Приходилось мужскую работу по дому не только матери выполнять, но и Анне. Например, и те же дрова рубить-колоть. И пилить с матерью двуручной пилой. Этих дров, которые время от времени привозила Поля на санях вручную, конечно же, не хватило бы на всю зиму. Иногда племянник Захар грузовиком привозил тётке и настоящих дров, сбрасывал во дворе толстые хлысты берёзы, ольхи, осины. С такими было управляться труднее, их даже на козлы не втащишь, и приходилось пилить на земле. Иногда это были уже отчасти пиленые — толстые метровые поленья. С этими уже управляться было легче: их клали на козлы, перепиливали на несколько частей и затем раскалывали топором. Иногда дрова привозил племянник Февронии Шинеловской по прозвищу Дуброва, он тоже был шофёром. Конечно же, всё это не задаром, за дрова, естественно, платили. Летом, чтобы вытопить печь и приготовить еду, ходили в близлежащие хвойки и собирали там опавшие ветки, сучья, это всё называлось «ломачье».
Навык владения топором Анне пригодился, когда однажды пришлось заготавливать лозу. Это называлось «ходить на шарварок» (с польского). Было вроде какой-то повинности от властей. Эта лоза впоследствии шла на изготовление плетёных кресел. И жители ходили рубить её, потому что от каждого требовалось выполнение определённой нормы выработки. Анне приходилось рубить огромным топором, которым они дома дрова кололи. А супруг Февронии Шинеловской, Макар, рядом рубил маленьким аккуратным топориком, величиной с деревянную ложку. И ему так легко было, делал он это совсем не напрягаясь, играючи. И Анна очень завидовала ему тогда. Где уж было ей угнаться за этим Макаром: она и женщина, и здоровьем особым не отличалась, и топор больших размеров, вовсе не предназначенный для рубки лозы, да к тому же, может, ещё и не очень острый. Кто его там наточит как следует, если мужчины в доме нет.
Как мы уже говорили, Макар строго относился к своей супруге Февронии, и она очень боялась его сурового характера. Как-то было раз летом он уехал с утра в Лунинец по каким-то делам. А то лето выдалось очень грозовым: грозы случались едва ли не ежедневно. С утра обычно светит солнце. После обеда выходит тёмная, как ночь, туча. Движется где-то с юга, со стороны Припяти, медленно погромыхивая. И вскоре начиналась гроза. Но не просто гроза, а нечто похожее на светопреставление: гром такой, что, кажется, ни на минуту не прекращается. Вот один раскат ещё не успел отгреметь, а уже слышен новый удар, да такой силы, с этаким характерным треском, что, кажется, небо раскололось на куски. И вот в тот раз начиналась гроза, а Макара дома нет — ещё из города не вернулся. Феврония же очень боится грозы: как одной дома оставаться в такую пору? И она тогда бежит к своим дальним соседям — Скарабеевым. Они с Анной идут в клуню, чтобы там переждать грозу. Поля почему-то медлит, пришлось задержаться в хате. Всем вместе, конечно, веселей будет, не так страшно. И всё бы ничего, но у Февронии душа не на месте: «А если, — думается ей, — в это время каким-то образом вернётся Макар из города и увидит, что меня дома нет? Это будет беда! Мало ли что он тогда подумает. Решит, например, что я, пользуясь его отсутствием, ушла где-то «на сторону», приревнует…» И от этих мыслей Феврония вся как на иголках; не знает, то ли здесь грозу переждать, то ли всё же лучше вернуться домой, пока не поздно. И грозы страшно, но ещё больше боится Макара: если тот вдруг, не ровен час, вернётся, хватится её отсутствия, то, приревновав, может так избить. Как говорили в Кожан-Городке, «забье на чорну землю». То есть походишь потом с синяками вся чёрная, как земля. И вот в таком состоянии, когда Феврония одной ногой уже порывается бежать домой, вдруг мать Поля решила наконец из хаты тоже к ним податься в клуню, и, открывая дверь, что-то заговорила. И Феврония аж подпрыгнула от испуга: «Что? Это Макар?!» Аж сердце ушло в пятки, так она боялась своего мужа.
Когда жили в Агарихиной хате, матери с Анной большой огород постоянно приходилось удобрять навозом. Навоза хватало, так как всегда держали скот. Возле сарая его всегда лежала огромная куча, оставалось только вывезти на поле. Сначала разложить равномерно в небольшие кучки, так как всё поле для удобства обработки делилось на несколько загонов. Уже непосредственно перед вспашкой этот навоз разбивали по полю, растряхивая, разрывая комки на мелкие части руками или вилами. От сарая на поле навоз транспортировали следующим образом. Если это зима, то на тех же санях, что привозили сено, дрова. Весной и осенью — на колёсах — этакой о двух колёсах тачке. Имела она деревянные колёса от телеги, обитые полосой железа; спереди дышло с перекладиной, за которую надо тянуть или толкать саму тачку. Это «транспортное средство» у кого-то одолжали на время, своего такого не было. Нагружали при помощи вил, затем Поля бралась за дышло и тащила эту двуколку, а Анна сзади подталкивала вилами, воткнув их в перевозимую кучу. И урожай там всегда, в общем-то, был неплохой. Но, видно, то поле отчасти было заражено «точкой» (медведкой). Почему-то считалось, что бороться с ней надо при помощи выкопанных в разорах ямок. Якобы эта медведка, попадая туда, уже не сможет выбраться и погибнет. Однажды Анна, когда бежала за гусями, чтобы их выгнать из огорода, попала в такую ямку ногой. Подумать только! И так у неё были больные ноги, а тут с разбегу ещё угодить в ямку. Тогда сильно вывернула ногу, едва не сломав. Впоследствии эта нога у неё очень болела.
