Уинстону стало гораздо лучше. Он набирал вес и силы с каждым днем, если уместно говорить о днях. Хотя слепящий свет и непрестанный гул никуда не делись, его перевели в чуть более удобную камеру. На нарах теперь лежали подушка и матрас, и еще был табурет, чтобы сидеть. Уинстону дали помыться целиком и позволили регулярно споласкиваться в жестяном тазу, причем в теплой воде. Ему выделили новый комплект белья и чистый комбинезон. На трофическую язву наложили повязку с болеутоляющей мазью. Остатки зубов удалили, их заменили протезы.
Вероятно, прошли недели или даже месяцы. Поскольку кормили теперь регулярно, Уинстон мог бы следить за временем, если б захотел. Судя по всему, питание он получал трижды в сутки, иногда он задавался вопросом, происходит ли это днем или ночью. Еда была на удивление вкусной, каждый третий раз с мясом. Однажды ему выдали пачку папирос. Спичек не полагалось, но молчаливый надзиратель иногда давал прикурить. От первой папиросы Уинстону стало дурно, потом пошло полегче, и он растянул пачку надолго, выкуривая после еды по полпапиросы.
Ему выдали белую доску для безопасного письма с привязанным в углу огрызком карандаша. Сначала Уинстон ею не пользовался. Даже бодрствуя, он ощущал полное безразличие. Между приемами пищи лежал почти неподвижно, иногда дремал, иногда просто не мог открыть глаза, предаваясь смутным грезам. Он давно привык спать с бьющим в лицо светом – это больше не мешало, лишь делало сны чуть более упорядоченными. В последнее время Уинстону снилось много снов, причем всегда радостных. То он бродит по Золотой стране, то сидит среди грандиозных, живописных, залитых солнцем развалин с матерью, Джулией и О’Брайеном, просто сидит на солнышке и беседует с ними о приятных вещах. Просыпаясь, Уинстон думал в основном о том, что ему приснилось. Похоже, с исчезновением болевого стимула он разучился прилагать умственные усилия. Он не испытывал ни скуки, ни желания беседовать или развлекаться. Его вполне устраивало, что он может побыть один, что его не бьют и не допрашивают, да еще кормят вдоволь и дают помыться.
Постепенно Уинстон стал меньше спать, но подниматься с койки не испытывал ни малейшего желания. Ему хотелось просто лежать и чувствовать, как в теле накапливаются силы. Он ощупывал себя, стараясь убедиться, что ему не мерещится и мышцы действительно наливаются, а кожа становится более упругой. Наконец он уверился, что набрал вес: бедра определенно стали толще коленей. После этого взялся, поначалу нехотя, за зарядку. Он понемногу занялся моционом. Вскоре он проходил по три километра, меряя камеру шагами, и согнутые плечи постепенно распрямились. Попробовав более сложные упражнения, Уинстон с удивлением и негодованием обнаружил, сколько всего ему не удается. Он не мог перейти с ходьбы на бег, не мог держать табурет в вытянутой руке, не мог стоять на одной ноге, не падая. Приседая, он чувствовал мучительную боль в икрах и бедрах и едва поднимался в исходное положение. Уинстон лег на пол, попробовал отжаться. Бесполезно: не сдвинулся ни на сантиметр. И лишь через несколько дней – и приемов пищи – даже этот подвиг ему удался. Пришло время, когда он смог отжаться целых шесть раз подряд! Уинстон начал гордиться своим телом и тешить себя надеждой, что лицо тоже приходит в норму. Лишь случайно касаясь рукой лысого черепа, он вспоминал морщинистое, изуродованное лицо, какое увидел в зеркале.
Разум тоже прояснялся. Уинстон садился на койку, прислонялся к стене, клал на колени доску и методично занимался самообразованием.
Он капитулировал, в том не оставалось сомнений. На самом деле, как Уинстону стало ясно теперь, капитулировал он задолго до того, как принял осознанное решение. Попав в министерство любви – и даже в те минуты, когда они с Джулией беспомощно стояли, выслушивая указания железного голоса с телеэкрана, – Уинстон понял несерьезность попытки пойти против Партии. Как выяснилось, полиция помыслов семь лет наблюдала за ним, словно за жуком под лупой. Замечалось абсолютно все: любой поступок, любое сказанное вслух слово, любая мысль, промелькнувшая на лице. Даже белесую соринку с обложки дневника аккуратно возвращали на место. Ему проиграли аудиозаписи, показали фотографии. На некоторых Уинстон с Джулией… Да, в мельчайших подробностях… Бороться с Партией он больше не мог. К тому же Партия всегда права. Так и должно быть, разве может ошибаться бессмертный коллективный разум? По каким внешним стандартам проверишь его на вменяемость? Здравый смысл измеряется статистикой. Нужно всего лишь научиться думать, как они. Всего лишь!..
