12 июня 1864 г. цесаревич из Царского Села выехал за границу. Его свиту составляли граф Строганов, флигель-адъютант полковник О. Б. Рихтер, поручик лейб-кирасирского его высочества полка Козлов, прапорщик лейб-гвардии Преображенского полка князь Влад<имир> Анат<ольевич> Барятинский, профессор Московского университета Борис Ник. Чичерин, доктор Шестов и я. Сверх того был командирован фельдъегерского корпуса поручик Шлотгауер. При цесаревиче состояли камердинер Костин и рейткнехт1 Вельцин; наконец, женевец Бо взят в качестве курьера. Генерал-адъютант князь Анатолий Иванович Барятинский был, по просьбе его, взят в тот же поезд до Берлина. <..>
20 декабря 1864 г. (1 января 1865-го) мы выехали из Флоренции и в Ливорно сели на «Витязя», который быстро перевез нас в Ниццу. Поселялись на вилле Дизбах и первые дни провели в визитах. Прибыли между тем Стюрлер и Скарятин, предназначавшиеся: первый в шталмейстеры2, а второй в гофмаршалы3 будущего двора цесаревича. <..> В это время болезненные ощущения в спине были слабее, но силы не возвращались, и, постоянно боясь, чтобы острая боль не возвратилась, цесаревич почти никогда не выпрямлялся и ходил сгорбившись. Делали пассивную гимнастику, растирания вроде ныне модного массажа. Так дело тянулось целый месяц. Ежедневно он выезжал на прогулку, но всегда на короткое время. Спускаться и подыматься по лестнице ему было тягостно, и его носили в кресле. Возвращаясь с прогулки, он всегда заезжал к императрице, но не входил в дом, а оставался в экипаже, поджидая императрицу, которая всегда сходила вниз и садилась в ландо. <..>
В феврале 1865 г., после визита французских докторов Рейе и Нелатона, успокоивших нас насчет здоровья цесаревича, уверявших в письменном протоколе, ими составленном, что болезнь его есть укоренившийся ревматизм и что последовательное лечение паровыми душами и потом купанье в Барьер-де-Люшоне окончательно его поправят, я решился на месяц уехать в Петербург для свидания с детьми моими. <..>
Мне были даны письма, которые я на другой день утром отвез в Зимний дворец. Сперва я явился к великим князьям Александру и Владимиру Александровичам, и их высочества взялись немедленно донести о прибытии моем государю императору.
«Ты решился выехать из Ниццы, успокоенный французскими врачами насчет здоровья сына?» – был первый вопрос государя.
«Точно так, ваше величество, – отвечал я, – дай Бог, чтобы они были правы!»
«Да ты как будто сомневаешься. Не воображаешь ли быть более верным судьею болезни, чем они? Да с каких пор позволяешь ты себе суждения по медицине?» – строго и все более возвышая голос, говорил государь. Но я нисколько не смутился. «Страх, государь, боязнь за жизнь цесаревича заставляет задумываться над тем, что мы, окружающие его высочество, видим и замечаем. Он тает, как свеча, силы не возвращаются. Лечение, предписанное Нелатоном и Рейе, нисколько до сего времени не помогает; напротив того, появились симптомы, которые скорее указывают на то, что правы не эти врачи, видевшие цесаревича в продолжение какого-нибудь часа, а скорее профессор Бурчи, пользовавший его высочество во Флоренции». – «Да что же он говорит?» – спросил государь. «Вот письменное изложение его мнения», – отвечал я и вынул из кармана письмо Поггенполя, мною нарочно взятое с собою. <..>
Государь внимательно прочел письмо и, возвращая мне его, сказал: «Странно, но Здекауер говорит то же! Поезжай к нему, покажи письмо и скажи ему, чтоб он завтра приехал ко мне».
Я исполнил тотчас это приказание. Здекауер, оказалось, смотрел глазами Бурчи и спросил меня, сделали ли французские врачи то, что необходимо было для разузнания и определения болезни, провели ли они губкою, насыщенною горячею водой, по позвоночному столбу? «Нет, – отвечал я; – они только гуттаперчевым молоточком постукивали по позвонкам». – «Этого недостаточно», – заметил опытный эскулап и был прав.
