Да, я не Бог. Но кое-что попробовать могу.
Мысль была страшной и циничной. И от неё не получалось отмахнуться. Трогать своих, тех кто умирает за рекой, я не мог, но пленных немцев, тех что в лагере, вполне. До них нет никому никакого дела, их никто не хватится, не спросит куда подевался условный Фриц или Отто. А если получится — потом можно попробовать и на своих. На тех, кто уже обречён.
Нужен помощник. Аню я беспокоить не хотел — ей и так досталось, да и Ванька требует её внимания. Олег? Пожалуй.
Не раздумывая, я свернул к госпиталю, зная что если где и искать его, то только там.
Так и произошло. Он стоял, прислонившись к стене, хмурый, злой, с лицом серым от бессонницы. Я подошёл, встал рядом.
— Как сын? — спросил я.
— Плохо, — он выдохнул, будто слова давались с трудом. — Говорят, хуже стало. Температура, лёгкие… не знаю.
Олег уже спрашивал у меня про «лекарство» из Володенькиной крови, то что кололи его жене, Твердохлебову, и еще некоторым «избранным». Вот только ничем порадовать я его не мог, «лекарства» больше не было. Даже то что Аня берегла на всякий случай, оказалось потрачено, а новых «поставок» не предвиделось. Не знаю, наверное Олег не верил, думал что мы что-то припрятали, но виду не показывал.
— Мы поговорить можем?
Он посмотрел на меня, кивнул. Отошли в сторону, сели на камни. Я закурил, собрался с мыслями и рассказал ему про фон Штауффенберга.
Олег слушал, не перебивая. Лицо его стало серьёзным, напряжённым.
— Ты хочешь попробовать?
— Хочу. На умирающих немцах. Если получится — потом можно будет и на наших. На тех, кого не спасти и…
Я не договорил. Он понял.
Долго молчал. Смотрел в землю, потом куда-то в небо, потом снова в землю. Я не торопил.
— А если не получится? — спросил он наконец.
— Они и так умирают. Разницы никакой.
— Я с тобой, — сказал он.
Мы не стали откладывать. Олег пригнал пикап — раздолбанный, с проржавевшими бортами. Я сел рядом, мы молча покатили к лагерю пленных.
Охрана пропустила без вопросов. Старший, молодой парень с автоматом, посмотрел на нас с недоумением, но спорить не стал. Я сказал, что нужно забрать пленных для допроса. Он пожал плечами, махнул рукой: забирайте.
Лазарет был под навесом из брезента, натянутого на жерди. Раненые лежали на земле, на рваных одеялах, на голых досках. Запах стоял такой, что к горлу подкатывала тошнота. Я пошёл между рядами, вглядываясь в лица.
Дымка. Та, которую я видел много раз. Над одними она была густой, почти чёрной — они умрут через часы. Над другими — серой, едва заметной — у них ещё было время.
Я выбрал троих. Первый — молодой парень, лет двадцати, с перевязанной головой. Он уже не приходил в себя. Второй — пожилой, с простреленной грудью, дышал с хрипом, на губах розовая пена. Третий — лет сорока, живот разорван осколком, бинты насквозь пропитались кровью. Он смотрел на меня осмысленно, но сил говорить уже не было.
Они не понимали, что происходит. Не понимали, кто их забирает и зачем. Мы с Олегом погрузили их в кузов, накрыли брезентом. Никто не спросил, куда мы их везём. Никто не остановил.
Мы выехали за станицу, за реку, в степь. Остановились в низине, где нас не было видно ни с дороги, ни с лагеря. Олег заглушил мотор.
— Надо быстро, — сказал он. — Пока не умерли сами.
Я кивнул. Взял шприц, набрал из вены свою кровь.
Первый — парень с головой. Он уже был почти мёртв, еле дышал. Я вколол кровь в едва тёплое тело. Олег выстрелил. Тело дёрнулось и затихло. Мы оттащили его в сторону.
Второй — с простреленной грудью. Он тяжело дышал, с каждым вздохом из лёгких вырывался влажный хрип. Я вколол кровь. Олег выстрелил. Ещё одно тело в стороне.
Третий — смотрел на нас, когда я подошёл. Глаза его были ясными, светлыми. Он что-то говорил, быстро, испуганно, но я не понимал. Я вколол ему кровь. Олег приставил пистолет к его голове.
— Не надо, — сказал я. — Подождём.
Немец дышал тяжело, с хрипом. Потом дыхание стало ровнее. Он закрыл глаза, открыл снова. Потом закашлялся. Кровь хлынула изо рта, он захрипел, забился. Я попытался его удержать, но он выгнулся, судорога прошла по телу — и затих. Я проверил пульс. Ничего.
— Всё, — сказал я.
Олег выстрелил в мёртвое тело. Я не стал его останавливать.
Мы сидели в степи, глядя на три трупа. Ветер шумел в сухой траве.
Закурили.
И тут меня накрыло. Не то чтобы совесть, нет. Так, странное чувство. Неприятное. Липкое. Как будто в грязи вывалялся.