Была у Анны одна приятельница, звали её Тэкля Бирючиха. Во время войны была увезена в Германию в качестве остарбайтера. А после войны, уже при советской власти, сидела в тюрьме. Спрашивается, за что? За какое преступление? А получилось вот за что. Устроилась на работу в городе. Работала там, всё как бы ничего, но однажды опоздала. Попробуй каждый день доберись из деревни в город, да ещё всегда успевай вовремя. А тогда, в сталинские времена, за опоздание строго наказывали, вплоть до тюремного заключения. Вот её и посадили за опоздание на работу. И сидела, отбывала свой срок. Рассказывала, что зимой в камере было очень холодно, и, наверное, не выжила б, замёрзла б, но спасла шуба. Была у неё с собой неплохая шуба рыжего цвета. И если б не она, то пропала бы Тэкля в заключении. Но впоследствии эта же самая шуба её чуть было и не сгубила. Собирала она как-то в лесу дрова зимой. А один охотник, увидев, как что-то рыжее мелькнуло за кустами, принял её за лису и выстрелил. Хорошо, что с первого раза промахнулся, да она потом кричать стала, чтоб не стрелял.
У этой Тэкли умерла сестра в войну или уже после войны. Муж сестры погиб ещё раньше, и оставили они сиротами двух детей — двух мальчиков — Бориса и Андрея. Хочешь не хочешь, тётке их пришлось приютить, забрать к себе. Нужно сказать, относилась она к ним неласково. Время тогда было послевоенное, голодное. Непросто было выжить, прокормиться. И она решила: «Нечего им сидеть только на моей шее. Пусть сами добывают пропитание». Как? А вот как. Она этих мальчишек заставила ходить «с торбой у старцы», то есть нищенствовать, попрошайничать. Все деревни в округе они обходили тогда и всё добытое несли тётке. Та вытряхивала на стол содержимое их котомок, смотрела, что им люди надавали, и при этом возмущалась, подозревая, что всё лучшее они, конечно же, успели съесть сами, а ей принесли только остатки.
— Ой, хрыщонка (крёстная), мы не-е… Мы не ели, — оправдывались те.
— A-а, моучыте, знаю я вас: усё лепшее поели!
Другой раз кричала: «Мне всё давайте белое (всё печёное из пшеничной белой муки: куски булки, белые блины)! Сами можете чёрный хлеб есть, вам сойдёт и так, — и оправдывалась перед Анной, которая в это время присутствовала в её хате: — Мне, когда я белого съем, сразу в груди легче становится. Мне надо только белое есть…» На замечание Анны, что надо бы что получше и этим детям, махнув рукой, отвечала: «A-а, их ещё напереди…» Дескать, они ещё слишком юные и своей лучшей доли дождутся. А мне теперь надо, я уже вряд ли чего дождусь.
Так ходили эти ребятишки по всем близлежащим селениям, собирая милостыню. В основном, конечно же, это были продукты: куски чёрного хлеба, реже — что-то печёное из белой муки. Картофель давали печёный, редко — сало. Денег же, пожалуй, и вовсе не давали тогда, очень бедно жили сельчане в послевоенные годы. Ходили и по кладбищам. Бывало, что съестное и на могилках люди оставляли. Особенно на Радоницу или же на Пасху. Тогда собирали с могил кусочки крашеных яиц и кусочки булки, хлеба. И бывало так: не успеют родственники покойника отвернуться, всё оставленное на могильных холмиках исчезает в торбах у нищих, которые здесь же прохаживаются среди могил. И люди, бывало, обижались, говорили: «Да вы хоть дайте нам уйти, не при нас это делайте. Мы знаем, что всё вы заберёте, но надо же и какое-то приличие соблюдать».
Вскоре у Тэкли родился и свой ребёнок — девочка, назвали Ниной. Конечно, мужа у Тэкли так никогда и не было. Время от времени были какие-то сожители, но не из местных мужчин, чаще всего приезжие. Но надолго почему-то никто у неё не задерживался. Когда родился ребёнок, Тэкля Анне, как ближайшей приятельнице, предлагала:
— Слушай, Ганно, покрести мое дитя.
— Да ну, нет, — не соглашалась Анна, — я такая несчастливая, зачем тебе такая кума? Я одно дитя как-то была покрестила, а оно взяло да и умерло.
Мне, наверное, нельзя крестить детей.
— Ай, нехай и мое умре, — как-то очень уж беззаботно отвечала Тэкля, — ты только покрести, я хочу, чтобы ты.
Но Анна так и не согласилась стать крёстной той девочки, а согласилась её сестра Соня. И что интересно, к своей дочке Тэкля так сурово вовсе не относилась, как к племянникам-сиротам. Естественно, её она не заставляла ходить попрошайничать. Племянники, когда выросли, то оставили тётку и уехали из Кожан-Городка. Один жил впоследствии в Одессе, другой — в Ленинграде. Там женились, обзавелись семьями. Позже и Нина, уже будучи взрослой, переехала в Ленинград к одному из двоюродных братьев. Там вышла замуж и тоже осталась жить. Тэкля же прожила до старости одна. Может, и права она была, когда говорила, что «их всё напереди» — дескать, дождутся они ещё и лучшей доли. И дождались.