К книге
Пожар в коммуналке, или Обнажённая натураВладислав Владимирович Артёмов Пожар в коммуналке, или Обнажённая натура. Ночные звонки
33%
Владислав Владимирович Артёмов Пожар в коммуналке, или Обнажённая натура. Ночные звонки
17

Первой мыслью Родионова было подождать и перехватить Батракова в коридоре, выяснить, отчего именно нужно «не связываться с ней», но боязнь услышать какую-нибудь безнадежную страшную правду остановила этот порыв. Никакой правды, которая могла отнять у него Ольгу, знать он не хотел. Вероятнее всего, у Батракова ее и не было, но — вдруг… Но вдруг.

Как бы в ожидании надвигающейся беды и потери замерло сердце, и поселилась в нем сосущая пустота, жадный вакуум.

Родионов размотал длинный провод и перенес телефонный аппарат в свою комнату. Время приближалось к пяти. Он сидел на диване с напряженными мышцами, выпрямив спину, следил за секундной стрелкой и косился на телефон, который, казалось, тикал, как часовой механизм бомбы.

Мысли его были отрывисты и смутны, припомнилась ни с того ни с сего давняя история, когда он, поддавшись мгновенному искушению, похитил из отдела кадров чью-то неосторожно оставленную китайскую авторучку и вынес ее в боковом кармане плаща. И в тот же день в переполненном троллейбусе она хрустнула в кармане и истекла черной кровью. А он, глядя на испорченный плащ, ничуть не удивился, потому что ожидал чего-нибудь в этом роде, какого-нибудь соразмерного преступлению возмездия.

Ровно в пять телефон взорвался, и Родионов, не заметив, как в его руках оказалась телефонная трубка, крикнул:

— Алло! Слушаю.

— Это отдел кадров? А? — напомнил ему об украденной авторучке заблудившийся мужской голос.

— Ошибаетесь, — с неприязнью ответил Родионов.

Он поднялся с дивана и принялся ходить по комнате, изредка поглядывая на черный телефонный аппарат. Потом смотрел на часы, и чем дальше уходила от роковой и битой цифры пять часовая стрелка, тем легче и раскованней становилось у него на сердце. Еще один козырь был у него в запасе — семерка.

«Пятерка, семерка, туз…» — бубнил Родионов, расхаживая из угла в угол.

В шесть заглянул Кузьма Захарьевич, облаченный в просторные новенькие трусы и синюю футболку.

— Кросс. Отмена! — отрывисто крикнул Павел. — Звонок! Жду.

— Понимаю. Ферштейн! — так же лаконично откликнулся Кузьма Захарьевич. — Завтра?

— Хорошо. Гут! — согласился Родионов, выпроваживая полковника. — Удачного бега, Кузьма Захарьевич! — пожелал он вдогонку и, не разобрав ответа, кинулся к ожившему телефону.

— Это отдел кадров? А? — домогался упрямый ослиный голос.

Родионов грубо оборвал его и шмякнул трубку.

По мере приближения часовой стрелки к цифре семь напряжение снова стало нарастать, тем более что телефон звонил теперь почти беспрерывно, так что Павел устал уже повторять свое «ошиблись» на вопросы об аптеке, сберкассе, булочной… Голоса извинялись или, злобно выругавшись, пропадали в темных лабиринтах, в дебрях перепутавшихся телефонных сетей.

— Дэвушка, когда прибудэт двадцать шэстой из Баку? Сэмнадцатый вагон…

— Никогда, — мрачно сказал Родионов. — Никогда к нам больше не прибудет семнадцатый вагон. Число жертв уточняется.

По-видимому, что-то произошло на телефонной станции. Может быть, она уже давно пробивается к нему, но чей-нибудь отвратительный грубый голос хрипит ей, что она ошиблась, что такого здесь нет, не было и никогда не будет. И она, измучившись, навеки отходит от телефонного аппарата.

Перемогая время, Родионов протомился до двенадцати, до той последней черты приличия, заступить за которую мог разве что невнимательный ко времени пьяница, простодушно полагающий, что весь мир так же весел и открыт для дружеского разговора, как и он сам в эту праздничную минуту бытия.

Двенадцать пробило из комнаты полковника, и наступила уже окончательная тишина. Это была качественно иная тишина, не дневная, а полуночная, полная мистического напряжения, загадочных тихих вздохов, потрескиваний, невнятного шелеста и дуновений.

Ждать дальше не было смысла.

Установив телефон на стуле подле дивана, Родионов безуспешно пытался заснуть. Между тем он знал самый верный способ засыпания и всегда мог в течение трех минут заснуть в любых условиях. Нужно было просто ни о чем не думать. Этому научиться на первых порах невероятно трудно — изгнать из головы всякую мысль и образ. Обрывки их так и лезли, важно было не дать им разрастись, пустить корни и отпрыски, тут же глушить и корчевать их, при этом стараясь не думать о том, что не надо думать… В таких борениях мозг уставал и сдавался очень скоро, сознание угасало и наступал сон. Наутро мог только вспомнить, что уснул быстро, неприметно растворившись в нигде.

