Харрис, торговец шелком, возвращался домой из очередной командировки, и дорога его лежала через юг Германии. По пути ему пришла идея сделать в Страсбурге пересадку и подняться в горы, дабы спустя тридцать с лишним лет посетить свою старую школу. Именно благодаря этому внезапному душевному порыву младшего партнера торговой фирмы «Братья Харрис», контора которой находится неподалеку от собора Святого Павла в Лондоне, на долю Джона Сайленса выпало удивительнейшее приключение. В тот же день он волею судеб оказался с рюкзаком в горах, и пути двух этих джентльменов пересеклись в одной гостинице.
Тут следует заметить, что альма-матер оставила глубокий отпечаток в сердце коммерсанта, тридцать лет занимавшегося по большей части скупкой и выгодной перепродажей шелка, и, хотя сам Харрис того не сознавал, определила всю его дальнейшую жизнь. Школа эта принадлежала глубоко религиозной протестантской общине (не стану уточнять, какой именно). Отец отправил туда Харриса, когда тому было пятнадцать, – отчасти для изучения немецкого языка, необходимого каждому уважающему себя торговцу шелком, а отчасти для закалки характера, ибо школа славилась строгой дисциплиной, которая в ту пору более всего требовалась младому телу и духу Харриса.
Жизнь в школе действительно оказалась суровой, и юноша извлек из нее немало полезных уроков. Хотя телесные наказания были под запретом, в школе существовала строгая система психического и духовного воспитания, вынуждавшая юную душу мужественно сносить любые удары, каковые обрушивались на нее для пресечения пороков на корню, и верить, что учителя карают детей для очищения и укрепления их характера, а вовсе не из мести или жестокости.
Тогда Харрис был мечтательным и впечатлительным пятнадцатилетним юношей; теперь же, пока поезд медленно петлял по горным теснинам, разум его, влекомый ностальгией, с легкостью оставил позади все промежуточные годы, и в памяти начали оживать забытые подробности школьной жизни. А жизнь была поистине чудесная. Школа располагалась в глухой горной деревушке, где больше ста мальчиков со всех концов Европы жили вдали от мирской суеты, окруженные любовью и заботой благочестивых Братьев. Вдруг перед мысленным взором стали возникать одна за другой картины прошлого: особый запах, стоявший в длинных каменных коридорах; душные, обшитые сосновыми панелями классы, где в знойные летние часы окна были распахнуты настежь, и с улицы доносилось жужжание пчел; немецкие буквы, что мешались в голове с мечтами об английских лужайках… И вдруг – ужасный окрик учителя: «Харрис, встать! Ты заснул!»
А потом целый час стоишь неподвижно, с книгой в руках, и ватные ноги подгибаются, и голова тяжелая, как пушечное ядро…
Даже запах еды вспомнился Харрису: ежедневная квашеная капуста, водянистое какао по воскресеньям, жилистое мясо, подаваемое дважды в неделю наMittagessen[15]… Он невольно улыбнулся, вспомнив, как их наказывали за английский урезанием порции вдвое. А этот запах «молочного завтрака»! От мисок с горячим молоком, в котором плавал размокший деревенский хлеб, поднимался сладковатый пар… Харрис воочию увидел большой Speisesaal[16], где сто заспанных мальчишек в школьной форме завтракали в тишине, торопливо глотая обжигающее молоко с хлебом, стараясь успеть до звонка… А в дальнем конце зала, где сидели учителя, сияли узкие окошки, и в них виднелись манящие просторы лесов и полей.
Это воспоминание потянуло за собой другое: о большой, похожей на амбар общей спальне под самой крышей, со множеством деревянных коек. В ушах вдруг зазвенел жестокий звонок, зимой и летом поднимавший их ровно в пять утра и призывавший в холоднуюWaschkamme[17] с каменными полами и стенами, где после умывания ледяной водой одевались в полной тишине мальчики и учителя.
От этого воспоминания разум Харриса устремился к другим, столь же ярким картинам прошлого. Он с содроганием вспомнил, как его мучило одиночество, притом что один он никогда не оставался. Все приходилось делать вместе со своим «отделением» из двадцати мальчишек: работать, принимать пищу, спать, гулять, отдыхать. И за ними всегда присматривали по меньшей мере два учителя. Побыть одному удавалось только в похожих на тюремные камеры музыкальных комнатах, куда можно было отпроситься на полчаса, чтобы поиграть на том или ином инструменте. Харрис улыбнулся, вспомнив, с каким рвением осваивал тогда скрипку.
Когда поезд, усердно пыхтя, въехал в сосновые леса, что бескрайним бархатным ковром укрывают горы в здешних местах, Харрис добрался до более приятных пластов своей памяти и с нежностью вспомнил доброту учителей, которых называли братьями, и заново восхитился их благочестием: как истово надо веровать, чтобы годами жить в подобных условиях и покидать эти глухие места лишь ради еще более суровой и тяжелой миссионерской участи.
Харрис вспомнил богобоязненную тишину, что окутывала маленькую лесную общину подобно плотной завесе, защищавшей ее обитателей от тягот мирской жизни; вспомнил живописные церемонии по случаю Пасхи, Рождества и Нового года, праздники и пиры. Особенно ярко вспомнилсяBescher-Fest – день, когда вручались рождественские подарки. Все члены общины и ученики разбивались на пары и одаривали друг друга, при этом нередко подарок приходилось мастерить неделями или подолгу копить на него деньги.
В памяти возникла новогодняя полночная служба в церкви и сияющее лицоPrediger за кафедрой – деревенского проповедника, который в последнюю ночь уходящего года различал в пустом темном коридоре за органом лица тех, кому суждено умереть в наступающем году. Однажды он увидел в их рядах и самого себя, прямо посреди проповеди впал в экстаз и принялся исступленно возносить хвалы Господу.
Воспоминания роились в голове Харриса. Разум, как одержимый, вновь и вновь воскрешал в памяти образ маленькой лесной общины, ее незамысловатой, чистой и цельной жизни в ежедневных трудах, беззаветном поиске Бога и воспитании в духе веры сотен ребят. Харрис вновь ощутил забытый мистический трепет, что был глубже моря и ярче звезд; услыхал ветер, летящий над красными крышами в лунном свете – дыхание бескрайнего леса, – и голоса братьев, так убежденно рассказывающих о явлениях сверхъестественных и непостижимых, словно они видели все воочию. Неизъяснимая тоска по тем местам охватила очерствевшую и усталую душу торговца, всколыхнув в нем море переживаний и чувств, давным-давно погребенных в недрах памяти.
Его мучило несоответствие: ведь он был идеалистом-мечтателем, а стал коммерсантом! Пока он думал об этом, чудесный неотмирный покой и свет, знакомые лишь душе, умеющей предаваться благочестивым размышлениям, тронули легким крылом его сердце и пустили странную рябь по глади вод.
Харрис вздрогнул и выглянул в окно пустого вагона. Поезд давно миновал Хорнберг, и сейчас далеко внизу бурлили по известковым скалам потоки белой пены. Впереди громоздились на фоне неба бесчисленные купола лесистых горных вершин. Стоял октябрь, и воздух был свежий, бодрящий; запахи дыма и влажных мхов самым восхитительным образом мешались с тонким хвойным духом. Наверху между верхушками высоких елей уже мерцали первые звезды, и ясное небо было цвета светлого аметиста – пеленой точь-в-точь такого оттенка были подернуты все его воспоминания о школьных годах.
Харрис откинулся на спинку сиденья и вздохнул. Он был человеком крупным и грузным, давно уже не склонным к сентиментальности; чтобы пробить его толстую – в прямом и переносном смысле – шкуру, нужно было очень постараться. Впрочем, мечты о Боге, что преследуют человека в ранней юности, хотя и покрылись коростой, какой обрастает душа в погоне за деньгами, все же не умерли в нем окончательно.
Трепеща всей своей не до конца огрубевшей душой, Харрис вернулся в укромный уголок памяти, где лежали, никем не потревоженные, груды чистого золота. Глядя на приближающиеся горные вершины и вдыхая забытые ароматы детства, он чувствовал, как твердая корка внутри у него тает и плавится, обнажая душу – столь же ранимую и восприимчивую, как тридцать лет назад, когда он жил здесь, предаваясь юношеским мечтам, метаниям и мукам.
Вот поезд остановился на маленькой станции, и в окне показалась каменная стена, а на ней черные буквы знакомого названия и число – количество метров над уровнем моря. Харриса охватила дрожь.
– Самая высокая точка! – воскликнул он. – Как хорошо я помню эти места –Sommerau – Летний Луг! Следующая станция – моя!
