— Да, огонь завораживает, и не зря наши предки магические ритуалы связывали с огнём, — произнесла княгиня задумчиво, сидя в уютном кресле у камина.
На дворе был вьюжный январь 1917-го. В эту пору ей не нравился гомельский дворец — царство холода и сырости. Ирине Ивановне пришёлся по душе Охотничий домик, где она любила читать в уютной комнатке с камином.
— Солнце нас согревает и дарит жизнь. А огонь — частица солнца, его посланник на Земле.
Это произнёс тихо вошедший Абрам Яковлевич Брук. В его облике не было примет того, что перед вами глазной врач. Даже издалека он производил впечатление благородного делового человека: модный пиджак с отделкой кантом, очки в золотистой оправе. Подтянутый и бодрый, он выглядел сухим и педантичным. Но когда появлялась улыбка — серьёзное, суровое выражение лица озарялось добрым светом.
Мягко ступая, он оказался возле княгини, поцеловал её сухонькую ручку — та радостно воскликнула:
— Брук, мальчик мой!
— Ирина Ивановна, дорогая, какой же я мальчик! Мне уже пятьдесят, лысый весь…
— Для меня ты останешься мальчиком, которого я тогда увидела на улице…
Княгиня не раз мысленно переносилась в тот далёкий промозглый день, когда по какому-то наитию она не прошла мимо, хотя новые заботы роились в голове.
— Была такая же мерзкая погода, как сегодня, — предалась она воспоминаниям. — Люди шли так быстро, лиц не разглядеть. Настроение было серое. Шла и думала: «Люди, люди, что вам нужно от жизни? Увы, почти всем — деньги». И вдруг запах: аромат маковой булочки…
— Это были не простые маковники. Я их не только продавал — я их пёк! Тот рецепт из старой поваренной книги.
Брук оживился. Он уже было сел, а теперь встал, зашагал по комнате, будто вернулся в тот день, когда выкрикивал: «Свежие маковники! Только из печи! Ароматные!»
— Бывая в Европе, заглядывала в модные салоны, везде искала духи с запахом огня, спрашивала. На меня смотрели как на сбежавшую из жёлтого дома.
— А зря. Я как врач многим бы рекомендовал лечение ароматами. Если бы придумали духи с запахом костра, то я бы обожал этот магический аромат, — Брук блаженно закатил глаза.
— В твоих булочках было что-то колдовское. Их аромат превратил грязную улицу, Гомель в маленький Париж.
— Маленький Париж. Таким его вижу и я, и многие другие.
— Потому что в нём много прекрасных зданий замечательного зодчего Станислава Шабуневского. Но Гомель хорош не только поэтому. Уже давно мир видела нечётко — и когда в нём появились кондитерские, где подают изумительный кофе. Ну чем не Париж!
— До сих пор удивляюсь, как это Вы в уличном продавце булочек увидели тогда нечто большее, подобрали, обогрели, отправили на обучение в Швейцарию на глазного врача! Разве можно было во мне разглядеть какие-то способности?
— Я увидела главное: ты стремился трудиться, чтобы чего-то достичь. По-настоящему талантливые люди должны иметь сильный характер. У тебя он был и есть.
— Без Вашего участия я бы не состоялся. Не перестаю удивляться, как своим слабеющим зрением смогли разглядеть…
— В уличном соре жемчужину? Не преувеличивай моих добродетелей, Абраша. Я, может, и романтичная натура, но жизнь приучила меня быть расчётливой. В городе свирепствовала трахома — ты же знаешь, это заболевание делает человека слепым. Я тебя выучила, Абрам Яковлевич, чтобы ты вернулся в Гомель и стал врачом по глазным болезням в лечебнице, устроенной мною.
В 1905 году на углу улиц Замковой и Канатной в здании «Приюта для престарелых женщин» (средства на его постройку дала княгиня Ирина Ивановна) стала размещаться глазная лечебница имени Фёдора и Ирины Паскевичей. В ней был врачом и руководил лечебницей Абрам Яковлевич Брук.
— Помнишь мудрое изречение графа Льва Николаевича Толстого: «Добро, которое ты делаешь от сердца, делаешь всегда себе»? Признаюсь, надеялась, что ты и мне поможешь: с каждым днём видела всё хуже…
От осознания, что не оправдал её надежд, у Брука защемило сердце. И доказывать, что не в нём дело, а в медицине, которая пока не знает средств от этого недуга, неуместно… Когда положение кажется безвыходным, спасением может быть просто смех:
— Я вот жду с минуты на минуту одного человека. Взгляните-ка в окно, не идёт ли он? Кого Вы там видите?
