Новый год – по христианскому счислению 1881 – застал Россию в больших ожиданиях «нового счастья». Наблюдательные люди и любители мистических примет таинственно указывали, что год этот принесет всяческие блага уже потому, что цифры его повторяют, хотя и в ином порядке, год рождения царя-освободителя – 1818.
Преобразовательная деятельность возобновилась, здание будет «увенчано»[255], и все пойдет к лучшему в этом лучшем из миров. Так говорили в легальных общественных кружках. В печати преобладало бодрое настроение. Новогодние итоги нельзя было даже сравнивать с мычанием и недомолвками предшествовавших обозрений. В 1880 году было в прибыли много положительного. На страницах газет стали появляться такие слова, которые издавна таились под запретом, считались признаком тлетворного направления и крайней неосторожности. В новогоднем листе «Нового времени», во главе фельетона, красовалось стихотворение с акростихом1 «Земский собор». Поэзии было мало, но акростих внушительный и многовещательный в газете, известной своими «связями» и с толпой, и с господствующим направлением.
В течение многих лет новогодние обозрения тех газет, в которых я участвовал, принадлежали моему перу. На этот раз, в «Молве», моя новогодняя статья посвящена была земским соборам, указывала на порядок созыва собора 1649 года и советовала гр<афу> Лорис-Меликову воспользоваться этим историческим примером и возможно скорее, тем же способом, устранить современное государственное расстройство.
Горжусь тем, что не только произнес запретное слово, но и первый открыто и ясно доказывал, в подневольной еще журналистике, что период «просвещенного абсолютизма» выродился, отжил и единственный исход представляется в народоправстве, исторически свойственном русскому народу… Конечно, формы должны быть изменены, сообразно современному общечеловеческому развитию; но основная сущность остается прежней.
К ней постоянно, так или иначе, возвращалось государство по почину самой верховной власти и под влиянием общественного сознания. Упразднение крепостного права и участие свободного народа в государственном строительстве всегда были идеалами просвещенной части русского общества. Освобождение народа не будет довершено, пока не совершится политическая реформа, признаваемая необходимой даже для славян, едва вышедших из-под турецкого ига. <..>
<..> К нашему горю, движение вперед весьма часто сменялось попятными шатаниями. Европа давно уже преобразилась и обратилась к тем условиям управления, которые у нас прежде существовали или назревали, а мы все пробавлялись бюрократизмом и полицейскими благоусмотрениями, заменяя просвещение самой откровенной мыслебоязнию и невежеством. Крымский разгром2 всполошил наше призрачное могущество и побудил уничтожить основное зло – рабство, выдававшееся за благо. Судебная реформа, земство, городовое положение, некоторая свобода печати оживили наши силы, в 1877 году мы могли вернуть старые потери и принести свободу и европейские устройства балканским славянам; но сами остались на перепутьи, а затем повернули опять в дореформенный застой. Необходимы особые насилия над здравым смыслом и правдой, чтоб вырвать из общего сознания очевиднейшие причины наших внешних и внутренних бедствий. Это естественные последствия доморощенной китайщины и попятных побегов от общечеловеческого просвещения и тех условий государственности, которые чужды теперь разве только туркам и умирающим народам.
Слово «конституция» еще не попадало в 1880–<18>81 гг. в печать – разве в виде контрабанды или для обличения «крамольной пропаганды»; но в «Молве» известный юморист-поэт Дмитрий Минаев напечатал стихотворение, отвечавшее на вопрос: «Чего мы хотим?». Каждый куплет этого стихотворения сопровождался припевом: «Мы жаждем кон… Мы жаждем кон…» И затем оканчивался каким-нибудь благополучным пожеланием и вполне цензурным словом, в роде концессии, конверсии, конфет, консервов и т. п.
Граф Лорис-Меликов был недоволен этими «тонкими намеками на весьма толстые обстоятельства» и пригласил к себе Минаева. Сделав внушение, Лорис-Меликов, как говорили в Петербурге все и каждый, пригласил Минаева продолжать свое стихотворение или сказать экспромт. Ни минуты не задумываясь, Минаев ответил четверостишием, конец которого приглашал графа «дать нам хоть куцую, а все же конституцию». Лорис-Меликову оставалось только рассмеяться и убедиться в заразительности и силе общего настроения.
В числе таких же признаков общественных ожиданий следует отметить и появление в Петербурге новой газеты «Порядок». Самое название этой газеты и известное, всеми уважаемое имя издателя-редактора, М. М. Стасюлевича, свидетельствовали, что существует основательная надежда на улучшение государственного строя, на признание законности и права, на развитие серьезной политической печати, в духе свободы и независимости.