Как только поезд, притормаживая на спуске, покатился вниз с горы, Харрис высунулся в окно и стал подмечать впереди знакомые ориентиры. Они глядели на него, как ожившие во сне мертвецы. Странные чувства – отчасти щемящие, отчасти приятные, – просыпались в сердце.
«Вот раскаленная белая дорога, по которой мы так часто гуляли под присмотром двух Братьев, – думал Харрис. – А вон там, ей-богу, поворот кdie Galgen – каменной виселице, на которой в старые времена вешали ведьм!»
Он чуть улыбнулся, когда поезд проезжал мимо нее.
«Там рощица, где по весне землю укрывал белый ковер цветущих ландышей, и… – Тут он, поддавшись внезапному порыву души, высунулся в окно еще сильней. – Клянусь, это та самая поляна, где мы с французом Каламом ловили бабочек-парусников, а брат Пагель задал нам трепку за то, что мы ушли без спросу с дороги и кричали на родных языках!» И Харрис засмеялся своим воспоминаниям, наполнившим его разум яркими и живыми картинками.
Поезд остановился, и он, как во сне, вышел на серый гравийный перрон. Кажется, прошло полвека с тех пор, как он в последний раз стоял тут с деревянными сундуками и ждал поезда до Страсбурга, чтобы после двух лет изгнания вернуться домой. Время слетело с него, как старое пальто, и он почувствовал себя юнцом. Вот только все вокруг будто усохло и стало гораздо меньше, чем ему помнилось, и даже расстояния удивительнейшим образом сократились.
Он зашагал к маленькой гостинице –Gasthaus, – и всю дорогу из темного леса выскальзывали образы его бывших однокашников – немцев, швейцарцев, итальянцев, французов, русских. Они молча плыли рядом, обращая на него печальные и вопросительные взгляды. Он не помнил, как их зовут. Но среди его молчаливых спутников были и братья, чьи имена ему хорошо запомнились, – брат Рест, брат Пагель, брат Шлиман, и даже старый бородатый проповедник, увидевший себя среди обреченных на скорую гибель, – брат Гайсин. Темный лес лежал кругом, точно море, что в любой миг может накрыть все вокруг своими бархатными волнами и унести прочь все образы. Воздух был прохладен и душист, и каждое дуновение ветра рождало в уме новые воспоминания…
Однако, несмотря на печаль, неизбежно охватывающую человека в такие минуты, все это было очень интересно и даже приятно, поэтому Харрис снял номер в гостинице и заказал ужин, намереваясь тем же вечером отправиться в свою старую школу. Она стояла посреди небольшой протестантской деревушки, до которой было мили четыре через лес. Харрису впервые пришло в голову, что, вообще-то, в этих краях живут сплошь католики. Кресты и церковки окружали деревню подобно часовым вражеской армии. Сразу за околицей стояла непроходимая стена высокого леса, где господствовала другая вера. Харрису смутно вспомнилось, что католики порой не скрывали своего враждебного отношения к этому маленькому протестантскому оазису, тихо-мирно процветавшему прямо у них под носом. Как он мог об этом забыть? Каким мракобесием теперь казалось это ему, повидавшему жизнь и побывавшему во всех уголках бескрайнего мира! Он будто перенесся в прошлое, только не на тридцать лет, а не все триста.
К ужину, помимо Харриса, спустилось всего двое. Один – бородатый господин средних лет в твидовом костюме – сидел в дальнем конце общего стола, и Харрис, издалека признав англичанина, решил к нему не подсаживаться. Не дай бог окажется коммерсантом, а то и торговцем шелком – в таком случае придется весь вечер обсуждать с ним работу. А вот второй постоялец, тихий человек маленького роста, оказался католическим священником. Он ел салат, помогая себе ножом, однако делал это столь аккуратно, что не привлекал к себе внимания. Лишь вид его сутаны напоминал Харрису о давней вражде. За разговором Харрис между прочим упомянул цель своего сентиментального путешествия. Священник вскинул брови и посмотрел на собеседника с нескрываемым изумлением и подозрительностью, задевшими Харриса за живое. Он решил списать все на разницу в вере.
– Да, – продолжал коммерсант, радуясь возможности излить душу, – удивительный был опыт для пятнадцатилетнего мальчишки – оказаться среди сотни иностранцев. Хорошо помню одиночество и невыносимуюHeimweh[18], что одолевали меня поначалу. – По-немецки он говорил весьма бегло.
Священник оторвал взгляд от тарелки с салатом из холодной телятины и картофеля и улыбнулся. Лицо у него было приятное. Он негромко поведал, что тоже не местный и сейчас объезжает приходы Вюртемберга и Бадена.
– Условия, конечно, были суровые, – добавил Харрис. – Мы, англичане, помню, называли свое бытьеGefängnisleben – тюремной жизнью!
Лицо его собеседника по неизвестной причине потемнело. Выдержав паузу, он все же тихо заметил – не из желания продолжить разговор на эту тему, а скорее из вежливости:
– Да, в ту пору школа процветала, насколько мне известно. Я слышал, что потом… – Не договорив, он слегка пожал плечами, и вновь в его взгляде засквозило то странное выражение – почти тревога.
Тон его отчего-то показался Харрису неуместным, даже оскорбительным, однако он сумел сдержаться.
– Все изменилось? – уточнил он. – Признаться, мне трудно поверить…
– Так вы не слышали? – удивился священник и поднял руку, словно хотел перекреститься, но так и не сделал этого. – Вы не слышали, что там случилось, прежде чем ее забросили?..
Харрис и сам чувствовал, что ведет себя по-детски. Он явно переутомился или перенервничал, иначе как объяснить, что слова и манеры маленького священника вызвали в нем негодование – сильнейшую, ничем не оправданную злость? От волнения он почти не услышал последних слов. Тут же всплыли старые обиды, и он воскликнул, с трудом сдерживаясь:
– Вздор!Unsinn! – Он натянуто засмеялся. – Вы уж простите, сэр, что я с вами спорю. Но я ведь учился в этой школе. Прекрасное место! Других таких нет, и мне чрезвычайно трудно поверить, что там могло случиться какое-нибудь серьезное… Да никакие происшествия не способны лишить эту школу ее удивительного духа! Братья отдавали своему делу всю душу…
Харрис осекся, сообразив, что говорит слишком громко, а англичанин на другом конце стола может знать немецкий. Тотчас он поднял взгляд и увидел, что тот пристально рассматривает его лицо. Глаза у англичанина прямо-таки светились. Удивительно в них было и то, что они каким-то образом выражали одновременно упрек и предостережение. Да и все лицо незнакомца произвело на Харриса сильнейшее впечатление: рядом с таким человеком не хотелось позволять себе никаких неподобающих слов или действий. Странно, что он не заметил этого раньше.
Теперь же он готов был откусить себе язык за то, что наговорил лишнего. Священник до самого конца ужина хранил молчание. Только однажды он поднял глаза и произнес тихим, не предназначенным для чужих ушей (но явно до них долетевшим) голосом:
– Вы обнаружите, что ваша школа очень изменилась.
С этими словами он поднялся из-за стола и, учтиво поклонившись обоим присутствующим, ушел.
Следом покинул комнату и англичанин в твидовом костюме. Харрис остался один.
Он еще немного посидел за столом, попивая кофе и покуривая сигару за пятнадцать пфеннигов. В столовой быстро темнело, и вскоре вошла служанка – зажечь лампы. Харрису было неловко за свои манеры, хотя он вроде бы и не позволял себе никаких вопиющих грубостей. Возможно, рассуждал он, его вывел из себя тот факт, что священник своими досадными намеками случайно испортил ему приятные ностальгические воспоминания. Надо будет потом перед ним извиниться. Но сперва – в школу! Харрис взял трость, шляпу и вышел на улицу.
Пересекая двор, он обратил внимание, что священник и англичанин в твидовом костюме оживленно беседуют – настолько оживленно, что даже не заметили его приветственно поднятой шляпы.
Харрис поспешно зашагал прочь. Дорогу он помнил хорошо и надеялся добраться до деревни не очень поздно, чтобы успеть поболтать с кем-нибудь из братьев, а там, глядишь, и на чашечку кофе заглянуть, если пригласят… Харрис не сомневался, что его ждет радушный прием. Разум вновь захватили приятные воспоминания. Ради такого случая можно и припоздниться, думал он; совершенно неважно, в каком часу он вернется в гостиницу.
