К книге
1984. Скотный двор. Эссе1984 роман. Часть третья. III
44%
1984 роман. Часть третья. III
21

– Ваша реабилитация состоит из трех этапов, – объяснял О’Брайен. – Обучение, осмысление и приятие. Пора переходить ко второму этапу.

Как всегда, Уинстон лежал на спине, но с недавних пор его привязывали уже не так крепко. Встать бы не получилось, зато он мог двигать коленями, поворачивать голову и поднимать руки до локтей. Шкала прибора уже не внушала панический ужас: ударов током можно было избежать, если не тупить и отвечать быстро. Как правило, О’Брайен поворачивал регулятор, стоило лишь Уинстону замешкаться. Иногда удавалось обходиться без наказания весь сеанс. Уинстон не помнил, сколько таких сеансов прошел. Процесс растянулся надолго, наверное, на много недель, и промежутки между сеансами могли длиться нескольких дней, а могли час или два.

– Находясь здесь, – сказал О’Брайен, – вы часто недоумевали и даже спрашивали у меня, почему министерство любви тратит на вас столько времени и сил. Будучи на свободе, вы задавались примерно тем же вопросом. Вы смогли уяснить устройство общества, в котором живете, но не лежащие в его основе мотивы. Помните, как написали в своем дневнике: «Я понимаю как. Понять не могу зачем»? Как раз, ломая голову над «зачем», вы и сомневались в своей адекватности. Вы прочли Книгу, книгу Гольдштейна, по крайней мере несколько глав. Узнали что-нибудь новое?

– Вы ее читали? – спросил Уинстон.

– Я ее написал. Так сказать, участвовал в ее написании. Ни одна книга не создается одиночкой, как вам известно.

– То, что в ней написано, правда?

– Как описание – да. Предлагаемая в ней программа – чепуха. Тайное накопление знаний… постепенное просвещение масс… в довершение всего восстание пролетариев… свержение Партии… Вы и сами предвидели, что будет в ней говориться. Все это чепуха. Пролетарии не восстанут никогда: ни через тысячу, ни через миллион лет. Неспособны. Мне незачем называть вам причину: вы ее и так знаете. Если вы когда-либо лелеяли мечты о вооруженном мятеже, распрощайтесь с ними. Партию никоим образом нельзя свергнуть. Правление Партии вечно. Из этого впредь и исходите.

О’Брайен подошел вплотную к койке.

– Вечно! А теперь вернемся к вопросу о «как?» и «зачем?». Вы понимаете,как Партия сохраняет свою власть. Теперь расскажите мне, зачем мы держимся за власть. Каков наш мотив? Зачем нам нужна власть? Ну же, говорите, – понукал он умолкшего Уинстона.

Но тот продолжал подавленно молчать. На лице О’Брайена вновь проступило безумие фанатика. Уинстон заранее знал, что тот скажет. Что Партия стремится к власти не для себя, а ради благополучия большинства. Что люди в массе своей слабые, трусливые создания, неспособные вынести ни свободы, ни правды, ими должны управлять и планомерно их обманывать те, кто сильнее. Что человечество стоит перед выбором: свобода или счастье, – и для подавляющего большинства счастье куда предпочтительнее. Что Партия – вечный покровитель слабых, ревностный орден единомышленников, который прибегает ко злу во имя добра, жертвует своим счастьем ради остальных… Самое ужасное, думал Уинстон, самое ужасное, что О’Брайен действительно всему этому верит. Это написано у него на лице. О’Брайен знает все. Ему в тысячу раз больше, чем Уинстону, известно, что из себя представляет реальный мир, в каком убожестве живут люди и какой ложью и зверствами Партии удается удерживать их в таком положении. О’Брайен все понял, взвесил и отмел за ненадобностью: высшая цель оправдывает любые средства. Что противопоставить фанатику, размышлял Уинстон, который гораздо умнее тебя, который выслушивает твои доводы и продолжает упорствовать в своем безумии?