На следующий день фельдъегерь приехал с известием, что государь меня требует к себе. Немедленно поспешил я во дворец и был принят необыкновенно милостиво. Государь как бы сознавался в том, что напрасно меня побранил, и благодарил меня за то, что я от него не скрыл, что знал. «Ты один мне сказал правду, между тем все вести, получаемые мною из Ниццы, только сбивчивы и, как оказывается, неосновательны». – «Это потому, ваше величество, что, с одной стороны, все врачи на месте судят одинаково и смотрят глазами французских авторитетов, а с другой – никто не решается высказывать иное мнение из опасения, чтобы не лишить императрицу спокойствия, в котором она так нуждается». – «Так мнение Бурчи ей неизвестно?» – спросил государь. «Нет, ваше величество. Только граф Строганов, Рихтер и оба наши врача его знают», – отвечал я. «Тем лучше; прошу и впредь хранить эту тайну и, главное, от бедной жены!»
Пред отъездом моим я вновь явился к государю и был тут им даже обласкан. Он мне вновь напомнил о тайне и дал мне письма к императрице и цесаревичу.
По возвращении моем в Ниццу, куда я проехал безостановочно (выехал в среду, прибыл в Ниццу в субботу вечером), я застал то же. В 28 дней отсутствия не произошло ничего особенного: положение цесаревича нисколько не улучшилось. Я застал его уже в Villa Bermont, потому что шум волн на берегу моря лишал его сна. На другой же день его высочество, отправляясь на ежедневную прогулку, взял меня с собою и стал расспрашивать о том, что делается в Петербурге и что делают его братья. Между прочим я с полной откровенностью рассказал то, чего был свидетелем… «За брата Сашу я не боюсь: это душа чистая и прозрачная как кристалл». До какой степени оценка эта была верна и оправдывается и ныне, знает весь народ русский.
Вскоре по приезде моем, и именно в воскресенье на Масленице, поручено мне было ехать на Комское озеро, для приискания помещения там цесаревичу на несколько недель до отъезда в Люшон. <..>
Возвратился я в Ниццу в субботу на Страстной [неделе] очень рано, в шестом часу утра, и тотчас, переодевшись, явился к графу Строганову, который советовал мне поспешить к цесаревичу, ожидавшему с нетерпением моего возвращения. При этом граф сказал, что головные боли и тошнота уменьшились и явился луч надежды.
Я поехал на виллу Бермой, где застал цесаревича в его комнате, сидящим в креслах, лицом к свету. «А, маленький Федор Адольфович, – (так называл он меня иногда шуткою, причем обыкновенно обнимал одною рукою, чтобы показать, насколько он был выше меня ростом), – что скажете, как съездили, что нашли для меня?» Я передал в подробности все, что следовало ему узнать, что могло его интересовать и утешить; показал ему план озера, рисунок, изображающий виллу, и сообщил, что я обещал Рейхману отсюда написать об окончательном решении, потому что я даже не выдал ему задатка. Когда доклад мой был окончен, цесаревич благодарил меня, выразил удовольствие, что не нужно было платить огромной суммы, которая спрашивалась за виллу Sommariva, и прибавил: «Ах, лишь бы выбраться отсюда! Бог знает, удастся ли и – когда?» Я взглянул ему в глаза и тут же с ужасом заметил страшное расширение зрачка. Я до того был этим поражен, что прямо от цесаревича полетел к графу, чтоб ему передать замеченное. Старик был крайне встревожен. «Следовательно, все-таки мозговые явления; что теперь скажут эти невежды?» Эти слова, конечно, относились к врачам. Граф немедленно отправился на виллу Бермой. Войдя в комнату цесаревича, он спросил, как можно спокойнее, как его высочество себя чувствует? «Спал я порядочно, но чувствую себя утомленным; к тому же все двоится в глазах». – «Да это потому, что вы сидите против свету; я затворю ставни. – Граф закрыл окна ставнями и спросил его высочество: – Ну, как теперь?» – «Все то же; я вижу вас о двух головах».