Шел восьмой час; из глубин леса потянуло ночной октябрьской стужей. Дорога от железнодорожной станции ныряла прямиком в чащу, и вскоре лес поглотил Харриса целиком: его шаги мгновенно глохли во тьме, не отдаваясь эхом в миллионах елей, стоявших вдоль дороги сплошной стеной. Отдельных стволов в темноте было не разобрать. Харрис шагал, щеголевато помахивая дорогой тростью из древесины падуба; по дороге ему попалось несколько спешивших домой крестьян; их утробное приветствие – «Gruss Gott»[19], – которого он так давно не слышал, наталкивало на мысли о прошедших десятилетиях и вместе с тем – об остановившемся здесь времени. В голове Харриса возникали все новые и новые образы. Опять из леса потянулись бывшие однокашники: они тихо шли рядом, перешептываясь о делах давно ушедших дней. Одно видение наступало на пятки другому. Каждый поворот дороги, каждая поляна были хорошо знакомы Харрису и будили в нем новые воспоминания. Словом, прогулка выдалась как нельзя более приятная.
Он шел и шел. Небо было припудрено золотом, пока не вышла луна, а потом между землей и звездами разлилось бледное серебро. Харрис видел, как мерцают верхушки елей, и слышал их шепот, когда ветерок поднимал их иголки к свету. Горный воздух был необычайно душист и сладок. Дорога светилась во мраке подобно пенистой реке. Как безмолвные мысли, порхали тут и там белые мотыльки, и сотни знакомых запахов поднимались навстречу Харрису из лесных глубин.
Тут деревья расступились, и он очутился на лесной опушке.
Скорее вперед! Вот уже показались знакомые крыши, залитые серебром; а вон там – очертания деревьев на маленькой центральной площади с фонтаном и зелеными лужайками вокруг; дальше в небо взмывал шпиль церкви рядом сGasthof der Brudergemeinde[20], а сразу за ней проступала из мрака неясная громада школьного здания: грозная и массивная, подобно крепости испещренная глубокими тенями, она готовилась принять в свои стены бывшего ученика.
Харрис быстро прошел по пустынной деревенской улице и остановился в тени школы, глядя вверх на стены, где он два года был узником. Два года строгой дисциплины и тоски по дому… Ум полнился воспоминаниями и чувствами, ибо с этим местом были связаны все самые яркие впечатления его юности, здесь он впервые начал жить и познавать жизненные ценности. Ничто не нарушало тишины – ни шорохи, ни шаги, хотя в двустворчатых окнах тут и там мерцал свет; подняв голову и окинув взглядом стены школы, он легко вообразил, что за этими закрытыми окнами, отражавшими лишь свет луны и звезд, толпятся все его давние знакомцы.
Вот она, его старая обитель, стоит посреди мира, могучая и неприступная, с зашторенными окнами, высокой черепичной крышей и острыми шпилями молниеотводов, торчащими из углов подобно черным когтистым пальцам. Долгое время Харрис просто стоял и смотрел, потом наконец очнулся и с радостью заметил теплый свет в окнахBruderstube – комнаты отдыха для братьев.
Он прошел сквозь кованые ворота, одолел двенадцать ступеней крыльца и очутился перед черной деревянной дверью с тяжелыми железными засовами – дверью, которую он когда-то ненавидел всеми фибрами юной плененной души и на которую теперь смотрел с нежностью и мальчишеским восторгом.
Не без робости Харрис дернул за веревку и прислушался к звону колокольчика в недрах здания. В его воображении, разбуженном давно забытым звуком, минувшее ожило столь наглядно и осязаемо, что Харрис невольно вздрогнул. Звук был подобен звону волшебного колокола из сказок, что поднимает занавес Времени и вызывает из прошлого души мертвых. Харрис расчувствовался, как никогда в жизни. Ему казалось, что он опять юн, при этом он заметно вырос в собственных глазах, преисполнился мнимой важности. Да, он теперь большой человек, деловой, повидавший мир и жизнь. На обитателей этого прибежища благостных снов он должен произвести впечатление солидного господина, не так ли?
– Попробую еще раз, – пробормотал он себе под нос после долгой тишины и уже схватился за веревку, когда на каменной лестнице внутри послышались шаги, и огромная дверь медленно отворилась.
На пороге стоял высокий человек с угрюмым лицом.
– Покорнейше прошу меня простить за столь поздний визит, – начал Харрис не без помпы. – Видите ли, я здесь раньше учился. Я только что приехал и не смог удержаться… – Немецкий вдруг стал даваться ему с трудом. – Мне безумно захотелось взглянуть на родную школу! Я учился тут в семидесятых…
Человек открыл дверь пошире и одарил Харриса радушной улыбкой.
– Меня зовут брат Калькман, – низким голосом произнес он. – В те годы я как раз здесь преподавал. Мы всегда рады бывшим ученикам! – Он пристально взглянул на Харриса и добавил: – И, конечно, я тоже рад встрече… Очень рад!
– О, взаимно! – ответил Харрис, растаяв от столь теплого приема.
Тускло освещенный коридор с серым каменным полом, знакомое напевное звучание немецкой речи, эхом гремевшей в стенах (братья и раньше говорили с особой интонацией), – все это вместе чрезвычайно воодушевило Харриса, и он с головой окунулся в зачарованную атмосферу давно забытых дней. Он радостно ступил через порог, и знакомый грохот двери за спиной окончательно вернул его в прошлое: сердце почти защемила тоска по дому и свободе.
Харрис невольно вздохнул и с улыбкой повернулся к брату Калькману. Тот едва заметно улыбнулся в ответ и повел его за собой по коридору.
– Мальчики уже отдыхают, – пояснил он. – Как вы помните, у нас принято ложиться рано. Но мы с радостью примем вас в комнате отдыха и угостим чашечкой кофе.
Это было ровно то, на что надеялся Харрис. Он согласился с большой охотой, однако постарался прикрыть свое воодушевление учтивыми благодарностями.
– А завтра, – продолжал брат Калькман, – приходите с утра пораньше и проведите с нами целый день. Возможно, вы даже встретите старых друзей: несколько наших учеников впоследствии вернулись сюда учителями.
На короткий миг в его глазах вспыхнул и тотчас исчез странный огонек, от которого гостю стало не по себе. Не сумев объяснить этого явления, Харрис списал его на игру света и тени – они тогда как раз проходили мимо висевшей на стене лампы – и выбросил все из головы.
– Вы чрезвычайно добры, – вежливо произнес он. – Не представляете, какая для меня радость – вновь оказаться в стенах любимой школы! О… – Харрис ненадолго остановился у двери со стеклянным окошком и заглянул внутрь. – Кажется, это одна из музыкальных комнат! Здесь я любил по вечерам играть на скрипке. Поразительно, как все оживает в памяти!
Брат Калькман тоже остановился и позволил гостю осмотреться.
– Школьный оркестр еще существует? Помню, я был второй скрипкой. Руководил оркестром брат Шлиман. Ох, так и вижу, как он сидит за пианино, встряхивая длинными черными волосами…
Харрис резко умолк: по суровому лицу брата Калькмана вновь пробежала странная тень. Оно вдруг показалось ему смутно знакомым.
– Да, оркестр по-прежнему существует, – ответил брат Калькман. – Увы, брат Шлиман… – Он чуть помедлил, но все же договорил: – Скончался.
– Понимаю, понимаю, – закивал Харрис. – Прискорбно слышать.
Он ощутил легкую тревогу, но так и не смог определить, вызвало ее известие о смерти учителя музыки или… нечто иное. Он вгляделся в глубину коридора, конец которого терялся во тьме. Странно, на улице все было таким маленьким – гораздо меньше, чем ему запомнилось, – а здесь, наоборот, все казалось громадным. Коридор словно стал выше, просторнее и длиннее, чем был в его детстве. Харрис невольно погрузился в воспоминания.
А потом поднял взгляд и заметил, что брат Калькман наблюдает за ним с терпеливо-снисходительной улыбкой на губах.
– У вас перед глазами встают картины прошлого, – мягко заметил он, и строгое лицо его приняло почти сочувственное выражение.
– Да, вы правы, – ответил торговец шелком. – В некотором смысле это была самая чудесная пора моей жизни. И в то же время я ненавидел школу… – Он осекся, не желая оскорбить брата Калькмана.
– Что ж, по английским меркам наш быт действительно устроен весьма сурово, – вкрадчиво произнес брат Калькман и умолк.
– …Да, отчасти дело было в этом. А еще я беспрестанно тосковал по дому и терзался одиночеством – оттого, пожалуй, что никогда не мог побыть наедине с собой. В английских школах необычайно свободные нравы, знаете ли.
Брат Калькман слушал очень внимательно.
– Но школа дала мне то, чего я не утратил по сей день, – задумчиво добавил Харрис. – И за что я ей безмерно благодарен.