Граф Лорис-Меликов просил, кого можно, при всяком удобном случае, не торопиться, не слишком налегать на правительство, дать ему время управиться с таким важным делом. Улучшения-де готовятся и будут, но нельзя же решаться на сколько-нибудь существенные преобразования необдуманно. Сенаторы ревизуют и изучают недостатки управления и потребности провинции3, комиссии собирают материалы и т. п. К сожалению, все эти «начинания» шли старым канцелярским, безгласным путем. Слухи и толки росли, обгоняли и опровергали друг друга, но ничего верного не внушали. Одни указывали, что общественные представители будут привлечены к делу обновления и успокоения России, но лишь в виде известных Редакционных комиссий по крестьянскому делу. Другие полагали, что обратятся к примеру Екатерининской комиссии4. Меньше всего упоминалось о земских соборах. Канцеляризм, проволочки и таинственность привели к обычным последствиям. Стали возникать сомнения и порицания даже в той части общества, которая еще недавно была на стороне Лорис-Меликова и верила в «новый курс». К февралю слышались уже голоса пессимистов, утверждавших, что ничего не выйдет из всех этих затей. Лорис-Меликов колеблется, не имеет должной опоры, реакция подкапывается под него; придумываются различные компромиссы, сделки; но всем угодить нельзя. Необходима-де такая же бесповоротная решимость, как в крестьянской реформе, а этой неуклонной воли не заметно.
Общество, устраненное от живого дела и непосредственного участия, как бы устало ждать и надеяться. Подъем духа стал ослабевать от непрерывной смены самых противоречивых слухов. Ждали чего-то к 19 февраля, но знаменитый день прошел бесцветно и буднично. Стали ждать к 26 февраля5, говорили, что обнародование манифеста отложено желанием связать новую реформу с именем цесаревича, в виде подарка будущему царствованию; но и эта годовщина прошла заурядно. Столичные вестовщики стали уверять, что отсрочка вполне понятная и преднамеренная. Не желают-де придавать чрезмерной торжественности преобразованию, чтобы не породить излишних требований; с другой стороны, напоминали, что и манифест 1861 года был только подписан 19 февраля, а обнародование его совершилось 5 марта. Так будет-де и теперь; но что решено и в чем заключаются эти таинственные дары, никто в точности не знал. Ощущение истомы росло, прежнее уныние и недоверие увеличивались.
Под внешней сменой противоположных настроений легального общества продолжалась глухая, раздраженная борьба нелегальных элементов. Реакционный бюрократизм и крамола, усиленная теми кадрами, которые были втиснуты в нее после дела Засулич, продолжали свою разрушительную работу. М. Т. Лорис-Меликов отбивался «на два фронта», желая поправить промахи и беззакония упраздненного III Отделения и в то же время улавливая и обуздывая крамолу. Эта неведомая для общества борьба и уничтожила все благие начинания. «Диктатура сердца» запоздала, ничего не довела до конца. Не прекратились даже смертные казни. Дело о взрыве в Зимнем дворце6 было порешено раньше, нежели разрешились ожидания и надежды всей России. Подпольное «правительство», ожесточенное казнями и не видевшее исхода из своего нелегального положения, решило отмстить смертью за смерть, убийством за убийство.
«Крамольники» не признавали себя преступниками: они считали себя жертвами неправды и произвола; преступников и убийц видели они в законном правительстве и в общественных рядах, которые так светло и радостно повернули на сторону «диктатуры сердца» и верили ее обещаниям. Крамола, при всем ничтожестве ее реальных сил, привыкла считать себя «хозяином положения»!
Из-за нее вся Россия взята была в подозрение и попала в полицейский участок. Крамола нашла, что и теперь она может и должна «выступить», чтоб покончить с эрой нарождавшихся реформ и разрушить самые задатки парламентаризма. Крайние левые всегда были расположены считать «парламентаризм» зловредной выдумкой «буржуазии», которая может лишь ослабить ряды недовольных.
Полицейско-бюрократический произвол приравнивался иной раз к «государственному социализму»[256] и путем его анархисты полагали возможным достигнуть своих целей гораздо вернее и скорее, нежели при конституционной монархии или даже республике.
Реакционеры близко сходились с подобными мнениями, с боевой тактикой насилий и неразборчивости в средствах. Этот подневольный союз «крайних» и уничтожил все «благие начинания 1880 года». Крамола совершила свое мстительное «выступление» 1 марта 1881 года, а восторжествовавшая, окрыленная этой катастрофой реакция довершила остальное.