С непривычки карандаш казался толстым и неудобным. Уинстон начал записывать мысли, приходившие ему в голову. Он вывел неуклюжими заглавными буквами:
СВОБОДА ЕСТЬ РАБСТВО
И почти без паузы написал ниже:
2 + 2 = 5
Дело застопорилось. Уинстону никак не удавалось сосредоточиться, он словно нарочно увиливал. Знал, что должно следовать дальше, но не мог припомнить. И лишь приложив сознательное усилие, а не по наитию, написал:
БОГ ЕСТЬ ВЛАСТЬ
Уинстон принял все. Прошлое изменяемо – прошлое не менялось никогда. Океания воюет с Востазией – Океания всегда воевала с Востазией. Джонс, Аронсон и Резерфорд виновны в предъявленных обвинениях. Он никогда не видел фотографию, доказывавшую их невиновность. Ее никогда не существовало, он сам ее придумал. Он помнил и обратное, но то были ложные воспоминания, результат самообмана. До чего все легко! Лишь сдайся, а остальное приложится. Все равно что плыть против течения, которое сносит назад, как бы сильно ты ни выкладывался, а потом вдруг решить развернуться и поплыть по течению. Не изменилось ничего, кроме твоего отношения: предначертанное произойдет в любом случае. Уинстон уже не понимал, зачем вообще стал бунтарем. Все теперь легко, кроме…
Правдой может быть что угодно. Так называемые законы природы – чепуха. Закон гравитации – чепуха. «Если бы я захотел, – сказал О’Брайен, – то мог бы взмыть над полом как мыльный пузырь». Уинстон задумался. «Если ондумает, что взмыл над полом, и я тоже думаю, что вижу, как он это сделал, значит, так и есть на самом деле». Внезапно, как на поверхности воды появляется обломок кораблекрушения, в его сознании всплыла мысль: «Этого нет. Мы все выдумали. Это галлюцинация». Уинстон поспешно ее подавил, как заведомо ложную. Мысль предполагала, что где-то вне его сознания существует некий реальный мир, где происходят реальные события. Разве такой мир существует? Любые знания дает нам наше сознание. Значит, все происходит лишь в нашем сознании, и что бы там ни происходило, оно и есть правда.
Уинстон избавился от этого заблуждения без труда и не поддался ему. Тем не менее он понимал, что таким мыслям вообще в голове не место. Как только опасная мысль западает, сознание создает своего рода слепое пятно, причем процесс должен происходить автоматически, по инстинкту. На новослове это называется«криминалстоп».
Он начал упражняться вкриминалстопе: формулировал утверждения («Партия говорит, что Земля плоская», «Партия говорит, что лед тяжелее воды») и заставлял себя не видеть или не понимать доводов, которые им противоречат. Это давалось нелегко, требовало огромных мыслительных усилий и большой ловкости. Арифметические сложности, связанные с задачей «два и два равно пяти», лежали за пределами его умственных возможностей. К тому же требовался своего рода атлетизм ума, способность одномоментно виртуозно пользоваться логикой, а в следующий миг по-глупому игнорировать грубейшие логические ошибки. Глупость требовалась не меньше, чем разумение, и давалась с не меньшим трудом.
И все это время он задавался вопросом: когда же его расстреляют? «Все зависит только от вас», – заверил О’Брайен, но Уинстон знал, что никоим образом не в силах приблизить этот миг сознательно. Это могло произойти и через десять минут, и через десять лет. Его могут продержать в одиночке долгие годы, могут послать в трудовой лагерь, могут ненадолго выпустить. Вполне вероятно, что перед расстрелом будет снова разыграна та же пьеса: арест, допросы. Единственное, что известно наверняка: смерть всегда внезапна. По традиции (по негласной традиции, разумеется) в приговоренного стреляют сзади, в затылок, без предупреждения, пока ведут по коридору из камеры в камеру.
Однажды – как всегда, непонятно, то ли днем, то ли ночью, Уинстон впал в странное, блаженное забытье. Он шел по коридору, ожидая пули. Знал, что это произойдет в любую минуту. Вопрос был решен, все дела улажены, все противоречия устранены. Не осталось ни сомнений, ни возражений, ни боли, ни страха. Он шагал легко, радуясь движению и почему-то чувствуя на себе лучи солнца. И вот он уже не в длинном белом коридоре министерства любви, а в огромной, залитой солнцем галерее километр шириной, в которую вроде бы уже попадал, когда его накачивали наркотиками. Он очутился в Золотой стране и шел по тропинке через изрытый кроличьими норами луг. Под ногами пружинил мягкий дерн, кожу ласкало солнце. На краю поля чуть покачивались на ветру вязы, вдали струился ручей, где в заводях под ивами плавают ельцы.