– Ach! Wie so, denn?[21]
– Постоянные душевные страдания заставили меня с головой отдаться религиозной жизни, и я направил все силы своего существа на поиск более глубокого удовлетворения – такого места, где душа моя могла бы обрести подлинный покой. Два года подряд я по-своему, по-детски стремился к Богу – так истово и горячо, как не стремился потом ни к чему иному. До сих пор помню это ощущение покоя и внутренней радости, что овладевали мною во время этого поиска. Никогда не забуду школу и все то, чему она меня научила!
Закончив свою длинную тираду, он умолк, и ненадолго меж ними повисла тишина. Харрис волновался, что наговорил лишнего или неуклюже выражался на иностранном языке. Когда брат Калькман положил руку ему на плечо, он невольно вздрогнул.
– Поэтому допускаю, что воспоминания и впрямь овладели моим разумом, – виновато добавил он. – Этот длинный коридор, комнаты, мрачная входная дверь с тяжелыми засовами, все эти струнки, что… что…
Тут немецкий окончательно подвел его, и он, взглянув на брата Калькмана со смущенной улыбкой, развел руками. Однако брат к тому времени уже убрал руку с его плеча и, отвернувшись, вглядывался в глубину коридора.
– Да, понимаю, все это вполне естественно и объяснимо, – поспешно отозвался он, не оборачиваясь. –Es ist doch selbstverständlich[22]. Мы все вас прекрасно понимаем.
Затем Калькман резко обернулся к Харрису, и тот увидел, что с лицом брата произошли явные – и весьма зловещие – перемены. Возможно, дело опять-таки было в игре света и тени: мигающее в убогих лампах пламя играло шутки с его воображением. Странная гримаса на лице брата Калькмана, как и в прошлый раз, быстро исчезла, стоило им зашагать дальше по коридору, однако англичанину все же подумалось, что он чем-то обидел гостеприимного хозяина, сказал нечто такое, что пришлось тому не по вкусу.
Они остановились у двери вBruderstube. Харрис осознал, что уже поздно, и он, вероятно, своими разглагольствованиями мешает братьям отдыхать. Он предпринял осторожную попытку попрощаться с братом Калькманом, но тот и слышать ничего не желал.
– Нет-нет, вы обязаны выпить с нами чашечку кофе! – убежденно воскликнул он. – Коллеги будут в восторге от встречи с вами. Быть может, кто-то из них вас даже вспомнит.
Из-за двери донеслись приятные голоса – там вели беседу несколько человек. Брат Калькман повернул ручку, и они вошли в комнату, полную света и людей.
– О, простите… Как вас зовут? – прошептал он, подставляя Харрису ухо. – Вы еще не представились.
– Харрис, – быстро отозвался англичанин.
Переступая порог комнаты, он ощутил странное замирание сердца, однако объяснил это тем фактом, что нарушал сейчас самый строгий школьный запрет: всем мальчикам без исключения под страхом грозной кары запрещалось даже приближаться к святая святых, где учителя проводили недолгие минуты отдыха.
– Ах да, конечно, Харрис, – повторил брат Калькман, будто в самом деле вспомнил его фамилию. – Входите, герр Харрис, входите, прошу вас. Мы безмерно признательны вам за визит. Как мило, как славно с вашей стороны было отвлечься от дел и навестить нас!
Дверь за ними закрылась, и, слегка опешив от яркого света, Харрис поначалу не обратил внимания на чрезмерную многословность Калькмана. Он услышал, как его представляют остальным. Брат говорил слишком громко – до абсурда громко…
– Братья, – объявил он. – Имею честь и удовольствие представить вам герра Харриса из Англии. Он решил приехать с визитом в любимую школу, и я уже выразил ему от нашего общего имени глубочайшую признательность по этому поводу. Как вы помните, он учился здесь в семидесятом году…
Все это звучало очень церемонно, очень по-немецки, но Харрису пришлось по душе. Он сразу почувствовал себя важным и желанным гостем. Ему даже показалось, что его здесь давно ждали.
Люди в черном поднялись со стульев и поклонились; Харрис поклонился в ответ; Калькман тоже отвесил ему поклон. Все были очень вежливы и учтивы. Комната наполнилась движением; яркий свет с непривычки слепил глаза, в воздухе висел густой сигарный дым. Харрис сел на предложенный стул между двумя братьями, смутно ощущая, что его восприятие утратило прежнюю остроту и ясность. Голова немного шла кругом; чары прошлого оказались слишком сильны и затмевали настоящее, отчего все вокруг странным образом уменьшалось, подстраиваясь под его детские воспоминания. Он будто очутился во власти некоего наваждения, представлявшего собой многослойную репродукцию всех картинок из детства.
Затем он усилием воли заставил себя встряхнуться и присоединился к возобновившейся за столом беседе. Он получал от нее несказанное удовольствие, ибо братья – в комнатке их собралось около дюжины – радушно приняли его в свой круг, и он сразу же почувствовал себя одним из них. Опять-таки это вызвало в нем особый, возвышенный восторг: он словно покинул алчный, вульгарный, меркантильный мир – мир торговли, где балом правил барыш, – и очутился в более чистых слоях атмосферы, где господствовали духовные идеалы и люди жили в простоте и благочестии. Все это подействовало на Харриса самым удивительным образом: прошедшие двадцать лет, которые он посвятил торговле, стали казаться ему годами постепенной деградации. Этот чистый воздух горнего края, где люди думали только о своей душе и душах ближних, был чересчур разрежен для выходцев из того мира, с которым он связал свою жизнь. Харрис поймал себя на том, что постоянно сравнивает маленького мечтателя, тридцать лет назад покинувшего суровые стены этой общины, и себя нынешнего, солидного, умудренного опытом господина, – и нелестные отличия заставляют его содрогаться от досады и даже некоторого презрения к самому себе.
Он обвел взглядом плывущие в табачном дыму лица братьев – как хорошо он помнил этот едкий дым! Как суровы, сильны, безмятежны были эти лица, отмеченные печатью благородства и бескорыстия. Одно или два лица Харрис разглядывал особенно пристально, не понимая до конца, чем они его так заворожили. В них было что-то непреклонное, несгибаемое и при этом смутно знакомое, но откуда он мог их знать? Когда он встречался взглядом с одним из братьев, в их глазах читалось неизменное радушие – и что-то еще… Озадаченное восхищение, признание его исключительности, почти пиетет. Все это очень ему льстило.
Вскоре подали кофе. Сварил его черноволосый брат, сидевший поначалу в дальнем углу комнаты. Он имел заметное сходство с покойным братом Шлиманом, хормейстером. Харрис поклонился, когда принимал чашку из его белых рук, и обратил внимание, что они очень тонкие, почти женские. Затем он закурил сигару, предложенную соседом, с которым вел чудеснейшую беседу, и в ярко вспыхнувшем свете от зажженной спички увидел, что сосед его невероятно похож на брата Пагеля, его бывшего классного руководителя.
–Es ist wirklich merkwürdig[23], – произнес он, – сколько знакомых лиц я здесь вижу – или мне чудится? Поразительно!
– Да, – отвечал сосед, потягивая кофе и буравя Харриса пристальным взглядом. – Это место обладает очень сильной аурой и особым духом. Неудивительно, что перед вашим мысленным взором оживают воспоминания – быть может, они настолько ярки, что почти затмевают нас настоящих.
Оба тихо рассмеялись. Харрису было приятно, что его настроение понимают и разделяют. От этой темы они перешли к обсуждению горной деревушки, ее уединенности, обособленности от внешнего мира, столь располагающей к поиску и почитанию Бога, к своего рода духовному развитию.
– О да, и то, что вы смогли к нам выбраться, герр Харрис, несказанно нас порадовало, – подхватил брат, сидевший слева. – Мы восхищаемся вашим решением! Это так похвально.
Харрис отмахнулся.
– Я ведь сделал это для собственного удовольствия, – сказал он.
– На вашем месте далеко не каждый осмелился бы на такой шаг, – добавил двойник брата Пагеля.
– Почему же? – спросил Харрис, слегка озадачившись. – Вы про неприятные воспоминания?..
Брат Пагель посмотрел на него с тем же нескрываемым восхищением во взгляде.
– Большинство людей так дорожат своей жизнью и столь малым готовы поступиться ради веры! – торжественно произнес он.
Англичанину стало не по себе. Эти достойные господа определенно его перехваливают. К тому же он понемногу начинал терять нить разговора. О чем, собственно, идет речь?
– Ну, мирская жизньв какой-то мере по-прежнему мне дорога, – с улыбкой ответил он, давая понять, что он все же пока не святой и до истинной праведности ему далеко.
– Тем более достойно восхищения, что вы явились сами! – воскликнул брат слева. – По доброй воле! Как это самоотверженно с вашей стороны!