Пошли толки и пересуды между графом и врачами, но тайно, так, чтоб императрица об этом не узнала. <..>
Когда я поднялся к императрице с поздравлением, я чуть-чуть не разрыдался. Бедная мать, она не предчувствовала, что любимец ее на краю могилы. Ужасно! Но государю уже было сообщено по телеграфу об угрожающей опасности, и в тот же день выезжал из Петербурга в Ниццу великий князь Александр Александрович в сопровождении графа Перовского и Здекауера.
В воскресенье, т. е. в первый день Пасхи, мы утром приехали в мундирах на виллу Бермой; но никто из свиты не был принят, кроме дежурного. (Мы чередовались в дежурстве на вилле Бермой.) Цесаревич велел благодарить нас и сказать, что он пришлет за нами позже, когда почувствует себя лучше.
Весь день просидели мы дома в ожидании, но напрасно. В понедельник утром прибегает из виллы Бермой лакей с запискою Рихтера к графу Строганову, в которой извещается, что у цесаревича удар.
Не стану говорить, что мы почувствовали при этом роковом известии. Граф и я бросились в первый попавшийся нам экипаж и поскакали в дом, где происходила страшная драма. <..>
Приглашен был настоятель православной церкви, тогда еще молодой священник Прилежаев. Видал я его после совершения таинства в слезах. «Никогда не случалось мне встречать в юноше такой глубоко сознательной веры, как в цесаревиче. Исповедь и молитвы его проявили в нем истинного христианина».
Таковым мы его знали всю его жизнь до последней минуты.
Во вторник 6 апреля прибыл в Ниццу великий князь Александр Александрович; но цесаревичу не решались тотчас же сообщить эту радостную для него весть, дабы избежать возбуждения. Но Здекауера тотчас же пригласили к больному. <..>
В субботу на Пасхе прибыл государь и с ним королева датская с принцессою Дагмар. Я был в числе встречавших на станции и оттуда поехал в дом, отведенный для королевы. Мне было суждено заявить ее величеству, в присутствии принцессы, о безнадежном положении больного.
О приезде государя нужно было опять объявить цесаревичу с большою осторожностью. Сделала это императрица. Я, будучи дежурным, был свидетелем сцены, которая никогда не изгладится из памяти моей.
Их величества вошли в комнату больного вместе; но государь остался за ширмами, а императрица подошла к кровати. Цесаревич, лежавший в беспамятстве, тотчас пришел в себя, взял руку матери и, по обыкновению, стал целовать каждый палец отдельно. «Бедная ма, что ты будешь делать без твоего Ники?» – спросил он, глядя на мать. В первый раз он при ней высказал сознание своего положения.
«Дорогой мой, – отвечала императрица, – зачем такие грустные мысли? Ты знаешь, что нас ожидает радость». – «Я знаю, что ожидали па, но теперь уверен, что он уже приехал». Государь, услышав эти слова, вышел из-за ширм и, опустившись пред страдальцем-сыном на колени, стал целовать руки больного.
Я не утерпел при виде этой раздирающей сцены и, едва сдерживая рыдания, вышел из комнаты. Государь бывал строг к своему наследнику, скажу даже, в некоторых случаях, немилосерд, и мне казалось, что в эту минуту он почувствовал потребность нежностью изгладить все, что могло остаться в памяти сына из болезненных ощущений, которые вызываемы были резкими замечаниями, запрещениями выражать мнения молокососу, как он его называл. Никогда не забуду горьких слез цесаревича после прочтения ему официальной бумаги министра двора графа В. Ф. Адлерберга к Рихтеру, в которой ему было сообщено высочайшее повеление объявить его высочеству, чтобы он никогда не утруждал государя императора личным ходатайством по прошениям, на имя цесаревича поступающим.
