Посидев ещё сколько-то, я пошёл домой. Ноги двигались сами, голова была пустая, луна светила в спину, впереди тянулась длинная, черная тень. Я свернул за угол, к своему переулку. И тут что-то ударило меня сзади.
Удар пришёлся между лопаток, сбил дыхание, толкнул вперёд. Я не удержался, упал на колени, руки выставил вперёд, чтобы не расквасить лицо.
От второго удара ушел перекатом. В темноте мелькнуло лицо — белое, с провалами глаз, с перекошенным ртом. Я узнал его. Это бы тот немец, которого мы убили после укола.
Он замахнулся ножом — длинным, узким, блеснувшим в лунном свете. Я перехватил руку, ударил в ответ — попал локтем в ухо. Немец мотнул головой, но не отпустил, наседал, давил весом. Нож приближался к горлу, я держал, сколько мог, мышцы заныли, задрожали.
Он шипел что-то по-своему, но я не понимал.
Рванув в сторону, уходя из-под ножа, я ударил ногой в колено. Немец охнул — глухо, с хрипом, — пошатнулся, нож выпал, звякнул о камни. Я вскочил, перехватил его за шею, повалил на землю, навалился сверху, сжал пальцы на его горле. Он бился, вырывался, ногти царапали кожу, оставляя горячие полосы. Я стиснул зубы, держал, не отпускал.
Потом он вдруг обмяк, выдохнул — долго, со свистом, — и я почувствовал, как мышцы под моими руками расслабились, стали вялыми. Ослабив хват, я перевёл дыхание — и тут он рванул. Извернулся, выскользнул, как уж, оттолкнулся ногами от земли, вскочил и бросился прочь. В переулок, в темноту, между домами.
Я дернулся было за ним, но понял, не поймаю. Выпрямился, отдышался.
Зачем он приходил? Неужели отомстить? После того что случилось любой нормальный человек забьется куда-нибудь в угол, и будет торчать там пока не успокоится. А этот сразу в бой? Непонятно.
Но в любом случае теперь это проблема. В совпадения я не верю, и то что он каким-то образом выследил меня — факт.
Дома я долго не мог уснуть. Сидел на кровати, слушал, как тикают часы на стене, как ветер гуляет в сломанных воротах. Потом, уже под утро, всё же провалился в сон. Тяжёлый, липкий, полный теней.
Во сне, — наверное во сне, я открыл глаза и увидел деда. Он стоял перед кроватью, в своих лоскутьях, с палкой в руке. Только лица не было видно — вместо него серая муть, как в болотном мире.
— Дед? — спросил я. — Ты жив?
Он протянул руку — сухую, в коричневых пятнах.
— Верни, — сказал он. — Верни медаль.
Дедова медаль лежала у меня в куртке, во внутреннем кармане.
— Забирай, — сказал я.
Дед кивнул. Поднялся, подошёл к стулу, где висела куртка. Я не видел, как он достал медаль, но слышал, как звякнул металл. Потом он повернулся ко мне, и в серой мути лица я на секунду увидел глаза — живые, светлые.
— Не поминай лихом, — сказал он и просто растворился в темноте.
Я проснулся. Лежал, глядя в потолок, не понимая, что из того, что я видел, было сном. Потом вспомнил про медаль. Встал, подошёл к куртке, запустил руку во внутренний карман.
Пусто.
Потерял? Нет, когда вешал куртку, она была в кармане. Значит, дед на самом деле приходил. Значит, он жив. И хотя в этом мире само понятие жизни условно, данное открытие меня весьма порадовало.
Умывшись, и не найдя ничего чем можно было бы перекусить, я оделся и вышел на крыльцо. Солнце уже поднялось, но грело слабо. Во дворе было тихо — только ветер шуршал в ветвях карагача, да где-то неподалеку лаяла собака.
Усевшись на крыльце, я закурил, жалея, что сигарет осталось совсем мало. Перед глазами сами собой встали залежи в магазинах мира «пятёрочки». Попаду ли я снова туда? Или всё, что осталось, — это мир ротмистра и серый?
При мыслях о «родине» я поёжился. Зиму никогда не любил, а там теперь это основное время года.
Я назвал этот мир «серым» — за небо, за снег, за пепел, который годами оседал на руинах. Но когда-то он был другим. Зелёным. Шумным. Живым. Я родился там. Вырос. Там у меня были друзья, работа, дом. Там остались могила матери и отца, которые я навещал лишь в годовщины, потому всегда не хватало времени.
И теперь я не хочу туда возвращаться.