Последовала пауза, и торговец шелком обрадовался, когда разговор перешел на более общие темы. Впрочем, он никогда не уходил далеко от визита Харриса в школу и чудесного уединенного расположения деревушки, позволявшего людям свободно развивать духовные способности и проводить богослужения. Тут и остальные братья подключились к беседе, на все лады превознося его словарный запас и знание языка. С одной стороны их похвалы позволяли Харрису чувствовать себя непринужденно, а с другой все же слегка коробили. Сентиментальное путешествие – это, в сущности, такая мелочь…
Время летело незаметно; кофе был превосходный, сигары – с мягким ореховым ароматом, как он любил. Наконец, побоявшись злоупотребить гостеприимством братьев, Харрис неохотно поднялся из-за стола. Но остальные и слышать ничего не желали. Ведь это огромная редкость – чтобы бывший ученик вот так запросто, по собственному желанию вернулся к ним с визитом. Час еще не поздний. Если понадобится, они даже могут уложить его спать в большойSchlafzimmer[24] наверху.
Долго уговаривать Харриса не пришлось. Он согласился побыть с братьями еще немного и сам не заметил, как стал душой этой маленькой компании. Он был польщен, почтен и очень доволен собой.
– А сейчас, быть может, брат Шлиман сыграет нам что-нибудь?.. – предложил брат Калькман.
Харрис невольно вздрогнул, услышав знакомую фамилию. Черноволосый мужчина за пианино с улыбкой повернулся к остальным. Должно быть, это сын покойного хормейстера? Надо же, точная копия отца…
– Если брат Мейер еще не убрал свою «амати», я готов ему аккомпанировать, – многозначительно произнес музыкант, поглядев на брата, которого Харрис до сей минуты не замечал. Он был как две капли воды похож на старого учителя с такой же фамилией.
Мейер встал и учтиво поклонился. Харрис тотчас обратил внимание на странный характер этого движения: казалось, в месте соединения шеи с туловищем у него поврежден один из позвонков и шея вот-вот сломается. Старый Мейер имел такую же особенность. Харрис вспомнил, как мальчишки любили изображать эти его причудливые кивки.
Он стал пристально вглядываться в лица братьев, чувствуя, как вокруг свершаются некие постепенные, едва уловимые перемены. Все лица казались ему теперь до странности знакомыми. Пагель – вернее, брат справа от него, с которым он все это время беседовал, – был точной копией брата Пагеля, его классного руководителя. А Калькман, вдруг дошло до него, оказался братом-близнецом другого – нелюбимого – учителя, чью фамилию он забыл. В дыму маячили лица братьев, с которыми он жил в этих стенах тридцать лет назад: Рест, Флюхайм, Майнерт, Ригель, Гайсин.
Встревожившись не на шутку, он присмотрелся внимательнее, и всюду ему мерещились призрачные сходства. Харрису стало окончательно не по себе: что за странное наваждение! Он встряхнулся – мысленно и физически, – подул на завесу дыма вокруг себя и с тревогой осознал, что все присутствующие не сводят с него глаз. Они внимательно наблюдали за каждым его действием.
Это заставило его прийти в себя. Будучи англичанином, он не хотел прослыть грубияном или показаться братьям подозрительным дураком, испортив тем самым прекрасный вечер. Он здесь гость, и притом почетный. Да и музыканты уже начали играть. Длинные белые пальцы брата Шлимана ласково касались клавиш.
Харрис опустился на стул и, продолжая незаметно поглядывать по сторонам из-под полуприкрытых век, опять закурил.
И все же в душе его поселился ощутимый холодок. Как ни старался он урезонить себя, по спине то и дело пробегала дрожь. Как город на берегу реки, расположившийся в глубине материка, ощущает давление моря, так и Харрис, сидя в этой тесной комнатке, явственно ощущал, что некие могущественные силы замышляют против него недоброе. С каждой секундой ему становилось все страшнее.
Когда звуки музыки заполнили комнату, в голове начало проясняться, точно спала пелена, до сих пор мешавшая ему ясно видеть. Сами собой зазвучали в ушах слова священника из железнодорожной гостиницы: «Вы обнаружите, что ваша школа очень изменилась». И почему-то вспомнились удивительные глаза того англичанина, сидевшего с ними за ужином, который подслушал их беседу и позднее завел со священником оживленный разговор. Харрис достал часы и украдкой посмотрел на время. Почти одиннадцать. Два часа пролетели незаметно.
Шлиман, целиком отдавшись музыке, играл что-то размеренное и торжественное. Пианино издавало восхитительно мелодичные звуки. Сила чистой веры, простота великого искусства, живительная радость обретшей себя души – все это и много больше угадывалось в дивных звуках, однако, если бы Харриса спросили, он назвал бы музыку порочной, возмутительно, дьявольски порочной и непристойной. Харрис слышал композицию впервые, но, судя по всему, то была месса, величественная и торжественная… Она медленно вилась по задымленной комнате, пробирая до самых глубин сердца, словно некая огромная могучая сущность. На всех до единого лицах вокруг она будто оживляла печать тех сил, символом которых была. Лица братьев приобрели зловещий вид – не просто жутковатый или угрюмый, а откровенно злобный, злонамеренный. Харрис вспомнил странное выражение, мелькнувшее на лице Калькмана еще в коридоре, когда они сюда шли. Истинные недобрые замыслы их черных душ всплыли на поверхность, исказили глаза, губы и лбы братьев и теперь гордо реяли у всех на виду подобно черным знаменам сатанинского воинства. В голове Харриса огнем запылало кошмарное слово:демоны.
Стоило ему сделать это неожиданное открытие, как он на миг утратил власть над собой. Не попытавшись обдумать происходящее или оценить свое положение, он совершил очень глупый, но вполне естественный поступок. Ощутив внутренний неодолимый позыв к решительным действиям, он резко вскочил на ноги – и закричал. Да, он завопил во весь голос, чем сам себя напугал.
Никто не шелохнулся. Никто будто и не заметил его нелепой выходки, да что там – никто, кроме него самого, даже не услышал крика. Музыка целиком поглотила его, задушила… Или, быть может, он крикнул вовсе не так громко, как ему показалось, или не крикнул вовсе?
Когда он вновь обвел взглядом неподвижные темные лица братьев, пугающий, леденящий кровь холод охватил всю его душу. Все чувства, казалось, покинули его – отхлынули подобно воде во время отлива. Харрис опять сел, пристыженный, и принялся ругать себя за глупое, мальчишеское поведение. А музыка тем временем все лилась из-под змеиных пальцев брата Шлимана, как отравленное вино льется из горлышек причудливых древних сосудов.
И Харрис вместе с остальными ее испил.
Заставив себя поверить, что это собственное сознание играет с ним злые шутки, он решительно обуздал свои чувства. Затем музыка стихла, все зааплодировали и заговорили одновременно, смеясь, меняясь местами и вознося хвалы пианисту – словом, ведя себя совершенно естественно и так, будто ничего странного не произошло. Лица братьев опять казались нормальными. Все учителя толпились вокруг гостя, и он поймал себя на том, что наравне с остальными нахваливает музыканта.
И все же Харрис начал украдкой подвигаться к двери, то меняясь с кем-нибудь местом, то подходя к тем, кто стоял ближе всего к выходу.
– Позвольте горячо поблагодарить каждого из вас,tausendmal[25], за столь теплый и радушный прием. Вы оказали мне высокую честь, – наконец заговорил он самым решительным тоном. – Боюсь, я и так уже злоупотребил вашим чудесным гостеприимством. Да и путь до гостиницы отсюда неблизкий…
Все наперебой принялись уговаривать его остаться на ночь или хотя бы немного подкрепиться перед уходом. Из одного буфета тут же достали каравай ржаного хлеба, из другого ветчину, и все дружно принялись за еду. Опять сварили кофе, опять закурили сигары, а брат Мейер достал скрипку и начал тихо ее настраивать.
– Наверху всегда найдется кровать, если герр Харрис пожелает остаться, – сказал один брат.
– К тому же теперь вам будет нелегко выбраться, ведь все двери заперты, – со смехом подхватил другой.
– Да здравствуют простые радости жизни! Давайте праздновать! – воскликнул третий. – Пусть брат Харрис поймет, как высоко мы ценим его поступок – приехать к нам с последним визитом!
Так они на все лады уговаривали и умасливали его, и все без исключения смеялись, словно давая понять, что под слоем елея и учтивости – весьма тонким слоем – прячется совсем иной смысл.
– Полночь уж близко, – добавил брат Калькман с обворожительной улыбкой, но страшным голосом, напомнившим Харрису скрип ржавых дверных петель.