– Вы правите нами ради нашего блага, – вяло отозвался Уинстон. – Вы верите, что люди не в состоянии позаботиться о себе сами, поэтому…

Он вздрогнул и едва сдержал крик. Тело пронзила боль. О’Брайен перевел регулятор напряжения на тридцать пять.

– Глупо, Уинстон, глупо! – воскликнул он. – Думайте, прежде чем говорить! – Убавил напряжение и продолжил: – Я сам отвечу на свой вопрос. Дело вот в чем. Партия стремится к власти исключительно ради нее самой. Нас не интересует общее благо, нас интересует лишь власть. Ни богатство, ни роскошь, ни долгая жизнь, ни счастье – только власть, абсолютная власть. Скоро вы поймете, что мы под ней подразумеваем. В отличие от олигархий прошлого, мы знаем, что делаем. Все прочие, даже похожие на нас, – трусы и лицемеры. Методы немецких нацистов и русских коммунистов очень близки нашим, только им не хватило мужества разобраться в своих мотивах. Они прикидывались (а то и верили), что захватили власть против своей воли и на ограниченное время, что буквально за углом ждет рай, где люди будут свободны и равны. Мы не такие. Мы знаем, что никто не захватывает власть, чтобы потом от нее отказаться. Власть – не средство, власть – это цель. Никто не устанавливает диктатуру, чтобы защитить революцию, революцию устраивают ради того, чтобы установить диктатуру. Цель репрессий – репрессии. Цель пытки – пытка. Цель власти – власть. Теперь вы начинаете меня понимать?

Уинстона опять поразило, каким усталым выглядит лицо О’Брайена. Сильное, грузное и суровое, на этом лице в глазах светились ум и сдерживаемая страсть, перед которой Уинстон пасовал, и в то же время на нем проступала усталость. Под глазами набрякли мешки, щеки ввалились. О’Брайен склонился над ним, намеренно приблизив усталое лицо.

– Вы думаете, – проговорил он, – что лицо у меня старое и усталое. Думаете, что я разглагольствую о власти, а сам не в силах предотвратить распад собственного тела. Неужели вы не понимаете, Уинстон, что индивид – всего лишь клетка? Усталость для клетки – энергия для организма. Разве вы умираете, когда состригаете ногти?

О’Брайен отвернулся и стал расхаживать взад-вперед, сунув руку в карман.

– Мы жрецы власти, – заявил он. – Сила – бог. А вот для вас, Уинстон, власть – всего лишь слово. Пора вам уяснить, что такое власть. Первое, что вы должны усвоить: власть коллективна. Индивид обретает власть лишь тогда, когда перестает быть индивидом. Вы знаете лозунг Партии: «Свобода есть рабство». Вам не приходило в голову, что верно и обратное? Рабство есть свобода. Одинокий, то есть свободный, человек всегда терпит поражение. Так и должно быть, потому что человек обречен на смерть, и в этом его самый главный дефект. Если же человек полностью, безоговорочно подчинится, если сможет отрешиться от своей личности, если сольется с Партией и станет ею, то обретет абсолютную власть и бессмертие. Второе, что вы должны усвоить: власть – это власть над людьми. Над телом и, самое главное, над разумом. Власть над материей – над объективной реальностью, как вы бы ее назвали, – не важна. Материю мы уже подчинили себе полностью.

На миг Уинстон позабыл про шкалу. Он отчаянно, до боли рванулся всем телом, пытаясь сесть, но путы держали крепко.

– Разве вы способны управлять материей?! – выпалил он. – Вам не подвластен ни климат, ни закон гравитации! А еще есть болезни, боль, смерть…

О’Брайен жестом велел ему умолкнуть.

– Мы управляем материей, потому что управляем разумом. Реальность находится внутри черепа. Постепенно вы этому научитесь, Уинстон. Мы способны абсолютно на все. Невидимость, левитация – все, что угодно. Я мог бы взмыть над полом как мыльный пузырь, если бы захотел. Но я не хочу, потому что этого не хочет Партия. Пора вам избавиться от этих понятий девятнадцатого века о законах природы. Мы устанавливаем законы природы.

– Ничего подобного! Вы даже не хозяева всей планеты! Как насчет Евразии и Востазии? Их-то вы пока не завоевали.