Не хочу. Могу себе в этом признаться. Тот мир мёртв. Он выжжен, разорван, залит радиацией. Там нет ничего хорошего. Там выжившие разводят крыс, считая их мясо деликатесом. Там почти ничего не осталось. Там люди живут в подвалах и бункерах, боятся выходить на поверхность без дозиметра, считают каждый глоток чистой воды. Там нет ни будущего, ни надежды. Только бесконечная война за клочок земли, где ещё можно что-то вырастить.
А еще я боюсь.
Боюсь, что протоптал дорожку, и если те, кто там, на той стороне, имеют нужные технологии, они наверняка смогут вычислить координаты.
Я ведь хоть и не знаю, как работает переход, но за эти месяцы кое-что понял.
Перейти можно там, где тонко. Где ткань между мирами уже порвана, истончена, прожжена. Как прогоревшая тряпка — дунешь, и дыра становится больше.
Но есть исключение. Болотный мир.
Там всё иначе. Я не знаю, почему так. Может, потому что этот мир сам по себе — дыра.
В которой можно просто бродить за дикарями. Они регулярно открывают проходы, как трамваи ходят по маршруту — просто потому что так надо. Шагнул за одним — и ты в «Пятёрочке». Шагнул за другим — в снегу по колено. Шагнул за третьим — в руинах, где воют ветры и радиоактивная пыль скрипит на зубах.
Дикари — это ключи. Или проводники. Или просто часть механизма, который древнее, чем все миры вместе взятые. Я не знаю, кто их создал. Может, никто. Может, они сами себя создали, когда первый мир разорвало на куски. Они собирают хлам, таскают железо, радиоактивное, мёртвое. Подпитываются им. Живут им.
А болотный мир — это их дом. Их база. Их вокзал.
Если так подумать, то он и есть шлюз. Узел. Центр. Там сходятся все нити. Оттуда можно попасть куда угодно, если знать, за кем идти. Или если есть прибор, который эти нити видит.
Но теперь стойбище разорено. Дикари исчезли. Дед пропал. Тело на камне — знак. Кто-то охотится за ними. За возможностью ходить между реальностями.
И я боюсь, что это те, с моей родины. Те, у кого есть дроны, самолеты, ПТУРы, современные бронетранспортёры. Они не хотят жить в умирающем мире, поэтому ищут место, где радиации нет. И это место здесь, у нас.
Мне, в общем, не жалко. Наша степь большая. Места хватит всем. Земли много, целая планета. Можно разойтись, не толкаясь локтями. Но люди так устроены что не смогут жить мирно. Мы всегда делим. Моё — не твоё. Этот колодец — наш. Эта дорога — наша. А если кто-то приходит со стороны, сразу встаёт вопрос: кто тут главный? Кто устанавливает порядок? Кто раздаёт блага и заставляет работать?
И если завтра из серого мира явятся не жалкие горстки выживших, а организованная армия — с техникой, с заводами, с ядерным оружием, — они не попросятся по-соседски. Они скажут: «Здесь теперь наша территория». И тогда начнётся очередная война. А если у них есть ядерное оружие, а у них оно наверняка есть, — то всё повторится. И наша степь станет такой же серой и мёртвой, как остальные реальности.
Я не хочу туда возвращаться. Но если они придут сюда — выбора не будет. Будут ворота, через которые войдёт смерть. А я буду тем, кто эти ворота открыл.
Твердохлебова я нашёл в новом штабе — очередном блиндаже, замаскированном под сарай. Я постучал, толкнул дверь.
После улицы внутри было темно, глазам потребовалось несколько секунд чтобы привыкнуть, прежде чем различить подробности. Твердохлебов был один, он сидел за столом, курил трубку и пил чай из гранёного стакана. Перед ним лежала карта, придавленная по углам консервными банками. Увидел меня, он отставил стакан в сторону.
— Случилось что?
— Случилось, — сказал я.
И рассказал про немца. Про то, как он напал, как мы дрались, как он ушёл.
Твердохлебов слушал, не перебивая. Только хмурился, покусывая усы.
— Это всё?
— Не всё.
Усевшись напротив, я достал сигарету, закурил. Дым потянулся к низкому потолку, смешался с маревом твердохлебовской трубки.
Я рассказал ему про серый мир. Про то, что это не чужая реальность, а наш собственный дом — тот, из которого мы все пришли. Рассказал про летчицу Катю, которую нашёл в сбитом вертолёте. Про то, что за Уралом, в Сибири, есть наши выжившие — с техникой, с оружием, с организацией. Про то, что они воюют с кем-то, а может и со всеми сразу.