Но на этот раз испытанное средство не подействовало. Родионов извертелся, перекладывая подушку.

Часы у полковника ударили два раза, а потом под ухом у него взвизгнул близкий звонок. Не успев прийти в себя, Павел схватил холодную трубку, которая заранее уже о чем-то взволнованно трещала, пока он подносил ее к уху.

— Что? — хрипло спросил Родионов.

— Не время спать! — скомандовал взвинченный голос.

— Как же? — неопределенно ответил Павел, пытаясь сообразить, кто же это звонит. — Ты откуда?

— Из клиники, — по-прежнему взволнованно сообщил голос и добавил, не тратя времени на паузы: — Из наркологии, семнадцатая, двадцатый корпус, понятно дело?

Голос был мучительно знаком, но Павел все никак не мог зрительно представить себе обладателя этого голоса. Встряхнул головой, освобождаясь от последних остатков дремы. Если из наркологии, значит, пьяница. Но голос явно не Аблеева. Кто же это?

— Что, опять запой? — нейтрально поинтересовался Родионов, выгадывая время.

— Да как сказать, — отмахнулся голос. — Ты вот что… Ты мне как последний брат родной, больше у меня никого нет, — зачастил голос, и Родионов почувствовал, что готовится какая-то для него петля. Просто так, без задней мысли, родным братом не назовут. Да и не было во всей Москве человека, с которым Павел когда-либо братался.

— Ты бы мог меня навестить? Семнадцатая, корпус двадцать! — приказал голос.

— М-м, — мычал Родионов, понимая, что вляпался, что хочешь не хочешь, а ехать придется. Больного навестить — долг каждого. — Ладно. Как ехать-то?

— Как ехать? — глухо, по-видимому, в сторону, спросил у кого-то голос.

Вокруг трубки загалдели далекие встревоженные голоса, вспыхнул и угас яростный мгновенный спор.

— Каховка! — крикнул в трубку посторонний баритон.

— Каховское метро! — прорвался к телефону резкий альт.

— Метро «Каховская», — подытожил знакомый голос.

«Кто же это?» — морщил лоб Родионов.

— Ладно. Заеду, но ненадолго, — согласился обреченно.

— Ты братом скажись, — учил голос. — Ты, брат, теперь мне и вправду брат родной.

Эта навязчивость стала Павла пугать, тем более что голос почему-то утратил уже всякую знакомость, стал чужим и враждебным.

— Что привезти? — сухо спросил Родионов. — Книги какие?

— Книги?! — удивленно ахнул голос, будто ослышавшись.

И тотчас снова загалдели тревожные посторонние голоса, сторожившие, по-видимому, с напряженным вниманием каждое слово.

«Скорее всего, из кабинета главврача звонят», — подумал Родионов, представив полутемный кабинет, мерцающее стекло медицинских шкафов в слабом свете уличных фонарей. Спящую в дальнем конце коридора дежурную медсестру. И эти нервные фигуры, сосредоточившиеся вокруг телефонного аппарата.

— Водочки, — подсказал посторонний баритон.

— Две водочки! — выкрикнул опытный альт.

— Пару водочки, — ласково согласился с ним и знакомый голос, переставший быть знакомым. — На твое усмотрение, сколько хочешь привези.

«Кто же это? — соображал Павел, перебирая в уме знакомых алкоголиков. — Может, автор какой-нибудь. Но не полезет никакой автор так нагло брататься».

— Но ты же лечишься! — запротестовал Родионов. — Тебе же нельзя водки!

— Ой, Костыль, хоть ты мораль не читай! — разозлился голос. — Я тебя сколько раз… А когда тебя вывернуло в метро…

— Какой Костыль? — взвился Родионов. — Я никакой не Костыль!

— А я кто, по-твоему? — едко спросил голос. — Пушкин, что ли? Брось ломаться, Костыль. Слово же дал, зараза!

— Я вам никакой не Костыль! — резко и зло перебил Родионов. — И прекратите звонить по ночам, тут коммуналка все-таки!

Он медленно понес трубку в темноте, нащупывая, куда ее положить. Трубка верещала в три голоса, взволнованно тукала, клокотала. Павел нашел ложбинку на аппарате и твердо надавил кнопку, убивая ненавистные наглые голоса.

Он долго лежал в темноте, постепенно остывая от раздражения. И снова потекли туманные образы, снова думал об Ольге. Снова ударил звонок.

— Слушаю, — сказал Родионов.

— Костыль, тебе не жить, паскуда! Чтоб в семь утра…

Павел равнодушно положил трубку.

Тишина стояла в квартире, но это была уже тишина предрассветная, чистая. Где-то на Каховке толкались и ругались, дозваниваясь до Костыля.

Опять заверещал наглый звонок. Родионов быстро схватил трубку, еще не остывшую от предыдущего разговора, и яростно зашипел в нее:

— Идиоты! Магнезия вам в задницу…

— Павел, Павел!.. — удивленно и укоризненно перебил его чистый, выпевающий слова, изумительный голос. — Что там стряслось?