– Не имеет значения. Завоюем, когда понадобится. А если и нет, то какая разница? Мы можем от них отгородиться. Океания и есть весь мир.

– Этот ваш мир – всего лишь пылинка во Вселенной, и человек так мал… так беспомощен! Да и появился он совсем недавно. Миллионы лет на нашей планете вообще никто не жил.

– Вздор! Земле столько же, сколько нам. Как она может быть старше? Вне человеческого сознания вообще ничего нет.

– В земле полно костей вымерших животных, мамонтов, мастодонтов и огромных рептилий, которые жили здесь задолго до того, как появился человек!

– Вы сами-то эти кости видели, Уинстон? Разумеется, нет. Биологи девятнадцатого века их придумали. До человека не было ничего. После человека, если он вымрет, тоже не останется ничего. Вне человека – ничто!

– Как же так, ведь вне нас целая Вселенная! Взгляните на звезды! Некоторые из них в миллионе световых лет отсюда. Нам до них не добраться никогда.

– Что такое звезды? – равнодушно заметил О’Брайен. – Всего лишь огоньки в нескольких километрах. Если захотим, мы доберемся до них или же просто погасим. Земля – центр Вселенной. Вокруг нее вращаются и Солнце, и звезды.

Уинстон снова судорожно рванулся, но промолчал. О’Брайен продолжил говорить, как бы отвечая на невысказанное возражение.

– Для решения определенных задач, конечно, это неправда. Когда мы плывем по океану или предсказываем затмение, то для удобства предполагаем, что Земля вращается вокруг Солнца и звезды находятся в миллионах и миллионах километров от нас. И что с того? Неужели вы думаете, что мы не в силах разработать двойную астрономию? Неужели считаете, что наши математики на это не способны? Забыли про двоемыслие?

Уинстон поежился. Что бы он ни сказал, у О’Брайена на все был готов молниеносный ответ. И все же он знал, что прав. Уверенность в том, что вне разума ничего не существует… как же она называется? Вроде бы это заблуждение давно развенчано… Уголки губ О’Брайена поползли вверх.

– Говорил же вам, Уинстон: философия не ваш конек. Слово, которое вы пытаетесь вспомнить, – солипсизм. Так вот, ошибаетесь. Это не солипсизм. Коллективный солипсизм, если угодно. Хотя тут иное, нечто совершенно противоположное. Впрочем, мы отклонились от темы, – добавил он другим тоном. – Реальная власть, за которую нам приходится сражаться день и ночь, есть не власть над вещами, а власть над людьми. – Он помолчал и снова заговорил как школьный учитель с подающим надежды учеником: – Как один человек утверждает свою власть над другим, Уинстон?

Уинстон задумался.

– Заставляя его страдать, – ответил он.

– Именно. Заставляя его страдать. Одного послушания недостаточно. Если другой человек не страдает, то как быть уверенным, что он исполняет вашу волю, а не свою? Власть состоит в том, чтобы причинять боль и унижения. Власть состоит в том, чтобы разрывать сознание человека на куски и компоновать их как заблагорассудится. Вы начинаете понимать, какой мир мы создаем? Совершенно противоположный бестолковым гедонистическим утопиям, что грезились реформаторам прошлого. Мир страха, предательства и мучений. Мир, где одни топчут других. Мир, который по мере своего развития будет становиться все более безжалостным. Прогресс в нашем мире будет идти в сторону увеличения боли. Прежние цивилизации заявляли, что основаны на принципах любви и справедливости. Наша основана на ненависти. В нашем мире не останется чувств, кроме страха, гнева, торжества и самоуничижения. Остальные чувства мы уничтожим все до единого. Мы уже крушим стереотипы мышления, сохранившиеся с дореволюционных времен. Мы прервали связь между ребенком и родителем, между мужчиной и мужчиной, между мужчиной и женщиной. Никто больше не осмеливается доверять ни жене, ни ребенку, ни другу. В будущем ни жен, ни друзей уже не будет. Детей станут забирать у матерей при родах, как яйца у кур. Половой инстинкт мы искореним. Размножение превратится в ежегодную формальность вроде обновления продовольственной карточки. Оргазм мы упраздним – наши неврологи уже над этим работают. Не останется иной преданности, кроме преданности Партии. Не останется иной любви, кроме любви к Большому Брату. Не останется иного смеха, кроме хохота над поверженным врагом. Не останется ни искусства, ни литературы, ни науки. Когда мы станем всемогущими, необходимость в науке отпадет. Не останется разницы между красотой и уродством. Не останется ни любознательности, ни удовольствия от жизни. Все отвлекающие способы получить удовольствие будут уничтожены. Но навсегда… не забывайте об этом, Уинстон… навсегда останется опьянение властью, постоянно усиливаясь и постоянно делаясь все изощреннее. Всегда, в любое время пребудет упоение победой и ощущение того, что топчешь поверженного врага. Если угодно представить картину будущего, представьте грубый, тяжелый ботинок, который растаптывает лицо человека – вечно…