Твердохлебов слушал, не перебивая. Только лицо его темнело, становилось жёстче, и пальцы, сжимавшие стакан, побелели.
— И ты хочешь вернуться туда? — спросил он.
Я не хотел. Совсем не хотел. Всё внутри сопротивлялось — каждый позвонок, каждая клетка. Тот мир высасывал силы, давил на психику, оставлял во рту привкус радиации и смерти. Я не хотел снова видеть эти руины и дышать этим морозным воздухом.
Но Олег остался там. Мужики, те что прикрывали нас, тоже остались там. Вряд ли их всех добили, наверняка многих пленили. Бросить?
Поэтому я сказал:
— Не хочу. Но надо.
Твердохлебов долго молчал. Потом встал, прошёлся по блиндажу — три шага туда, три обратно. Остановился, глядя на карту, придавленную консервными банками.
— Немцев этих, — резко сменил он тему. — Надо найти раньше, чем они еще до кого-нибудь доберутся.
— Знаю.
— И людей, чтобы с тобой отправить у меня сейчас нет.
— Я пойду один, — сказал я.
Твердохлебов посмотрел на меня. Взгляд тяжёлый, колючий. Разговор был закончен.
Я вышел.
Солнце клонилось к полудню, но грело по-прежнему слабо. Я закурил — в пачке оставалось три сигареты. По пути к госпиталю пытался нащупать хоть какой-то план, но в голову ничего не лезло. Слишком много всего навалилось: серый мир, Олег, дед, прибор, фриц, который прыгнул на меня из темноты.
Как дошел, сам не заметил. И у крыльца госпиталя нос к носу столкнулся с Леонидом. Он выходил из двери, опираясь на самодельный костыль — кривой, из неструганой доски. Весь перемотанный бинтами, лицо бледное, под глазами синяки, но глаза живые, злые.
— Ты чего шатаешься? — спросил я.
— Перевязку делали, — буркнул он. — Доктора говорят, кости срастаются быстро. Ещё неделя — и побегу.
— Прыгай пока.
Он усмехнулся, но усмешка вышла кривая — от боли, наверное.
— Слышал, вы сходили.
— Сходили.
Леонид помолчал, потом спросил:
— Что теперь?
— Теперь помощь твоя нужна
Леонид поднял бровь, показывая глазами на гипс и бинты.
— Моя?
— Да, потом объясню. Дело ответственное, абы кому не доверить. Бегать не придется, не переживай.
— Ну хоть кратенько обрисуй, чтобы я понимание имел в какую сторону думать.
Я хотел ответить, но не успел.
Со стороны дороги донёсся гул мотора, и подняв облако пыли, из-за угла выкатился пикап. Серый-ржавый, в еще более плачевном состоянии чем чем тот на котором я передвигался в последнее время. Он подъехал к крыльцу, затормозил со скрипом. Из кабины выскочил водитель — незнакомый мужик, весь в грязи, лицо красное от ветра.
— Помогите! — крикнул он. — Раненые!
Из кузова выпрыгнули двое — тоже незнакомые, с автоматами за спиной. Они подхватили под руки первого раненого. Тот не шёл — его волокли, ноги болтались, как у тряпичной куклы. Лицо залито засохшей кровью, глаза закрыты.
Потом второго.
Я шагнул ближе — и замер.
Второй раненый тоже был без сознания. Голова свисала на грудь, руки безвольно тянулись к земле. Лицо серое, как пепел, губы синие. Но я узнал его сразу. Даже сквозь грязь, даже сквозь эти провалившиеся щёки и седую щетину.
— Дядя Саша, — выдохнул я.
Меня будто толкнули в грудь. Я рванул к нему, подхватил с другой стороны, помог тащить. Тело было лёгким — слишком лёгким. Под рваной курточкой чувствовались только кости.
Мы занесли его внутрь, уложили на кушетку в коридоре — все операционные были заняты. Я стоял рядом, смотрел, как подбегает Аня, на ходу снимая перчатки. Увидела дядю Сашу, охнула, прижала ладонь ко рту.
— Давно? — спросила она у водителя.
— Не знаю, — ответил тот, вытирая пот со лба. — Мы баржу немецкую гнали, трофейную, а они оба на берегу лежали. Один ещё в сознании был, говорить даже пытался, а этот думали, всё, мёртвый. А он дышит. Вот, привезли.
Аня склонилась над стариком, проверила пульс, заглянула в глаза, подняла веко. Лицо её становилось всё мрачнее.
Подошел Иван Петрович, покачал головой, достал стетоскоп. Долго слушал, потом выпрямился.