Было воскресенье, 1 марта 1881 года. <..>
<..> Около часу дня я уехал из редакции «Порядка». Ничего нового не было; никаких указаний даже на возможность грозного события, перевернувшего на 25 лет – долгих, ужасных лет – новейшую историю России. Если бы не совершилось то, что поразило Россию 1 марта 1881 года, если б предложенный и даже, как говорят, подписанный указ в конституционном направлении был обнародован, если б царь-освободитель еще пожил бы, на что можно было надеяться при его здоровой организации… Но бесцельно гадать о том, что было бы вместо того, что было! Причины катастрофы зарождались и накоплялись заранее, особенно после войны, после реакционного поворота 1878 года и наступившего тогда молчания.
Я возвращался через Дворцовый мост. Погода была ясная, солнечная; воздух мягкий, снегу много. Дышалось легко в приятном сознании законченной работы и воскресного отдыха.
Около Зимнего дворца было пусто; пустыней отдавала и Дворцовая площадь с ее монолитной колонной и торжественной колесницей на арке Главного штаба. Какой мощью, какими победами и лаврами гласит эта молчаливая площадь! Сколько величия и красоты виднеется в Зимнем дворце, созданном гениальным зодчим, умевшим сочетать громады здания с легкостью воздушных колонн и украшений… По обширности и красоте дворец вполне отвечает великому народу и тысячелетнему государству. Сколько ошибок и заблуждений потребовалось, чтоб пал престиж самой могучей, безграничной власти, чтобы самое добро, содеянное ею, превратить в зло и создать вражду и недоверие там, где царили любовь и преданность!
Площадь казалась пустынной, но против подъезда государя виднелась рота юнкеров Павловского училища. Они стояли вольно, с ружьями к ноге, с глазами, обращенными к дворцу.
– Зачем они тут и чего ждут? – подумалось мне. Обыкновенно после парада их немедленно ведут в училище.
Сани свернули под арку, повернули на Невский. У Полицейского моста тесно, оживленно. Чем дальше, тем теснее; приходится ехать почти шагом. Многие направляются к Дворцовой площади; другие наполняют тротуары. Полиция суетится, освобождает дорогу. Навстречу быстро едет наследник цесаревич с цесаревной, кажется, с конвоем казаков. На лицах какое-то недоумение, озабоченность. Уж не случилось ли чего? Около Казанского моста толпы народа. Все смотрят через мост, вдоль по каналу. Я привстал в санях и тоже смотрю, но, кроме народной толпы в направлении к Михайловскому театру, ничего не видно.
– Должно быть, лед провалился или затонул кто в проруби, – заметил извозчик, тоже любопытствуя и почти остановившись.
– Ну, пошел, чего стоишь, – раздался окрик городового.
Действительно, стоять нечего, а пускаться в расспросы не всегда удобно.
От толпы лучше всего держаться подальше. Около Аничкова моста было уже свободнее. Извозчик нагонял потерянное время и быстро привез меня к знакомым, где я был зван на обед. Выходит швейцар, откидывает полость[257] и спрашивает:
– Правда ли, что государь кончился?
– Как кончился, откуда вы слышали? – спрашиваю, в свою очередь.
– Так что, говорят, убили, бомбу бросили… Сюда даже слышно было.
Стоявший у ворот дворник переминается с ноги на ногу, вслушивается в рассказ швейцара и с своей стороны подтверждает:
– Точно, что было слышно, с полчаса будет…
Надо узнать, сколько правды в этих зловещих толках, вполне объяснявших скопление народа у Казанского моста. На том же извозчике я отправился в редакцию «Молвы». Там уже имелись более точные сведения. Было покушение, государь ранен; но есть еще надежда. Зять В. А. Полетики, полковник М., бывший лейб-гусар, близко знавший государя, крайне встревоженный, собирался ехать на место покушения, чтобы разузнать подробности. Он предложил мне ехать вместе. Военный мундир открывал дорогу.
Мне тоже много раз случалось видеть государя и даже встречаться с ним, начиная со студенческих времен. Последний раз я близко видел его на молебне, после взятия Плевны. Государь растрогал тогда всех своими словами, приветствиями, своими молитвами за убиенных и пострадавших на поле брани.
Добрые глаза его глядели тогда и радостно – по случаю победы, и печально – по поводу бесчисленных жертв войны.
Я жил тогда в Порадиме и был в числе немногих, провожавших его при отъезде в Россию. С ним уезжал Д. А. Милютин, один из неизменных приверженцев светлых деяний освободительного царствования. Кончилась тяжкая военная страда, надо отдохнуть на родине и наверстать потерянное время, довершить начатое… Так чувствовалось на этих скромных проводах.
