К книге
Дочь Атамана10 глава
61%
10 глава
11

Утро началось с того, что Федора Петровна, свекровь, подстерегла Варю на крыльце.

Старуха стояла, поджав губы, сложив руки на груди, и вся ее сутулая фигура выражала такое праведное негодование, что даже куры во дворе притихли. Она не спала всю ночь — Варя знала это, потому что слышала, как свекровь возится в своей горнице, как шепчет молитвы и как, прокравшись к окну, следила за погребом, откуда Варя вытащила пленного во время пожара.

— Варвара, — голос Федоры Петровны был тихим, но в этой тишине чувствовалась такая сила, что любое ругательство показалось бы слабее. — Подойди сюда.

Варя подошла. Она была бледна после бессонной ночи, под глазами залегли тени, но держалась прямо, не опуская взгляда.

— Ты, — свекровь взяла паузу, и губы ее скривились так, будто она пробовала что-то горькое, — ты, потаскуха.

Слово повисло в воздухе, тяжелое, смрадное, как дым от сгоревшего сарая. Варя не дрогнула. Только глаза ее сузились, и в них мелькнуло что-то опасное.

— Что ты сказала, маман? — переспросила она тихо.

— Потаскуха, — повторила Федора Петровна, и голос ее поднялся на октаву, задрожал от праведного гнева. — Я видела, как ты с ним в обнимку из погреба вылезла. Видела, как ты ему морду гладила. — Она перекрестилась, мелко, истово. — Срам-то какой! Атаманова дочь! Жена казачья! А ты с бандитом, с поджигателем, с поганым горцем... — она запнулась, подыскивая слово, и выплюнула: — В погребе шлюхуешь!

Варя стояла, слушала, и внутри нее поднималось что-то темное, давно сдерживаемое. Два месяца она терпела эту женщину. Два месяца выслушивала ее наставления, как должна вести себя покорная сноха, как должна носить платок, как должна ждать мужа, как должна не позорить род. Два месяца она глотала обиды, сжимала кулаки, молчала. Сейчас молчать она не могла.

— Вы, маман, — сказала она, и голос ее был тих, как лезвие перед ударом, — вы сейчас прикусите язык. Пока я сама его вам не прикусила.

Федора Петровна попятилась, наткнулась на перила крыльца. Лицо ее, и без того бледное, стало пепельно-серым.

— Ты... ты что? Ты на меня руку поднять хочешь? На свекровь? Да Господь тебя накажет! Да люди! Да муж вернется, он тебя...

— Муж, — перебила Варя, и в голосе ее прозвучало такое презрение, что старуха замолчала на полуслове. — Муж ушел на войну, оставив меня здесь. Свекор ушел. А я осталась станицу защищать. Я учила баб стрелять. Я встала с шашкой, когда банда напала. Я полстаницы от пожара спасла. А вы, маман, вы где были? В подвале сидели, тряслись, иконки целовали и ждали, когда вас резать придут. — Варя шагнула вперед, и Федора Петровна отступила еще на шаг, вцепившись в перила. — И вы смеете мне говорить про стыд? Вы, которая пальцем о палец не ударила, чтобы помочь? Вы, которая только и умеет, что языком молоть у колодца?

— Я — свекровь! — взвизгнула Федора Петровна, пытаясь вернуть утраченные позиции. — Я — старшая в доме! И я говорю: ты позоришь фамилию! Ты, шлюха, с пленным связалась!

— Замолчи! — Варя шагнула так близко, что старуха почувствовала жар, исходящий от нее. — Замолчи, пока я добрая. Пленный — мой. Я его взяла. Я его стерегу. Я им распоряжаюсь. И если я скажу — он будет жить. Если скажу — умрет. И ни ты, ни твой Гришка, ни сам батька мне в этом не указ. Потому что это я станицу отстояла. Я. Не ты. Не твой муж. Не твой сын. Я.

Она говорила, и в голосе ее звенела та самая атаманская сталь, которую станичники научились узнавать и бояться. Федора Петровна смотрела на нее и впервые, может быть, видела не сноху, которую можно приструнить и поставить на место, а ту самую Варвару Корнилову, которая клала казачат на лопатки, которая рубилась с бандитами и которая сейчас, казалось, могла убить — и не поморщилась бы.