— Шансов нет, — сказал он тихо. — Слишком поздно. Истощение, обезвоживание, лёгкие… Сердце может остановиться в любую минуту.
Я смотрел на дядю Сашу. На его провалившиеся щёки, на синие губы, на руки, которые лежали безжизненно, как чужие.
— Аня, — сказал я. — Отойдём.
Она посмотрела на меня устало, непонимающе. Я взял её за локоть, отвёл в сторону, к стене, где было чуть тише.
— Что случилось? — спросила она.
— Ночью я воскресил Димку.
Она замерла. Глаза расширились.
— Что?
— Он умер. Ольга сказала только мне. Я взял его тело, унёс в пустой дом, вколол свою кровь. И он ожил. Полностью. Без ран, без шрамов. Ушел на своих двоих.
Аня молчала. Смотрела на меня так, будто видела впервые. Я ждал.
— Ты… — начала она и замолчала.
— Я знаю, что ты думаешь. Но это сработало. Димка жив. Я сам видел.
Она перевела взгляд на дядю Сашу, который лежал на кушетке, еле дыша.
— Ты хочешь…
— Да, — сказал я. — Я хочу попробовать.
Аня закрыла глаза. Я видел, как дрожат её ресницы, как губы сжимаются в тонкую линию.
— Если не получится… — начала она.
— Получится.
— Откуда ты знаешь?
Я не ответил. Потому что не знал. Но во мне сидела уверенность, которую я не мог объяснить. Та же, что толкнула меня взять тело Димки и вколоть ему свою кровь. Та же, что заставляла делать вещи казавшиеся глупыми и безрассудными. Та же, что шептала: ты — бог.
— Пожалуйста, — сказал я. — Давай попробуем.
Она молчала.
Я подошёл к дяде Саше. Он не дышал. Я положил руку ему на грудь — сердце не билось. Остановилось, пока мы говорили.
— Он умер, — сказал я.
Аня проверила пульс, покачала головой. Пальцы задержались на запястье дяди Саши на пару лишних секунд — будто искали то, чего уже не было.
— Давай перенесём его, — тихо сказала она. — Здесь слишком людно.
Я кивнул. Леонид, не говоря ни слова, сунул костыль Ане, взял дядю Сашу за ноги. Я подхватил под мышки. Тело было лёгким, почти невесомым — одна кожа да кости. Мы перенесли его в крохотную комнатку за сестринской, там обычно отдыхали те кто не уходил домой.
Аня зашла следом, плотно притворила дверь. Комнатка оказалась тесной, но мы уместились, Аня, я, Леонид, и кушетка с телом дяди Саши.
— Руку, — сказала Аня.
Я протянул левую. Она быстро нашла вену — там, где я колол уже много раз, — ввела иглу. Кровь потекла в шприц. Аня набрала полный, потом ещё один.
— Не много? — спросил я.
— С запасом, — ответила она. — Димке сколько колол?
— Пять кубиков.
Она кивнула, отложила второй шприц. Взяла первый, подошла к дяде Саше. Закатала рукав его куртки — кожа серая, холодная, в синих прожилках. Нашла вену, протёрла спиртом. Игла вошла легко — мышцы не сопротивлялись.
Аня выдавила кровь, вынула иглу, прижала ватку.
— Всё, — сказала она, посмотрела на меня, потом на Леонида. Леонид стоял у двери, опираясь на костыль, лицо спокойное, бинты чуть съехали на лоб. — Если что — зовите.
Она вышла. Дверь за ней закрылась с мягким стуком.
Я сел на табурет, который нашёлся у стены. Леонид остался стоять, прислонившись к косяку.
Долго молчал, переступил с ноги на ногу, поправил костыль.
— Димка правда ожил?
— Правда.
— И ходит?
— Ходит.
Леонид кивнул, будто ничего удивительного не услышал.
— Тогда и этот встанет, — сказал он, посмотрев на дядю Сашу.
— Откуда знаешь?
— А откуда ты знал про Димку?
Я не ответил. Потому что не знал. Но внутри опять зашевелилась та самая уверенность — глупая, безосновательная, на грани безумия. Она шептала: «Встанет. Должен встать».
— Часы есть? — спросил Леонид.
Я посмотрел на свои наручные, старый советский «Восток».
— Половина первого.
— Долго ждать?
— Не знаю. В прошлый раз — несколько часов. — ответил я, поднимаясь и передавая ему табурет.
Леонид крякнул, с трудом уселся на стул, прислонившись спиной к стене.
— Подождём, — сказал он и замолчал.
Я кивнул, и присел на корточки, прислушиваясь к мерному тиканью часов.
Дядя Саша лежал неподвижно.