Он выжидательно помедлил, словно ожидая ответа. Уинстон попытался опять вжаться в койку. Он не мог и слова вымолвить. Сердце, казалось, смерзлось в ледышку. О’Брайен продолжил:

– И помните: это навсегда. Всегда отыщется лицо, чтобы его топтать. Всегда сыщется и еретик, враг общества, кого можно будет громить и унижать. Все, что вы пережили с тех пор, как попали к нам в руки, продолжится и усугубится. Слежки, предательства, аресты, пытки, казни, исчезновения не прекратятся никогда. Это будет мир террора и мир триумфа. Чем сильнее Партия, тем она безжалостнее; чем слабее сопротивление, тем жестче тирания. Гольдштейн и его лжеучение будут живы вечно. Каждый день, каждый миг их будут опровергать и развенчивать, высмеивать и поносить, и все равно они уцелеют. Пьеса, которую я разыгрывал с вами целых семь лет, будет ставиться снова и снова, поколение за поколением, и становиться все изощреннее. Всегда в нашей власти будет еретик, кто, сломленный и ничтожный, завопит от боли, а под конец, спасенный от себя самого, раскается во всем, угодливо валяясь у нас в ногах. Вот какой мир мы создадим, Уинстон. Мир победы за победой, мир триумфа за триумфом: давление все жестче, жестче, жестче! Вижу, вы начинаете понимать, каким станет наш мир. В конце концов вы не просто поймете, вы его примете, станете его частью.

Уинстон кое-как оправился и вяло возразил:

– Не сумеете.

– Что означает ваша реплика, Уинстон?

– Вы не сумеете создать тот мир, какой только что описали. Это блажь, утопия! Это невозможно.

– Почему?

– Невозможно основать цивилизацию на страхе, ненависти и жестокости. Долго она ни за что не протянула бы.

– Почему же?

– В ней не было бы жизненной силы. Она развалилась бы. Покончила бы с собой.

– Чепуха! В вас говорит убеждение, будто ненависть изнурительнее любви. С чего бы это? А если бы так оно и было, то какая разница? Предположим, мы предпочтем жить на износ. Предположим, станем ускорять темп человеческой жизни, пока человек не одряхлеет к тридцати годам. Что с того? Неужели вы не понимаете, что смерть индивида не есть смерть? Партия бессмертна.

Как обычно, этот голос вверг Уинстона в беспомощность. Более того, давил страх, что если он станет упорствовать в несогласии, то О’Брайен вновь приведет в движение стрелку. И все же смолчать не мог. Слабенько, бездоказательно, безо всякой опоры на что-либо, кроме своего невыразимого ужаса от сказанного О’Брайеном, он вновь повел атаку.

– Я не знаю… мне все равно. Так или иначе, у вас не получится. Что-то вас одолеет. Жизнь одолеет вас.

– Уинстон, жизнь мы держим в узде, на всех уровнях. Вам представляется, будто существует некая человеческая природа, что придет в ярость от того, что мы делаем, и обернется против нас. Только человеческую природу мы создаем. Люди бесконечно податливы. Или, по-видимому, вы вернулись к своей старой идее, что пролетарии или рабы восстанут и свергнут нас. Выбросьте это из головы. Они беспомощны, как скоты. Партия и есть человечество. Остальные вне его значения не имеют.