Ирина Ивановна встала, подошла к окну, посмотрела, удивлённо произнесла:
— Никого.
— Мне бы такое зрение — увидеть никого, да ещё на таком расстоянии!
Оба рассмеялись. Как же давно они так не смеялись! Их смех был сродни кислороду — они хватали воздух ртом, будто только что вынырнули из несусветной глубины и не могли надышаться. Не могли насладиться прильнувшей к их душам благости, в которой нет ни горечи прошлого, ни тревожного взгляда в будущее.
— И ты ещё говоришь, что ты не мальчишка?! Ах, проказник!
Откровения княгини, которыми ей не с кем было поделиться, засверкали, как пламя свечей:
— Стала воспринимать мир по-иному. Чувствую запах дождя до того, как упадут первые капли… Чувствую луну, особенно когда её много. Чувствую, что она управляет не только сном: помогает накапливать силы.
— А я под луной философствую. Мне кажется, лунный свет был первым лучом для Адама и Евы в познании мира.
— Луна — сводница влюблённых, союзница одиноких, — княгиня взяла подошедшего к ней гостя за руку, продолжила: — Неужели ты не понял, дорогой мой Абраша, почему я тогда остановилась на улице у мальчишки, торгующего булочками?
— Ну так сами же рассказывали — запах привлёк…
— Дурашка ты. И о тебе, и о детях-сиротах я заботилась неистово, потому что… своих не было. Увы, Бог не дал мне такого счастья.
Признание княгини было подобно нежданной грозе, которая сверкнула молнией не там, за окном, а здесь, в этой комнатке. Вспышка исчезла, остался только запах горькой гари… Брук припал к коленям княгини, зашептал молитвенно:
— Но разве Вам самой не радостно, когда под Рождество и в новогодние праздники гомельские детишки получают от княгини Ирины подарок? И потом: Вы же откликаетесь на горе вообще любого. Сколько Вами обогрето нищих и сирот, больных и слабых!
— Грешна я, Абраша, грешна, — княгиня произнесла это с таким надрывом, что Брук понял: это исповедь сердца. — Не бескорыстно это всё делаю. И престарелым, и больным, и бесприданницам помогаю из-за неустроенности своей жизни…
— Вы к чему это клоните, дорогая, хотите заявить о своём одиночестве? — Брук встал и решил вмешаться, изменить настроение исповеди. — Позвольте напомнить, княгинюшка, сколь много Вы творили для города добрых дел, занимаясь устройством всех обездоленных. Вы же вместе с супругом Вашим на всю Российскую империю прославились меценатством, благими деяниями! Заботясь о счастье других, разве мы не находим и своё собственное?
Нельзя давать право нюни распускать: человек от этого слабее становится. Хорошо понимая это, Брук продолжил, добавив интонации строгость и осуждение:
— Одиночество?! Это ещё не самое мерзкое. Самое скверное — сидеть сложа руки. Вы же бездельем никогда не отличались. Одиночество? Я вообще знаю в истории человечества только одного человека, который был одинок по-настоящему. Очень одинок. Беспросветно. Но недолго. Кстати, Вы его тоже знаете.
— Это кто же?
— Напомнить? Адам. Библейский Адам. Одиночество так допекло его, что он поставил перед Господом вопрос ребром.
Увидев, что княгиня опять улыбнулась, Брук весело произнёс:
— Ну вот, дорогая Ирина Ивановна, я не стал выписывать Вам рецепт, а просто принёс лекарство на дом. Ведь ещё две тысячи лет назад Гиппократ считал смех лечебным средством.
Княгиня посмотрела на Брука, будто впервые его увидела:
— Абраша, ты… Когда ты успел таким мудрым стать?
Брук встал, чувствуя, что на сегодня всё сказано, что пора уходить. Иначе воспоминание об этом вечере превратится в некую сумятицу из осколков рваных фраз, от которых уже ничего не останется. А надобно. Потому что они говорили сегодня не только друг с другом, но и с небесами… И уже у самой двери остановился, обернулся и вместо прощания произнёс:
— Не зная себе равного, и Бог, наверное, бесконечно одинок…