— Ты... ты... — залепетала старуха, но слова застревали в горле.

— Я, — подтвердила Варя. — И запомните, маман. Еще раз услышу от вас слово «потаскуха» — вылетите из этого дома вон. К своему Гришке. К своему Степану. А я здесь хозяйка. И не вам мне указывать.

Она развернулась и пошла прочь, оставив свекровь на крыльце — трясущуюся, белую, с открытым ртом. Федора Петровна еще долго стояла, вцепившись в перила, и не могла поверить, что это случилось. Что эта девка, которую она два месяца учила уму-разуму, посмела поднять на нее голос. Посмела угрожать. Посмела назвать себя хозяйкой.

— Антихрист, — прошептала она, крестясь. — Антихрист в юбке. Господи, спаси и сохрани. Господи, накажи гордячку.

Но в глубине души, в той темной глубине, где старухи прячут правду, которую боятся сказать вслух, она знала: Варвара права. Она, Федора Петровна, действительно сидела в подвале, когда банда жгла станицу. Она тряслась, молилась и ждала смерти. А эта девка — эта строптивая, непокорная, не носящая платка сноха — вышла с шашкой и сделала то, чего не смогли бы сделать многие мужики.

Но признать это было страшнее, чем назвать ее потаскухой. И Федора Петровна, как могла, защищалась единственным оружием, которое у нее оставалось: злым языком и праведным гневом.

К обеду о ссоре знала вся станица.

— Варька свекровь со двора выгнала! — шептались бабы у колодца.

— Да что ты? Как это?

— А так! Стояла на крыльце и грозилась: еще слово поперек — вон из дома, к мужу своему, к свекру. А сама с пленным в погребе ночи сидит.

— Ох, не к добру это. Свекровь — не чужой человек. Ее почитать надо.

— А что ее почитать, если она только языком треплет? Варька станицу спасла, а она что? В подвале сидела. Вот и вся почитай.

— Типун тебе на язык! Свекровь — святое!

— Святое, да не наше.

Споры шли, станица гудела, а Варя сидела у окна в своей светелке, смотрела на погреб и думала о том, что с каждым днем возвращаться к прежней жизни становится все труднее. Свекровь, станица, муж, который когда-нибудь вернется, — все это казалось чужим, ненастоящим. Настоящим был только он. Там, внизу, в темноте, на цепи.

Она встала, взяла кувшин с водой, краюху хлеба и пошла к погребу. Спиной чувствовала взгляды — бабы у плетней, дед Еремей на завалинке, Федора Петровна из окна. Все смотрели. Все судачили.

— Пусть смотрят, — сказала она себе. — Пусть.

Она откинула крышку и начала спускаться в темноту. И там, внизу, где пахло сыростью и полынью, где горел одинокий факел и гремела цепь, она была свободна. Свободна от станицы, от свекрови, от мужа, от всего, что делало ее чужой среди своих.

— Здравствуй, волк, — сказала она, опускаясь на земляной пол напротив Ахмата.

— Здравствуй, казачка, — ответил он. — Я слышал шум наверху. Что случилось?

— Свекровь меня потаскухой назвала, — сказала Варя, и в голосе ее прозвучала горькая усмешка.

— А ты? — спросил он, и в темноте его глаза блеснули.

— А я сказала, что выгоню ее из дома, если еще раз такое скажет.

Ахмат помолчал. Потом усмехнулся — той самой кривой, наглой усмешкой, от которой у Вари перехватывало дыхание.

— Сильная ты, казачка. Не каждый мужик на такое решится.

— А я не мужик, — ответила Варя. — Я — хозяйка.

Он протянул руку, коснулся ее пальцев. Кандалы звякнули, но она не отдернула ладонь.

— Хозяйка, — повторил он.

Они сидели в темноте, держась за руки, и слушали, как наверху, в станице, кипят страсти, льется злословие, рушатся старые устои. А внизу, в погребе, рождалось что-то новое — опасное, запретное, живое.

И никто из них не знал, чем это кончится. Но оба знали: назад дороги нет.

Предыдущая главаГлава 11 из 18Следующая глава