– Мне все равно. В конечном счете они побьют вас. Рано или поздно поймут, что вы из себя представляете, и тогда порвут вас в куски.

– Есть у вас хоть какое свидетельство, что это происходит? Или назвать причину, почему должно происходить?

– Нет. Я верю в это. Язнаю, что у вас не получится. Есть во вселенной что-то… не знаю, некий дух, принцип некий… который вам никогда не одолеть.

– Вы верите в Бога, Уинстон?

– Нет.

– Тогда что же оно такое, этот принцип, что одолеет нас?

– Не знаю. Дух Человека.

– Вы считаете себя человеком?

– Да.

– Если вы человек, Уинстон, то последний человек. Ваш вид вымер, а мы ему унаследовали. Вы понимаете, что выодин? Вы вне истории, вас не существует. – О’Брайен сменил тактику и жестко бросил: – Вы верите в свое моральное превосходство над нами, лживыми и жестокими?

– Да, я верю в свое превосходство.

О’Брайен молчал. Заговорили два других голоса. Не сразу, но в одном из них Уинстон узнал свой. Запись разговора, который он вел с О’Брайеном в тот вечер, когда вступил в Братство. Слышал себя, уверявшего, что готов прибегнуть к обману, лжи, шантажу, поощрять проституцию и наркоманию, распространять венерические заболевания, плеснуть кислотой в лицо ребенку… О’Брайен нетерпеливо махнул рукой, словно давая понять, что продолжать не имеет смысла, повернул выключатель – и голоса умолкли.

– Вставайте с кровати, – велел он.

Путы ослабли. Уинстон спустил ноги на пол и неуверенно поднялся.

– Вы, последний человек, – произнес О’Брайен. – Вы, хранитель человеческого духа. Вам предстоит увидеть, что вы из себя представляете. Разденьтесь.

Уинстон развязал тесемку на комбинезоне. Молнию из него давно выпороли. Он не помнил, раздевался ли донага после ареста. Под одеждой к телу липли грязные, желтоватые лохмотья – остатки нижнего белья. Бросив их на пол, он заметил в дальнем конце комнаты зеркало с тремя створками. Подошел ближе и остановился как вкопанный. При виде своего отражения он не смог сдержать крик.

– Ну же, – понукал О’Брайен, – встаньте между створками. Сбоку тоже стоит взглянуть.

Уинстон замер в испуге. Навстречу ему двигалось нечто согбенное, посеревшее, похожее на скелет. То, как он (а он себя узнавал) выглядел на самом деле, страшило. Он подошел ближе. Из зеркала свирепо и настороженно смотрело существо с выпуклым лбом, переходящим в бритый наголо череп, со сломанным носом, с разбитыми скулами. На щеках залегли глубокие складки, рот запал. Безусловно, лицо его собственное, но изменилось оно куда больше, чем внутренне изменился сам Уинстон: проступавшие на нем чувства отличались от тех, что он испытывал. Волос на голове почти не осталось. Сперва Уинстон решил, что он еще и поседел, потом понял: это всего лишь грязь, тело посерело от застарелой, въевшейся грязи. Среди нее краснели недавние шрамы, на голени алела трофическая язва – незаживающая, гноящаяся рана вся в ошметках кожи. Особенно пугала худоба: грудная клетка ввалилась, как у скелета, ноги иссохли до такой степени, что колени были толще бедер. Теперь Уинстон понял, почему О’Брайен велел ему посмотреть на себя сбоку… Позвоночник искривился до невозможности, плечи сместились вперед, грудь как бы вдавилась внутрь, тощая шея под весом черепа сгибалась чуть ли не вдвое. Он превратился в старика лет шестидесяти, да еще и неизлечимо больного на вид.

– Иногда вы думали, – заметил О’Брайен, – что мое лицо – лицо члена Центра Партии – выглядит старым и потрепанным. Что же вы думаете о своем?

