К книге
Если бы Пушкин жил в наше время...ЗВУЧАЩЕЕ СЛОВО. Ворованный воздух
76%
ЗВУЧАЩЕЕ СЛОВО. Ворованный воздух
22

Естественно предположить, что эпоха магнитофона в русской поэзии наступила по той единственной причине, что был изобретен и довольно быстро вошел в быт этот новый, технически неизмеримо более совершенный, чем граммофон и патефон, способ звукозаписи. Недаром ведь начало этой эпохи можно довольно точно датировать началом 60-х годов — то есть тем самым временем, когда магнитофон стал у нас превращаться в такой же непременный атрибут быта, как радиоприемник и телевизор.

На самом деле, однако, причина тут была совсем другая.

При иных обстоятельствах магнитофонная лента, как недавно еще гибкие граммофонные пластинки «на костях» (на рентгеновских снимках), несла бы в массы не песни Окуджавы, Галича и Высоцкого, а — танцевальные и джазовые ритмы, какой-нибудь там рок-н-ролл или шейк. С этого бы все началось, этим и кончилось.

Мощным подземным толчком вызвавшим к жизни это новое явление, была не техническая, а духовная перемена, суть которой — едва ли не первым — сформулировал Пастернак:

Воспоминание о полувеке

Пронесшейся грозой уходит вспять.

Столетье вышло из его опеки

Пора дорогу будущему дать.

Не потрясенья и перевороты

Для новой жизни освещают путь,

А откровенья, бури и щедроты

Души воспламененной чьей-нибудь.

Кончилась эпоха, когда душами наших сограждан владели мелодии и ритмы, рожденные энергией «потрясений и переворотов», когда из всех репродукторов неслись эти бодрые, зажигательные марши и лозунги: «Легко на сердце от песни веселой…», «Нам песня строить и жить помогает…», «Только в нашей стране дети брови не хмурят, только в нашей стране песни радуют слух…», «Кто весел, тот смеется, кто хочет, тот добьется, кто ищет, тот всегда найдет!..»

Энергия этого повсеместно звучащего «марша энтузиастов» давно уже начала иссякать. К середине века она себя исчерпала полностью.

Кажется, жалость теперь совершенно вырвана из русской жизни и из русского сердца. Жалость для них бранное слово, христианский пережиток. «Злость» — ценное качество, которое стараются в себе развить. При таких условиях им не трудно быть веселыми. Чужие страдания не отравляют веселья, и новые советские песни, вероятно, не звучат совершенно фальшиво в СССР:

И нигде на свете не умеют,

Как у нас, смеяться и любить…

Так в середине 30-х высказался о «новом русском человеке» Георгий Федотов.

Последнее наблюдение полностью соответствует действительности. И можно только подивиться, что это сумел почувствовать человек, живущий в эмиграции, в Париже, и отнюдь не склонный, как это видно даже из приведенного текста, к идеализации советского образа жизни.

Да, эти ликующие, радостные песни, утверждающие монолитную целостность мира, не звучали тогда фальшиво. Но причина этого загадочного явления была отнюдь не в тотальном ожесточении нации. Проницательно разглядев очень существенную черту мироощущения людей новой, «советской» нации, Федотов не смог найти ей правильное объяснение.

В рассказах людей, прошедших войну, часто повторяется один и тот же мотив. Глядя на поле боя, где лежат тела убитых, человек ловит себя на мысли, что мертвыми людьми он ощущает только своих. Убитые немцы для него вроде как бы и не люди, потому что они — за пределами его круга внимания. (Термин Станиславского.)

Вот так же и поражавшие Федотова новые русские (советские) люди, распевая — «Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек!» — не чувствовали чудовищной фальши этих слов не потому, что были злыми и жестокими, равно как и не потому, что не подозревали о существовании лагерей и тюрем, где мучились и страдали миллионы их соотечественников, но лишь по той единственной причине, что все эти муки и страдания (о которых они, конечно же, знали — как не знать, если списки расстрелянных печатались в газетах) были за пределами их круга внимания.

Говоря проще, распевая эти песни, или даже просто слушая их, подчиняясь властному обаянию их ритмов, мелодий, слов, люди в них верили.

Вот эта вера и иссякла к середине 50-х. И с исчезновением ее пришло стойкое отвращение ко всему казенному, а вместе с ним — неистребимая тяга ко всему запретному.

Все произведения мировой литературы я делю на разрешенные и написанные без разрешения. Первые — это мразь, вторые — ворованный воздух.

Осип Эмильевич написал это в самом начале 30-х. Тогда еще так думали и так чувствовали немногие. Спустя двадцать лет это отвращение к разрешенной печатной продукции, к официальной «советской словесности», от которой, по меткому выражению Набокова, за версту несло «особым запахом тюремных библиотек», стало массовым. И такой же массовой стала острая, насущная потребность в новом, живом, а главное — искреннем, неподцензурном слове. В том, что Мандельштам двадцать лет назад назвал ворованным воздухом.

Эту потребность и призвана была насытить, удовлетворить именно тогда — во благовремение — и родившаяся на свет новая форма существования российской поэзии.

Первой ласточкой этой весны был Булат Окуджава.

Предыдущая главаГлава 22 из 29Следующая глава