И промелькнуло воспоминание о том восторге, с каким армия и народ провожали государя на войну, и как потом разные Тимашевы и Маковы давили печать, скрывая свои грехи, и выставляли перед ним врагами и преступными тех, кто издавна привык любить и чтить царя-освободителя и его великие преобразования.
Обмениваясь такими мыслями, мы подъехали к переулочку, отделяющему Михайловский театр от сада бывшего дворца великой княгини Елены Павловны, тоже немало содействовавшей преобразованиям <18>60-х годов.
Пришлось выйти из саней и пройти к набережной Екатерининского канала. Народу было много, полиция имела, казалось, смущенный вид и тихо сдерживала толпу. Обычных грубостей и окриков не слышалось. Около гранитных плит тротуара, где пал государь, стояли часовые.
На набережной, шаркая ногами в снегу, многие искали и подбирали клочки шинели и другие обрывки. Находившие желали видеть в этих клочках остатки одежды государя, чтобы сохранить их на память. Нашлись и продавцы. Нам предлагали купить кусочек серой офицерской шинели; но один из полицейских предупредительно пояснил, что это остатки шинели пристава, ехавшего за каретой государя. От такой реликвии мы отказались. Столько полиции и охраны, так много своеволия властей и всевозможных стеснений для всего населения, и всегда один и тот же отрицательный итог. Nous arrivons toujours trop tard…[258]
Восстание и бунты благополучно приготовляются под покровом полиции; «крамола» образуется и ширится при ее благосклонном и неуклонном содействии. Из мухи делают слона, а царя не смогли охранить, несмотря на конвой!.. Нет, полицейской ладонки[259] не надо!
Ничего точного мы не узнали. Государь был увезен в санях, окруженных подоспевшими из Манежа павловцами. Никто не догадался хотя бы перевязать раны, задержать кровотечение. Оставалась еще слабая надежда…
Часам к 7 вечера на улицах продавались четвертушки бумаги с кратким известием. Оно начиналось странными, неуместными словами:
«Воля Всевышнего свершилась…» Выходило, будто преступники были исполнителями Божьего веления! Закоренелая привычка злоупотреблять именем Бога, примешивая его ко всем действиям правительства, сказалась и в данном переполохе. Хотели возвестить высокопарно, но официального витийства не хватило на несколько строк, скудных и нескладных. Извещение это потом отбиралось и было иначе и приличнее изложено на другой день. Печальная истина быстро облетела всю столицу, всю Россию, весь мир, так сочувственно приветствовавший в 1861 году падение рабства русского народа.
Царя-освободителя не стало! <..>
<..> «Воронье начинает уже кружиться над прошлым царствованием», – заметил кто-то.
«Революция» происходила разве только в верхних бюрократических сферах. Надо было использовать катастрофу в желанном направлении.
«Новые веяния» получили тяжелый удар, и притихшая было на несколько месяцев реакция воспрянула с удвоенной силой.
– Довольно реформ, пора назад и домой.
В этой формуле выразилось восторжествовавшее направление. Едва закрылись глаза Александра II, на его лучшие деяния накинулись разрушители.
Они предстали в двух видах. Одни навязывали России смесь старомосковских преданий, подновленных славянофильскими бреднями; другие просто-напросто тянули к полицейско-бюрократическому произволу времен Аракчеева и Николая I. Вдохновителем первого вида реакции был И. С. Аксаков, опиравшийся на гр<афа> Н. П. Игнатьева. Порывания их длились около года и послужили переходными мостками от «благих веяний» 1880 года к ретроградству, руководимому М. Н. Катковым со времени «сообщества» его с гр<афом> Д. А. Толстым и III Отделением.
Под двойным напором двуликой реакции быстро увяли недавние надежды. Комиссия об улучшении положения печати ничего не сделала. <..>
<..> Через два месяца после катастрофы, после толков об учреждении «кабинета» и чего-то в роде визирата, появился манифест от 29 апреля. Все говорили, что это был дебют г<осподина> Победоносцева. Акт был не русского происхождения, но назначался для возврата к якобы исконным российским началам. Содержание «манифеста» возбуждало недоумение.
В нем подтверждалось неограниченное самодержавие, возвещенное уже 2 марта. Подобные подтверждения всегда свидетельствуют о слабости. Незыблемое укреплять нет надобности. В действительности манифест 29 апреля полемизировал с недавними намерениями верховной власти… <..>