И пусто стало в груди у Родионова, только гулко и часто застучало под самым горлом сердце. «Вот и позвонила, — думал Павел, — и как же это глупо — звонить на рассвете. Все-таки прокололась — оригинальничает. Стало быть, есть у нее и слабина».

— Привет, — сказал он. — Привет тебе, привет.

Она была в казино «Бабилон», где только что проиграла полтысячи долларов.

— Пустяк, конечно, — сказала она. — Но все равно обидно. Извини, что поздно звоню. Или рано. Рано или поздно, а вот я позвонила. Не люблю проигрывать.

— Ничего, — ответил Павел. — Дело наживное. Я так и думал, что ты рано или поздно позвонишь.

— Я позвонила совершенно случайно. Выпила вина, вот… И проиграла. Вернее, сперва просадила деньги, а потом…

«Больше моей месячной зарплаты», — прикинул Родионов. Все верно — девушка была не его круга. В эти последние дни его все настойчивее донимала дума — как разбогатеть. Такие мысли посещали его и прежде, но они не были насущными. Это были размышления о богатстве отвлеченные и праздные.

Родионов понимал, что просто так богатыми люди не становятся, что для этого приходится жертвовать какой-то очень весомой частью существования. Ладно бы эта весомая часть выражалась только в количестве времени, которое нужно отдать в обмен на материальное богатство. Но вся история человечества убеждала его в том, что платить всегда приходится цену непомерную, едва ли не отдавать за это саму душу. Свою бесценную, единственную душу за этот истлевающий неверный прах.

То пространство мира, где вертятся большие деньги, всегда отпугивало его, ибо именно там ютилась смертельная опасность, именно туда слеталась на своих метлах всякая сволочь — к призывному болотному огню, там клубились скопления темных и алчных энергий. Недаром в слове «сокровища» ясно звучит «сукровица» и «кровь».

Когда Родионов услышал про эти так легко проигранные деньги, о которых и сказано-то было вскользь, с улыбкой, — душа его замкнулась и затосковала, вспомнилось предостережение («не связываться с ней!!!»), и та стена, что изначально стояла между ним и Ольгой, из стены условной, психологической превратилась в непреодолимую каменную кладку. Но именно эта окончательная и осознанная до последней ясности непреодолимость ее, полная безнадежность и бесперспективность дальнейших отношений в одну секунду вырвала Родионова из круга обычного существования и переместила в совершенно иную плоскость, где жизнь течет по искаженным законам, где именно эти три нелепых плана оказываются вполне реальными и легко осуществимыми. Ибо там все возможно.

И, споткнувшись на нескольких первых фразах, Родионов вдруг почувствовал особое раскованное вдохновение, с каким, должно быть, влекомый на эшафот оборванец напоследок на равных и даже с некоторым справедливым превосходством разговаривает с королем. Он вдруг почувствовал это свое превосходство, быть может, мнимое, над легкомысленной недоступной красавицей, ничего не знающей об истине и не желающей ее знать, необразованной, ограниченной, пошлой. Так, по крайней мере, определил ее для себя, а потому разговаривал с веселой злой иронией, радуясь тому, что она и не понимает всей глубины и тонкости его иронии, смеется вовсе не там, где должно, ахает в неподходящих местах, верит заведомой чепухе.

Очень скоро выяснил он, что душа ее напичкана всей той модной и расхожей дрянью, которая особенно множится в эпохи смутные и нетворческие, той дрянью, что расплодилась в последнее время — экстрасенсами, белой и черной магией, тибетскими тайнами, космической энергетикой и прочими темными суевериями. Что круг ее чтения ограничен дамскими романами, что вообще в искусстве она больше всего ценит «декаданс и серебряный век». И в порыве своей вдохновенной и пустой болтовни как-то не заметил того, что говорит-то в основном только он, а она больше ахает и поддакивает.

Он выбрал, как ему показалось, верный и подлый план обольщения, начав с того, что заговорил о древней тайне, которая заключена в имени Ольга, а затем, все более и более вдохновляясь, перешел к ее внешности и, расспросив о форме ее ногтей, заочно предсказал ей счастливое, хотя и сумбурное будущее, предупредил о завистливой подружке, отметил артистичность натуры, но посетовал на излишнюю доверчивость к людям. Вся эта расхожая чушь вызывала живейший отклик в ее бедном сердце. «Да-да, подружка, доверчивость… Все верно, именно так…»

Как же он не почувствовал тогда ее иронии?!

— Вот что, Ольга, — в конце концов выдал он, — по телефону многое не скажешь, мне нужно видеть тебя и осязать.

— Да, можно.

— Завтра?

Родионов, завтра во Дворце — «Апокалипсис». Последнее представление. Если сможешь добыть билеты, то в половине седьмого у входа.

— Лучшие места!

Ольга недоверчиво хмыкнула и попрощалась:

— До завтра, Родионов.

Предыдущая главаГлава 17 из 51Следующая глава