Были минуты трогательные, когда вошла невеста умирающего, когда он, смотря на нее, говорил императрице: «Не правда ли, какая она милая?», когда он держал руки стоявших с обеих сторон его одра любимого брата и дорогой нареченной его; когда она, эта бедная, едва познавшая первую любовь, стоя на коленях у изголовья царственного жениха своего, молилась за него или поправляла подушку, на которой покоилась голова с этим чистым, непорочным ликом.
Так прошла суббота, и наступил последний день земной жизни страдальца. Он только изредка приходил в себя, несмотря на то что постоянно кто-нибудь из близких сердцу его находился при нем. <..> На вилле Бермон собралась вся царская семья, все приближенные их величеств у умирающего цесаревича. Были тут же и медики. Все комнаты почти были переполнены, а между тем господствовала мертвая тишина: никто не решался произнести слово и нарушить молчание. Все в оцепенении прислушивались, со страхом ожидая роковой минуты.
В одной из смежных комнат было духовенство. Три раза оно было призываемо в комнату цесаревича для чтения отходной. Два раза прерывалось чтение[50], потому что в первый раз он совершил над собою крестное знамение, а во второй заметили слезы, текшие из глаз кончающегося. Впечатление было удручающее. Наконец, во время третьего чтения, чистая душа его отошла в вечность!
О горе! Есть ли предел тебе для тех, которые имели счастье знать преставившегося? Не умрет с ним память о нем, не иссякнут слезы, проливаемые при воспоминаниях о светлом явлении его. Осталось одно: это вечное благодарение Господу за то, что сподобил он избранным видеть, знать и ценить покойного цесаревича.
Вся жизнь его – легенда, еще не нашедшая достойного певца. <..>
Государю угодно было, чтобы тело цесаревича было перевезено на фрегате «Олег», и стали уже делать необходимые на нем приготовления. Тогда граф Строганов вспомнил, как, несколько времени назад, цесаревич в воображении перенесся на «Александра Невского», уносившего его куда-то вдаль… и заметил, что если б назначен был «Александр Невский», то он видел бы в словах покойного предчувствие; но так как назначен «Олег», то, конечно, и речи об этом быть не может.
Между тем получается телеграмма из Петербурга, в которой русский флот просит государя, в виде особой милости, назначить вместо «Олега» – «Александра Невского». Когда государь изъявил на это согласие, мы все были поражены странным совпадением действительности с тем, что было создано воображением. <..>
22 мая утром прибыл в Кронштадт государь император, и на пароходе «Александрия» под балдахином на палубе тело цесаревича было перевезено в Петербург, где с Английской набережной вплоть до Зимнего дворца уже была расположена вся печальная процессия. <..>
После похорон я поспешил окончить дела по нашему продолжительному пребыванию за границею. Граф Строганов торопил меня с представлением отчета, и я был счастлив, когда наконец мог это исполнить. Но тогда наступил вопрос для меня: «Что же далее?» <..> Наконец я решился переговорить с графом Б. А. Перовским и отправился рано утром в Царское Село. <..> Кончилось тем, что я вышел от графа с убеждением, что мне оставаться на службе при дворе нельзя и что придется искать занятие в другом министерстве.
В раздумье я пошел пешком на станцию железной дороги, как вдруг мимо меня промчалась коляска, в которой сидел государь с императрицею. Это было в нескольких шагах от станции. Я успел только снять шляпу, как их величества уже подъехали к станции, и вслед за тем слышу, что государь зовет меня. Я подбежал.
– Ты в город? – спросил он меня.
– Так точно, ваше величество.
– Так поезжай с этим же поездом и тотчас же предупреди Рихтера, что мы будем осматривать сегодня вещи, принадлежавшие покойному сыну. Тебе же поручаю принять участие в разделе вещей.
Я поспешил занять место в вагоне и очутился в одном отделении с графом Перовским. Увидев меня, он как бы обрадовался встрече, и когда я рассказал ему о встрече с государем, он объявил мне, что уже говорил обо мне с его величеством и что я назначен состоять при особе цесаревича Александра Александровича. Я был до того счастлив, что чуть не бросился на шею графа. Он, заметив движение мое, обнял и поцеловал меня.