Ему становилось все труднее и труднее понимать немецкую речь. Он заметил, что они уже записали его в свои ряды и называют «братом».
Внезапно на Харриса снизошло озарение, от которого по всему телу тотчас разбежались мурашки: все это время он неправильно – вопиюще, фатально неправильно – понимал их слова! Они вели речи о красоте этого места, о его уединенности и оторванности от мира, о том, как замечательно оно подходит для духовного развития и богослужений особого рода, вот только под этим они имели в виду совсем не то же, что Харрис. Они вкладывали в знакомые ему слова – одиночество, служение, обряды – совсем иной смысл. Все это – некий дьявольский маскарад, и он против собственной воли стал его частью. Он очутился среди людей, что под покровом религиозности преследуют некие тайные цели.
Как же он оказался в столь двусмысленном положении? Ненароком, по ошибке? Или его все-таки сюда вели – незаметно, исподволь заманивали? Мысли начали путаться, уверенность в себе стремительно таяла. И почему, вновь подумал Харрис, их так восхитило его желание посетить старую школу? Что в этом простейшем поступке такого удивительного и похвального? С какой стати они так восторженно-насмешливо превозносили его храбрость и отвагу, «добрую волю», «самоотверженность»?
Ужас зашевелился в его сердце; Харрис так и не смог найти ответа ни на один из мучивших его вопросов. Лишь одно он понимал теперь со всей ясностью: они не хотят его отпускать. И не отпустят. С этой минуты у него словно открылись глаза, и он увидел их зловещую, темную сущность, их враждебность и чужеродность – ему, Харрису, и самой жизни. В голове вспыхнули оброненные слова одного из братьев: «последний визит».
Харрис никогда не был человеком действия и за всю свою многолетнюю карьеру ни разу не попадал в опасные переделки. Трусом он себя не считал, нет, – скорее, ему просто не доводилось проверить себя на прочность. Он наконец в полной мере осознал, что оказался в очень непростом положении и имеет дело с теми, кто ради достижения цели – пока не до конца ему ясной – готов на многое. Да, разум Харриса заволок туман, мешавший ему мыслить рационально, отчего он мог руководствоваться лишь самыми примитивными инстинктами. Ему не пришло в голову, что братья просто выжили из ума или что у него самого временно помрачился рассудок, и все, что с ним происходит, – плод его воспаленного воображения. В голове стучала одна мысль: бежать, бежать, и как можно скорее! Им овладел чудовищный страх вперемешку с отвращением.
Прекратив сопротивляться, он покорно съел ржаного хлеба с ветчиной, допил кофе, стараясь поддерживать спокойную и вежливую беседу, а через некоторое время вновь встал из-за стола и попытался откланяться. Говорил он тихо и весьма решительно. Никто не усомнился бы в его твердом намерении уйти. И на сей раз он стоял рядом с дверью.
– Как ни жаль, – обратился он к притихшим братьям, тщательно взвешивая слова и подбирая самые учтивые немецкие выражения, – но наш приятный вечер подошел к концу, пора мне пожелать вам всем спокойной ночи и двинуться в обратный путь. – Поскольку все продолжали хранить молчание, он, чуть оробев, добавил: – Примите мою самую искреннюю благодарность за ваше гостеприимство.
– Ну что вы, – отозвался Калькман, поспешно вставая и не обращая внимания на протянутую Харрисом руку, – это мы должны вас благодарить. И делаем это от всего сердца!
Тотчас полдюжины братьев встали между ним и дверью.
– Вы очень добры, – как можно тверже произнес Харрис, краем глаза замечая движение. – Право, я и не догадывался, что мой нежданный визит доставит вам столько удовольствия.
Он сделал еще один шаг в сторону двери, однако брат Шлиман тут же перегородил ему путь. Его намерения были предельно ясны, а лицо приобрело зловещее выражение.
– Но вы ведь приехали неслучайно, брат Харрис, – объявил он во всеуслышание. – Мы же не могли превратно истолковать ваши намерения? – Он вопросительно приподнял черные брови.
– Нет-нет, – поспешно ответил Харрис, – я был рад… я очень рад, что смог заехать! Клянусь, я получил колоссальное удовольствие. Прошу, поймите меня правильно! – Его голос чуть дрогнул, и он с трудом подбирал нужные слова. Кроме того, ему все труднее было пониматьих речь.
– Конечно, – пробасил брат Калькман, – мы поняли вас правильно. Вы приехали сюда с визитом в духе подлинной веры, веры до самоотречения! Вы по собственной доброй воле предлагаете нам себя, и мы безмерно признательны вам за это. Благородство ваших намерений заслуживает глубочайших похвал и уважения. – В комнате раздались тихие аплодисменты. – Нас – и, конечно, нашего Властелина, – особенно восхитила добровольность вашей…
Тут он использовал неизвестное Харрису слово.Opfer[26], сказал он. Англичанин принялся лихорадочно рыться в памяти, пытаясь припомнить перевод, однако на ум, хоть режь, ничего не приходило. Несмотря на то что значения слова Харрис не знал, оно заставило его похолодеть от страха. Все обстояло хуже, куда хуже, чем он мог себе представить. Он чувствовал себя беспомощным слабым созданием, утратившим всякую волю и способность к действию.
– Мы в восторге от вашей готовности принести себя в… – добавил Шлиман, подкрадываясь к нему с ужасающей ухмылкой на устах, и опять употребил это слово:Opfer.
Господи! Да что же это значит? «Предлагаете себя», «в духе подлинной веры и самоотречения», «готовность», «добровольность»…Opfer, Opfer, Opfer! Да что же, во имя всех святых, означает это странное, таинственное слово, и почему оно вселяет в него такой ужас?
Тут Калькман, бледный как смерть, с суровым каменным лицом тихо произнес еще несколько неизвестных Харрису слов, и братья как по команде прикрутили фитили всех ламп в комнате. В полутьме были различимы лишь их снующие туда-сюда силуэты.
– Час настал! – гремел за его спиной безжалостный голос Калькмана. – Полночь близко! Давайте готовиться. Он идет! Брат Асмодей идет! – Его призывы теперь напоминали песнопения.
Прозвучавшее имя по какой-то причине вселяло ужас – такой ужас, что Харриса при звуках этого имени забила дрожь. Они сотрясли комнату подобно громовому раскату, и воцарилась тишина. Вокруг восставали неведомые силы, наполнявшие все существо Харриса неописуемым животным ужасом. Он едва не лишился чувств.
Асмодей! Асмодей! Кошмарное имя. Харрис вдруг понял, чье оно и какой смысл сокрыт за этими тремя слогами. И тотчас до него дошло забытое значение того, первого слова. Оно вспыхнуло в мозгу подобно предвестию верной гибели.
Харрис хотел кинуться к двери, но ослабшие ноги подогнулись, и черные тени оттеснили его в глубину комнаты. Он позвал бы на помощь, однако перед глазами тут же встали огромные пустые коридоры… Он здесь один, на помощь звать некого и незачем. Поэтому он стоял молча, с ужасом ожидая своей участи.
– Брат Асмодей принимает тебя, – бормотали братья. – Готов ли ты?
Харрис вдруг обрел дар речи и попытался заговорить:
– Но при чем тут я и этот брат Асм… Асмо?.. – запнулся он, с трудом обуздывая поток слов, рвущихся с онемевшего языка.
Имя ему не далось. Он не смог произнести его правильно, как они, он вообще не мог его выговорить. Беспомощность Харриса достигла пика: не сумев вымолвить даже имени, он пришел в чудовищное смятение, и рассудок его окончательно помутился.
– Я приехал с дружеским визитом! – попытался выдавить он, но, к собственному изумлению и ужасу, услышал, как его голос произносит сам собой другие слова, и даже то самое имя: – Я добровольно приношуOpfer. И я готов, о да, готов!
Творилось нечто невообразимое. Его перестали слушаться не только мысли и язык, но даже тело! Он чувствовал, что очутился в плену фантомного или демонического мира… мира, где произносимое ими хором имя – имя Властелина – заключает в себе громадную силу.
Дальше все происходило как в дурном сне.
– В полумраке, прячущем правду, преклоним колени и восславим Владыку! – нараспев кричал Шлиман, подталкивая Харриса вглубь комнаты.
– В тумане, что застилает наши лики пред Черным Троном, приготовим добровольную жертву! – могучим басом вторил Калькман.
Они в нетерпении вскинули головы и прислушались. Грохот, подобный реву летящих снарядов, сотряс воздух – далекий, чарующий, зовущий.
– Он идет! Идет! Идет! – хором твердили братья.
