Лошадей я люблю еще больше, чем собак.
И все-таки я однажды избил лошадь. Избил сильно, позорно, и даже сейчас, вспоминая это, чувствую постыдную ноющую боль в пальцах.
Да ладно бы какая-нибудь злая, не тренированная лошаденка, какие иногда попадаются в экспедициях. А тут был смирный усталый лошак, прошедший с нашей геологической партией сотни километров. Наш Серый, так и звали его.
Мы которым день пробивались через тайгу. Несколько раз теряли тропу и снова находили. Где-то всходило и заходило солнце, где-то смеялись от радости люди, где-то спали, ели, работали, ходили в кино. А мы просто шли. Тысячу раз съеденные мошкой и потом. Перетруженные образцами пород и неснимаемой как одежда усталостью.
И с нами шел, нес и уставал наш Серый.
Однажды поздней ночью, оставив позади десятки километров, мы переправлялись через речку. Серый зашел по брюхо и встал, пугаясь невидимой реки и быстрого течения. Чужая неразборчивая ночь окружала нас. Люди были взбудоражены и злы. Они кричали и сердились.
— Иди. Ну, иди, — просил я Серого.
Он не двигался. Напрасно подхлестывали его, пытаясь силой столкнуть на быстрину.
— Давай, давай же! — уже кричал я беспомощно, хорошо чувствуя, что от такого жалобного крика я бы сам никогда не двинулся вперед, будь я лошадью. И она чувствовала нашу неуверенность и, пятясь, вздрагивала всей кожей. Так мы потеряли около часу, измотав и животное и самих себя. И тогда я начал бить лошадь. Уже ничего не соображая, из последних сил я стучал кулаками по глазеющей звериной морде, по горячим ноздрям и губам, ставшими вдруг мягкими, кисельными, Я молотил и молотил нечувствующими деревянными кулаками по этой жидкой каше. Я бил и бил.
Лошадь шагнула и перешла речку. Потом мы добрели до места и, не поужинав, бросились спать.
А ночью я тихо пробрался к Серому и, лихорадочно сотрясаясь, горячий и больной от перенесенного позора, я гладил его. Я смотрел в большой, тускло поблескивающий в темноте добрый лошадиный глаз, и трясся, и плакал. И до рассвета просил у лошади моей прощения.