло теплой сыростью, словно под сводами погреба. Он вышел на главную аллею и увидел Шарбоннелей, расположившихся посредине скамейки. Они были пышно разодеты: муж в светлых панталонах и в сюртуке, стянутом в талии; жена в шляпке с красными цветами и в легкой накидке поверх лилового шелкового платья. Тут же рядом с ними, сидя верхом на конце скамейки, какая-то оборванная личность, без белья, в старой охотничьей куртке самого плачевного вида, размахивала руками и наседала на них. То был Жилькен. Он похлопывал по своей полотняной, слетавшей с него фуражке и кричал:
– Это шайка мошенников! Когда же это Теодор брал от кого-нибудь хоть одно су? Они выдумали какую-то историю с рекрутским набором, чтобы меня скомпрометировать. Ну, я и наплевал на них, сами понимаете. Пусть идут к дьяволу, правда? Они меня боятся, черт побери! Им отлично известны мои политические убеждения. Никогда я не числился в клике этого Баденге… – Он наклонился поближе и прибавил, томно закатывая глаза: – Я жалею только об одной женщине… Ах! Прелестная женщина, дама из общества. Да, очень приятная связь… Она была белокура. У меня есть ее локон.
Потом, придвинувшись совсем близко к госпоже Шарбоннель и хлопнув ее по животу, он опять загремел:
– Ну, мамаша, когда же вы повезете меня в Плассан, помните, попробовать ваши вишни, яблоки, соленья и варенья? Хм, ведь денежки-то у вас в кармане!
Но Шарбоннелям, видно, вовсе не нравилась развязность Жилькена. Подобрав лиловое шелковое платье, жена процедила сквозь зубы:
– Мы еще поживем в Париже. Шесть месяцев в году мы будем проводить здесь.
– О! Париж! – сказал муж с видом глубочайшего восхищения. – Что может сравниться с Парижем! – И так как порывы ветра все крепчали, а няньки с детишками уже убегали из сада, он прибавил, повернувшись к жене: – Душа моя, пора идти, а не то мы промокнем. По счастью, мы живем в двух шагах.
Они жили в гостинице «Пале-Рояль» на улице Риволи. Жилькен смотрел им вслед с великим презрением. Потом пожал плечами.
– Тоже предатели! – пробормотал он. – Кругом предатели! – Вдруг он заметил Ругона. Пришлепывая рукой свою фуражку, он двинулся, вихляясь, навстречу и дождался Ругона на дорожке. – Я не заходил к тебе, – сказал он. – Но ты ведь на меня не в обиде, правда? Эта сума переметная – Дюпуаза, – наверное, насплетничал тебе на меня. Все это ложь, мой дорогой, и я тебе это докажу, если хочешь… Я-то, во всяком случае, не сержусь. Вот тебе доказательство: даю свой адрес – улица Бон-Пюи, двадцать пять, близ часовни, минут пять от заставы. Вот! Если я тебе понадоблюсь, ты только мигни.
Он ушел, волоча ноги; потом, приостановившись на мгновение, чтобы решить, куда идти, он погрозил кулаком Тюильрийскому дворцу в конце аллеи, серо-свинцовому под черным небом, и крикнул:
– Да здравствует Республика!
Ругон, выйдя из сада, направился к Елисейским Полям. Ему вдруг захотелось сейчас увидеть свой маленький особняк на улице Марбёф. Он надеялся завтра же перебраться из министерства и поселиться здесь. Он испытывал какую-то умственную усталость и вместе с тем успокоение и только где-то в глубине ощущал глухую душевную боль. В голове роились неясные мысли о великих делах, которые он когда-нибудь совершит, чтобы доказать свою силу. Временами он поднимал голову и смотрел на небо. Гроза все еще никак не могла разразиться. Рыжеватые тучи заволакивали горизонт. Но едва он вышел на пустынную гладь Елисейских Полей, как с грохотом скачущей во весь опор артиллерии грянули раскаты грома и верхушки деревьев затрепетали. Первые капли дождя упали, когда он свернул на улицу Марбёф.
У дверей особняка стояла двухместная карета. Ругон застал в доме жену, которая осматривала комнаты, измеряла окна и отдавала приказания обойщику. Он остановился в изумлении. Она объяснила ему, что только что видела своего брата – Белен д’Оршера. Судья знал уже о падении Ругона и заодно решил поразить сестру известием о своем будущем назначении министром юстиции; он всячески старался внести разлад в их семейную жизнь. Но госпожа Ругон ограничилась тем, что велела заложить карету и стала подготавливать переезд. У нее было все то же бесцветное неподвижное лицо набожной женщины и неизменная выдержка хорошей хозяйки. Неслышными шагами обходила она комнаты, снова вступая во владение домом, превратившимся благодаря ей в спокойный, безмолвный монастырь. Единственной ее заботой было управлять порученным ей достоянием деловито и добросовестно. Ругона тронула эта женщина с ее сухим узким лицом, с ее манией строжайшего порядка.
Тем временем гроза разразилась с небывалой силой. Гром гремел, с неба свергались потоки воды. Ругону пришлось прождать около часа. Ему хотелось пойти пешком. Елисейские Поля стали озером грязи, жидкой желтой грязи, и все пространство от Триумфальной арки до площади Согласия стало похоже на русло внезапно отведенной реки. Улица все еще была пустынна, и редкие пешеходы, проявляя отвагу, перебирались по камням мостовой; деревья, с которых текла вода, обсыхали в неподвижном воздухе. На небе после грозы остался хвост медно-рыжих лохмотьев – грязная, низкая туча, сквозь которую пробивались последние печальные лучи, словно мутный свет фонаря в разбойничьем притоне.
Ругон снова вернулся к своим неясным мечтам о будущем. Запоздалые капли дождя мочили его руки. Он чувствовал себя разбитым, как будто ушибся о какое-то препятствие, преградившее ему дорогу. И вдруг сзади послышался громкий топот, мерно близящийся галоп, от которого дрожала земля. Он обернулся. По грязной дороге, в зловещем свете медно-красного неба двигался кортеж, возвращавшийся из Булонского леса, и яркие мундиры вдруг оживили мрак затопленных Елисейских Полей. В голове и хвосте поезда мчались отряды драгун. Посредине катилось закрытое ландо, запряженное четверкой лошадей; по бокам, у дверец, скакали два всадника в пышных мундирах, шитых золотом; они бесстрастно принимали на себя летевшие брызги и от сапог с отворотами до больших треуголок были покрыты корой жидкой грязи. В темном закрытом ландо был виден только ребенок – наследный принц Империи; он смотрел на прохожих, упершись ладошками в окно и прижав розовый нос к стеклу.
– Ишь ты, жаба! – сказал с усмешкой дорожный рабочий, кативший тачку.
Ругон стоял, задумчиво глядя вслед поезду, который летел по лужам, вздымая брызги грязи, пятнавшие даже листья на нижних ветках деревьев.