Рев стих, и в комнате воцарилась неподвижная, ледяная тишина. Затем Калькман, темный и невыразимо зловещий, медленно повернулся в полумраке к остальным.
– Асмодей, нашHauptbruder[27], здесь! – возгласил он дрожащим, но по-прежнему стальным басом. – Асмодей с нами! Готовьтесь!
Наступила тишина, никто не смел шелохнуться или заговорить. Один из братьев, высокий и худой, приблизился к Харрису, но Калькман вскинул руку:
– Не завязывайте ему глаза. Пусть все видит – в знак нашей благодарности за столь щедрую жертву.
Харрис с ужасом осознал, что ему уже связали руки.
Высокий бесшумно отступил назад, и в наступившей вновь тишине все братья молча преклонили колени. Один Харрис стоял, а остальные начали бить поклоны и тихо, благоговейно выкрикивать имя Того, кто должен был явиться с минуты на минуту.
Ставни на окнах в дальнем конце комнаты, казалось, исчезли, и Харрис увидел, как далеко-далеко, на фоне звездного неба, вырастает громадный черный силуэт. Он был окутан серым ореолом, отчего напоминал стальную статую – поистине исполинскую, величественную, грозную. Лицо у Сущности было одновременно царственное и неизъяснимо печальное. В нем было столько грусти, что глаза Харриса не могли этого вынести: он почувствовал, что вот-вот лишится зрения, и тогда мир поглотит абсолютное черное ничто.
Силуэт на фоне ночного неба казался настолько далеким и недоступным, что невозможно было даже сравнить его размеры с какими-либо земными объектами; в то же самое время он был рядом, и когда серое сияние, исходившее от его тела и могучего, величественного, скорбного лика, коснулось души Харриса, пульсируя подобно свету далекой темной звезды, источающей Зло, он почувствовал, что лик этот теперь находится совсем близко, в той же комнате, где собрались братья.
А потом комната задрожала, огласившись стенаниями многочисленных предшественников Харриса (он сразу понял, что это кричат они). Сперва раздался сдавленный вопль – так кричит, задыхаясь, человек в предсмертной агонии, исторгая из себя вместе с последним вздохом имя Темного Властелина. Тихие судорожные вздохи, клокочущие хрипы и стоны множества задушенных здесь людей заметались, забились эхом в комнате, посреди которой Харрис стоял беспомощным узником, жертвой, приготовленной к ритуальному убийству. То стенали не просто измученные тела, нет, хуже: стенали их изувеченные души. Призрачный хор звучал то громче, то тише, и вот появились сами несчастные: по серому сияющему мареву поплыла вереница белых, искаженных болью лиц. Они манили Харриса и, бессвязно бормоча, звали его за собой, словно уже считали своим.
Стенания нарастали, все быстрее кружили бледные лики, и вот огромная серая Сущность начала нисходить на землю, прямо в комнату, где ее ждали почитатели и жертва. Вокруг Харриса замелькали руки братьев, то возникая из темноты, то вновь исчезая: он почувствовал, что его переодевают. Голову обнял ледяной обруч, а на поясе, еще крепче прижимая руки к бокам, затянулся тугой ремень. Наконец по горлу мягким шелком скользнуло жертвенное вервие. Он увидел его воочию, как будто ему поднесли зеркало.
В этот миг распростершиеся на полу братья вернулись к скорбным и в то же время исступленным ритуальным песнопениям, и случилось нечто странное. Огромная Сущность, не двигаясь и не меняя позы, вдруг оказалась в комнате рядом с Харрисом, и заполонила собой весь мир.
Харрис уже не ощущал страха как такового, лишь смутное предчувствие собственной гибели – гибели своей души – шевелилось в его сердце. Мысли больше не бились в голове, стремясь вырваться наружу. Конец был близок, и он это сознавал.
Высокий вал голосов взмыл над Харрисом:
– Мы благоговеем! Мы преклоняемся! Мы обожаем! Прими нашу жертву!
Звуки эти, почти лишенные смысла, гремели у него в ушах, в мозгу.
Величественный серый лик медленно приблизился к нему вплотную, и сама душа Харриса, казалось, потянулась из тела навстречу этим океанам слез – полным неизбывной скорби глазам Властелина. Тотчас братья поставили Харриса на колени, и в воздухе перед собой он увидел вскинутую руку Калькмана. Вервие сдавило горло.
Именно в тот миг, когда Харрис уже потерял всякую надежду на спасение, на помощь Бога или людей, случилось странное. Перед гаснущим взором Харриса возникло осиянное солнцем, неизвестно зачем и откуда появившееся здесь лицо второго постояльца железнодорожной гостиницы. И вид этого волевого, сильного лица подарил Харрису надежду.
Оно вспыхнуло перед его глазами за миг до того, как душу должна была постичь неминуемая ужасная гибель, однако по необъяснимой причине успело разбудить в нем новую несгибаемую волю и уверенность в собственном избавлении. То было лицо человека, наделенного огромной силой и светом добра. Именно такой свет, подумал Харрис, увидали в древние времена люди, сидевшие в сени смертной на берегу Галилеи. Светлый этот лик мог попрать даже демонов открытого космоса.
И вот из глубин своего отчаяния и одиночества Харрис воззвал к нему, воззвал не колеблясь, громко и решительно. В тот страшный миг он обрел голос, хотя и не мог потом вспомнить, на каком языке закричал – на английском или немецком. Слова его тем не менее были услышаны. Их поняли и братья, и серая злая Сущность.
Великое смятение поднялось в комнате. Раздался сокрушительный грохот: казалось, сама твердь земная содрогнулась от этих звуков. Но Харрис запомнил лишь смятенные, лихорадочные крики братьев:
– Среди нас человек, наделенный силой! Слуга Божий!
Грохот повторился – будто воздух вспороли огромные летящие снаряды, – и Харрис, лишившись чувств, осел на пол. Все вокруг исчезло, словно дым под порывами ураганного ветра.
Рядом с Харрисом сидел невысокий человек, совсем не похожий на немца, – тот самый англичанин в твидовом костюме, – человек с удивительными глазами.
Когда Харрис очнулся, его била дрожь. Он лежал под открытым небом, и холодный ветер с лесов и полей дул ему в лицо. Он сел и осмотрелся по сторонам. Перед глазами еще стояли ужасные картины того, что с ним случилось, но школа и братья исчезли без следа. Вокруг не было ни каменных стен, ни потолка, ни приглушенного света ламп, ни сигарного дыма, ни черных силуэтов братьев, ни исполинской серой Сущности над лесом.
Харрис лежал на грудах битого кирпича, одежда его насквозь промокла от росы, над головой приветливо сияли звезды. Все тело ныло от ушибов и синяков. Он лежал среди руин бывшего здания школы.
Он встал и огляделся. В мглистую даль уходил темный лес, а совсем рядом – рукой подать – вырисовывались из полумрака очертания деревенских домов. Однако под ногами у Харриса, несомненно, лежали обломки давно рухнувших стен. Тут он заметил, что они почернели от сажи, а деревянные стропила, торчащие тут и там из руин, обуглены. Это было пожарище, причем заросшее крапивой и другими сорными травами. Стало быть, школа сгорела много лет назад.
Луна уже начала опускаться за окружавший деревню лес, но света от звезд, что усыпали темное небо, было вполне довольно. Харрис, торговец шелком, стоял среди разбитых и обугленных школьных стен, трясясь от холода.
Вдруг он увидел, как из темноты ему навстречу шагнул человек. Приглядевшись, Харрис узнал в нем того самого незнакомца из железнодорожной гостиницы.
– Вы-то хоть настоящий? – спросил Харрис голосом, в котором с трудом признал свой.
– Настоящий, и более того – ваш друг, – ответил незнакомец. – Я шел за вами из гостиницы.
Харрис несколько минут осматривался, не говоря ни слова и только стуча зубами. Он вздрагивал от малейших шорохов, но все же звуки родной речи и голос незнакомца удивительным образом его успокаивали.
– Вы тоже англичанин, слава Богу! – произнес он. – Эти демоны-немцы… – Он осекся и прикрыл глаза ладонью. – Но куда они подевались? И комната, и… и… – Ладонь опустилась на шею и принялась ее ощупывать. Не найдя веревки, Харрис с облегчением выдохнул. – Неужели мне все приснилось?.. – растерянно спросил он.
Незнакомец подошел ближе и взял его за руку.
– Идемте, – мягко, но властно произнес он. – Уйдем подальше отсюда. На дороге и даже в лесной чаще вам будет лучше, ибо мы с вами сейчас стоим на одном из самых проклятых мест в целом свете.