Внезапно Уинстон в ужасе вскочил, обливаясь пóтом, и услышал свой громкий крик:
– Джулия! Джулия! Джулия, любимая! Джулия!
На миг ему показалось, что она рядом. Точнее, не с ним, а внутри его, словно проникла ему под кожу. И в этот миг он любил ее гораздо больше, чем когда они были вместе и на свободе. Еще каким-то чутьем он угадывал, что она жива и нуждается в помощи.
Уинстон опустился на койку и попытался взять себя в руки. Что же он наделал? Сколько еще лет добавил к своему тюремному заключению, поддавшись минутной слабости?
Скоро раздастся топот шагов. Такой порыв чувств они просто не могут оставить безнаказанным. Теперь они точно знают, что он нарушил соглашение. Он подчинился Партии, но все еще ненавидел ее. Прежде Уинстон скрывал еретические мысли под маской подчинения, теперь отступил еще на шаг: разумом сдался, в душе же надеялся остаться прежним. Уинстон знал, что не прав, и продолжал упорствовать. Его поймут: О’Брайен наверняка все понял! Уинстон выдал себя одним глупым воплем.
Придется все начинать заново. На это могут уйти годы… Уинстон провел рукой по лицу, пытаясь свыкнуться с новыми очертаниями. На щеках залегли глубокие складки, скулы заострились, нос стал плоским. Кроме того, ему сделали зубные протезы. Нелегко сохранять невозмутимость, если не знаешь, как выглядит твое лицо. В любом случае владения мимикой явно недостаточно. Впервые до него дошло, что скрывать тайну нужно не только от окружающих, но и от себя самого. Знаешь, что она есть, и до поры до времени держишь ее за границей сознания, не позволяя обрести ни форму, ни имя. Отныне он должен не только думать правильно, но и правильно чувствовать, видеть правильные сны. И в то же время должен держать свою ненависть под замком, словно шарик материи, который стал его частью и в то же время существует отдельно от организма, как киста.
Когда-нибудь они решат его расстрелять. Заранее не узнаешь, но за несколько секунд догадаться можно. Выстрелят сзади, пока будут вести по коридору. Десяти секунд хватит. И тогда мир внутри его перевернется. И вот без единого слова, не сбиваясь с шага, не дрогнув лицом, он сбросит маску – и бах! врубит свою ненависть на полную. Ненависть заполнит его, как ревущее пламя. И почти в тот же миг – бах! – вылетит пуля, и будет слишком поздно или слишком рано. Они разнесут его мозг прежде, чем сумеют им завладеть. Еретическая мысль останется безнаказанной, грешник ускользнет нераскаянным. Они сами пробьют брешь в своей безупречности. Умереть с ненавистью к ним и есть свобода.
Уинстон прикрыл глаза. Это куда сложнее, чем дисциплина ума. Придется распрощаться с остатками достоинства, изувечить себя, нырнуть в самую клоаку. Что может быть страшнее всего? Он вспомнил Большого Брата. Перед мысленным взором Уинстона возникло огромное, метр в ширину, лицо с густыми черными усами и неусыпно следящим за тобой взглядом – такое как на плакатах. Что же он на самом деле испытывает к Большому Брату?
В коридоре раздались тяжелые шаги. Железная дверь с лязгом распахнулась. В камеру вошел О’Брайен. За ним маячили офицер с восковым лицом и надзиратели в черной униформе.
– Встаньте, – велел О’Брайен. – Подойдите сюда.
Уинстон подчинился. О’Брайен сжал его плечи обеими руками и пристально взглянул в глаза.
– Вы хотели меня обмануть, – сказал он. – Зря. Станьте прямо. Не отводите взгляд.
О’Брайен помолчал, потом несколько смягчил тон.
– Вы делаете успехи, Уинстон. Умом вы почти исцелились, но в эмоциональном плане продвинулись мало. Скажите… и помните, не смейте мне лгать, ложь я всегда распознаю… скажите, что вы испытываете к Большому Брату?
– Я его ненавижу.
– Ненавидите, значит. Отлично. Значит, настало время для последнего этапа. Вы должны любить Большого Брата. Простого подчинения недостаточно, вы должны его полюбить.
О’Брайен выпустил Уинстона и чуть подтолкнул к надзирателям.
– Помещение сто один, – произнес он.