Он стиснул плечо Уинстона и развернул к зеркалу лицом.

– Взгляните, на что вы похожи! – вскричал он. – Взгляните на отвратительную, въевшуюся в кожу грязь, на мерзкую, гноящуюся рану на ноге. Вы хоть знаете, что смердите, как козел? Видно, уже принюхались. Взгляните, как вы отощали. Я могу сомкнуть пальцы вокруг вашего бицепса. Я могу сломать вашу шею, как кочерыжку. Вы хоть знаете, что похудели на двадцать пять килограммов? Да у вас волосы клочьями лезут – глядите! – О’Брайен вырвал с его головы клок волос. – Рот откройте. Осталось девять, десять, одиннадцать зубов. Сколько у вас было, когда пришли к нам? А уцелевшие едва держатся. Смотрите!

Он схватил двумя мощными пальцами передний резец. Уинстона пронзила боль. О’Брайен с легкостью вытянул расшатанный зуб с корнями и швырнул на пол.

– Вы гниете заживо, распадаетесь на куски. Во что вы превратились, Уинстон? В мешок с дерьмом. Ну-ка, повернитесь к зеркалу. Видите, кто на вас смотрит? Последний человек. Если вы человек, то таково и все человечество! А теперь одевайтесь.

Руки и ноги не слушались, и Уинстон долго не мог натянуть жалкие лохмотья. До сих пор он не замечал ни худобы, ни слабости. В голове крутилась лишь одна мысль: видимо, он пробыл здесь гораздо дольше, чем казалось. И вдруг его охватила невыносимая жалость к своему истерзанному телу. Не помня себя, он рухнул на табурет возле кровати и разрыдался. Уинстон сознавал свое уродство, свою неприглядность: мешок костей в грязном белье сидит и ревет под слепящим белым светом – но остановиться не мог. О’Брайен ласково положил руку ему на плечо.

– Вы можете прекратить свои мучения, если захотите, – заверил он. – Все зависит только от вас.

– Это все вы! – всхлипнул Уинстон. – Вы меня довели…

– Нет, Уинстон, вы сами себя довели. На что еще вы рассчитывали, решив корчить из себя борца против Партии? С того все и пошло. Вы предвидели, что так и будет.

Он помолчал, потом продолжил:

– Мы победили вас, Уинстон. Мы вас сломали. Сами видите, на что похоже ваше тело. Ваш разум в таком же состоянии. Не думаю, что от вашей гордости хоть что-то осталось. Вас били, хлестали и оскорбляли, вы кричали от боли, катались по полу в своей крови и рвоте. Вы скулили о пощаде, вы предали всех и вся. Осталось ли хоть что-то, чем вы можете гордиться?

Уинстон перестал рыдать, хотя слезы еще катились по лицу. Он поднял взгляд.

– Я не предал Джулию.

О’Брайен посмотрел на него задумчиво.

– Совершенно верно, – согласился он. – Джулию вы не предали.

Сердце Уинстона вновь исполнилось благоговейным почтением, которого ничто не могло уничтожить. Как умно, подумал он, как умно! О’Брайен всегда понимает, что ему говорят. Любой другой не преминул бы напомнить, как Уинстон предал Джулию. Чего только они не вытрясли из него под пытками! Уинстон рассказал им все, что знал о ней, о ее привычках, о ее характере, о ее прошлом; поведал обо всех, даже самых интимных подробностях их встреч, включая разговоры, купленную на черном рынке еду и бестолковые планы заговора против Партии. И тем не менее он не предал ее в том смысле, какой для себя вкладывал в слово «предательство». Он не разлюбил Джулию, его чувство к ней осталось прежним. О’Брайен без лишних объяснений понял, что Уинстон имеет в виду.

– Скажите, скоро ли меня расстреляют?

– Может, и совсем не скоро, – ответил О’Брайен. – Вы тяжелый случай. Впрочем, надежду терять не стоит, рано или поздно исцеляются все. В конечном итоге мы вас расстреляем.

Предыдущая главаГлава 21 из 48Следующая глава