Он повел Харриса через груды обугленных камней и заросли крапивы. Обжигая руки и спотыкаясь, они вышли на тропинку. Харрис шагал как во сне. Миновав искореженную кованую калитку, они наконец выбрались на дорогу, сиявшую в темноте белым светом. Здесь, на безопасном расстоянии от руин, Харрис смог собраться с мыслями.
– Но как такое возможно? – воскликнул он дрожащим голосом. – Как это может быть? Когда я пришел, школа стояла целая и невредимая! Мне открыли… Я слышал голоса, видел людей, пожимал им руки! Эти чертовы сумрачные лица… Я их видел даже яснее, чем сейчас вижу вас! – Харрис был совершенно растерян. Мир грез все еще стоял перед его глазами, куда более осязаемый и материальный, чем мир настоящий. – Неужели мне все привиделось?!
Только сейчас до него дошел смысл того, что сказал ему на руинах незнакомец.
– Проклятое, говорите? Это место проклято?
Он замер на дороге и уставился в темноту, где еще вечером стояло здание школы. Однако незнакомец повел его дальше.
– Поговорим об этом в безопасном месте, – сказал он. – Я пришел за вами из гостиницы, как только понял, куда вы подевались. В одиннадцать часов я вас обнаружил…
– В одиннадцать, – повторил Харрис, с содроганием вспоминая, что с ним происходило в те минуты.
– …и увидел, как вы упали. Я сидел рядом, пока сознание к вам не вернулось, а теперь… Теперь я провожу вас до гостиницы. Видимо, я отогнал наваждение… развеял морок.
– Я вам так обязан, сэр! – вновь перебил его Харрис, только теперь сообразив, как незнакомец ему помог. – Но я ничего не понимаю. Голова идет кругом… Я весь дрожу.
Он по-прежнему стучал зубами, его колотило. Сам того не заметив, он вцепился незнакомцу в руку, и так, рука об руку, они миновали заброшенную деревню и оказались на тракте, что вел к станции и гостинице.
– Здание школы сгорело давным-давно, – произнес незнакомец. – Лет десять назад его сожгли по решению Совета деревенских старейшин, и жители покинули деревню. Однако дух тех ужасных событий все еще живет в здешних местах. И «оболочки» главных участников по-прежнему разыгрывают кошмарное действо, из-за которого школу пришлось сжечь, а деревню забросить. Здесь жили и проводили свои ритуалы дьяволопоклонники!
Пока Харрис это слушал, на лбу у него выступил пот; виной тому никак не могла быть неспешная прогулка прохладной осенней ночью. Хотя он видел этого человека второй раз в жизни, а говорил с ним и вовсе впервые, он отчего-то сразу проникся к нему доверием и рядом с ним чувствовал себя в безопасности. Это самым успокаивающим образом действовало на его расшатанные нервы. Однако все происходящее по-прежнему казалось ему сном, и хотя Харрис отчетливо слышал каждое слово незнакомца, смысл этих слов во всей полноте дошел до него лишь на следующий день. Близость тихого человека с удивительными глазами оказалась подобна болеутоляющему бальзаму для измученной души; настолько сильным и благотворным было его влияние, что Харрис даже не задался вопросом, как и зачем незнакомец оказался среди ночи в этих глухих местах.
Да что там, Харрис даже имени его не спросил, не подивился его доброте: с чего бы незнакомому человеку так беспокоиться о судьбе случайного соседа? Он просто шагал рядом, прислушивался к его тихому голосу и радовался, что после всего пережитого кто-то ему помогает, возвращает силы и веру в людей. Лишь раз, вспомнив что-то из давным-давно прочитанного, он повернулся к незнакомцу и почти против собственной воли спросил его:
– А вы, сэр, не розенкрейцер?
Однако тот пропустил эти слова мимо ушей (или в самом деле не расслышал) и продолжал как ни в чем не бывало говорить о своем, а перед мысленным взором Харриса появился новый причудливый образ. Они брели вдвоем по прохладному лесу, и вдруг в его воображении возникла библейская картинка из далекого детства: борьба Иакова с ангелом. Иаков до зари боролся с существом, превосходящим его по силе, победил и получил его силу.
– За ужином в гостинице я случайно подслушал ваш разговор со священником, – звучал в темноте тихий голос незнакомца, – и заинтересовался. Позже, после вашего ухода, я узнал от него о секте дьяволопоклонников, тайно поселившихся в самом сердце этой простой и набожной общины.
– Дьяволопоклонники! Здесь!.. – в ужасе произнес Харрис.
– Да, именно… Секта много лет орудовала в этих краях, пока в деревне не начали пропадать люди. Тогда их разоблачили. Ведь где еще они могли годами спокойно творить свои чудовищные злодеяния, как не в этой уединенной деревушке, под прикрытием праведности и благочестия остальных ее жителей?
– Ужасно, ужасно, – прошептал торговец шелком. – Слышали бы вы их слова…
– Я все видел и слышал, – тихо произнес незнакомец. – Поначалу я хотел дождаться конца и лишь тогда вмешаться, но ради вашего спасения… ради спасения вашей души, – убежденно добавил он, – я решил заявить о своем присутствии чуть раньше, до того как они…
– Ради моего спасения!.. Стало быть, моей жизни угрожала опасность. Они были живые и… – Не найдя подходящих слов, он повернулся к своему спутнику и молча заглянул в его сияющие во тьме глаза.
– То было скопление духовных оболочек хладнокровных убийц, очень жестоких, стремившихся после смерти – смерти тела – продолжить свое гнусное и противоестественное существование. Исполни они задуманное, ваша душа после смерти оказалась бы в их власти и помогала бы им и дальше вершить свои нечистые дела.
Харрис молчал. Он изо всех сил пытался сосредоточить мысли на вещах простых и обыденных, вспомнил о шелке, своей конторе неподалеку от собора Святого Павла в Лондоне и даже начал припоминать лица деловых партнеров.
– Надо сказать, вы были легкой добычей… – Голос незнакомца, казалось, доносился откуда-то издалека. – Вы так глубоко погрузились в свои детские воспоминания, что сами воссоздали у себя в воображении прошлое, даже обстановку и облик братьев, и буквально по собственной воле пошли к ним в руки! Конечно, они вас сцапали.
Харрис еще крепче вцепился в руку незнакомца. В его душе осталось место для лишь одного чувства – благодарности. Его не насторожило, что совершенно чужой человек так хорошо осведомлен об особенностях его разума.
– Увы, мир устроен так, что лишь дурное способно оставлять после себя глубокую печать, – добавил незнакомец. – Вам доводилось слышать, чтобы где-то жили призраки, с наступлением ночи вновь и вновь повторяющие какой-нибудь славный подвиг? К сожалению, из всех страстей, что одолевают людские сердца, лишь самые дурные и злые горячи настолько, чтобы оставлять долговечный след, а добрые остывают почти сразу.
Незнакомец вздохнул. Впрочем, Харрис был так изнурен и потрясен, что слушал его лишь вполуха. Он по-прежнему двигался, точно во сне. Все происходящее казалось ему чудом – эта прогулка до дома октябрьской ночью, и сияние звезд, и безмятежный лес кругом, и лежащая тут и там на полянах дымка, и журчание сотен незримых ручейков, что заполняло тишину между словами. Впоследствии Харрис часто вспоминал эти минуты своей жизни как нечто волшебное и невозможное, нечто слишком прекрасное, неизъяснимо дивное, чтобы быть правдой. И хотя он понимал лишь треть или четверть сказанного, позже слова незнакомца стали к нему возвращаться, всякий раз даря неотвязное чувство потусторонней красоты, будто все это был чудесный сон, почти целиком забытый, но оставивший в памяти прелестный мерцающий след.
Ужас минувшей ночи в конце концов благополучно рассеялся и забылся; когда они подошли к гостинице – было около трех часов утра, – Харрис с благодарностью пожал руку незнакомцу и вновь заглянул в его удивительные глаза, а потом поднялся к себе и долго еще вспоминал слова, которыми тот завершил беседу:
– Если мысль и чувства способны жить много лет после того, как мозг, в котором они зародились, обратится в прах, мне кажется чрезвычайно важным пресекать все дурные помыслы в самом их зачатке и ни в коем случае не позволять им увидеть свет.
В ту ночь Харрис спал лучше, чем можно было ожидать, и так крепко, что проснулся лишь после полудня. Спустившись к обеду, он узнал, что незнакомец уже отбыл, и посетовал, что не спросил его имени.
– А он расписался в журнале! – нашлась девушка за стойкой.
Харрис перелистнул запачканные чернилами страницы и обнаружил там запись, сделанную затейливым аккуратным почерком:«Джон Сайленс, Лондон».