Ведь это не бой был. Не перестрелка. Не драка, где кто-то кого-то сильнее, быстрее, хитрее. Обычно я убивал потому что убивали меня. Или моих близких. Потому что могли выстрелить в ответ. Могли зарезать. Потому что враги. И они могли защищаться. А эти… Эти лежали с дырами в головах и животах. Они не могли даже руку поднять, не то что стрелять.
Как там у классика? Тварь я дрожащая, или право имею? Раскольников над этим голову ломал, пока старуху топором не угостил. А потом понял — нет, не имел права. Обычный человек не имеет права убивать. Даже если старуха вредная и бесполезная. Даже если деньги её потом на доброе дело пойдут. Всё равно не имеет. Потому что убийство — это грех. Или преступление. Или и то и другое. Так у людей принято.
А у богов по-другому. Боги не убивают. Они карают. Наказывают. Вершат суд. Им можно. Потому что они выше. Потому что они знают, за что. Или думают, что знают. Или просто имеют право, потому что они боги.
Вот Зевс например. Он швырял молнии, и никто не называл его убийцей. Он карал. Наказывал за гордыню, за непослушание, за то, что люди забывали приносить жертвы. А если случайно попадал не в того — такова воля богов. Люди не судят богов. Они им молятся. Или боятся.
Скольких я убил в своей жизни? Не знаю. Не считал, но одно знаю точно, убивать никогда не хотел. Просто так выходило. На меня нападали — я защищался. Меня хотели убить — я убивал первым. Вынужденно. Потому что если бы не я, то меня.
А тут? Кто нападал? Кто хотел убить? Лежащие в грязи люди, которые не могли даже голову повернуть. Которых я сам выбрал, потому что над ними висела дымка, потому что они всё равно умрут. Мы не защищались. Мы не спасали своих. Мы просто… ставили опыты. Как на крысах в лаборатории.
Я посмотрел на свои руки. Они были в крови.
Но если я бог… Если меня сделали таким, то, может, я и не убиваю. Может, я караю? Тех, кто пришёл на мою землю. Кто жёг мои дома. Кто стрелял в моих людей. Кто хотел убить моего сына. Может, я не убийца. Может, я судья. Или палач. Который делает грязную работу, потому что больше некому?
Олег убивает тоже. Убивает и не вздрагивает. Сын его умирает, и он готов на всё. Даже на то, что мы сейчас сделали. Он не убийца. Он отец.
А я? Я люблю Ваньку. И девочек своих, и Аню. И станицу. И тех, кто ещё дышит. И тех, кто уже нет. Я делаю это ради них. Значит, я не убиваю. Я защищаю. Я — тот, кто должен это сделать, потому что никто другой не сможет.
Вот такая логика. Извращённая, конечно. Но удобная. Потому что если ты человек — ты убийца. А если бог — ты просто делаешь свою работу. И тебе за это ничего не будет. Потому что богов не судят. Их боятся. Им молятся.
Я затянулся, посмотрел на Олега. Он смотрел куда-то в небо, на луну, которая уже начала проступать. Лицо у него было спокойное. Изможденное. Но спокойное.
— Ты как? — спросил я.
— Никак, — ответил он.
Я кивнул, соглашаясь с его «никак», и думал: а если они всё-таки воскреснут — что тогда? И если не воскреснут — что тогда? И каково это — быть богом, который не знает, что делает? Или просто человеком, который делает то, что должен, и надеется, что когда-нибудь это назовут не убийством, а правосудием. Или хотя бы просто войной.
Мы докурили, поднялись. Олег пнул носком сапога пустую гильзу, она звякнула о камень и укатилась в сухую траву. Тела погрузили обратно в кузов, накрыли брезентом. Край брезента откинулся, и я увидел выпавшую оттуда руку — пальцы уже начали синеть.
Поехали к мастерским. Дорога разбитая, ямы, пикап подпрыгивал на каждой кочке, кузов гремел. Олег ругался сквозь зубы, но не сильно — привык уже.
Мастерские уцелели. Стены в оспинах от осколков, крыша кое-где пробита, но это мелочи. Рядом с воротами стояла ржавая бочка, из которой торчали какие-то железки. Олег заглушил мотор, вышел. Я остался сидеть, смотрел, как он возится. Слышал, как звякнула цепь, как он матерился, наматывая её на руку. Через пять минут вернулся, бросил моток цепи в кузов, кинул три замка — тяжёлые, с большими дужками.
Коровник стоял на отшибе, за оврагом. Дорогу к нему перепахали бомбами, поэтому поехали в объезд. Пикап продирался с трудом, ветки хлестали по бортам, по лобовому стеклу. В одном месте пришлось остановиться — передний бампер упёрся в старую покрышку, наполовину вросшую в землю. Олег сдал назад, объехал.
Поставив пикап у ворот, вышли.
Внутри было темно. Я постоял на пороге, давая глазам привыкнуть. Стены из серого кирпича кое-где облупились, в углах — паутина. Постройка старая, пол бетонный, но в дальнем конце — там куда попал снаряд или бомба, он провалился, и оттуда торчали ржавые трубы.
Определившись с местом, вернулись к пикап.
Я стянул брезент, Олег подхватил первое тело под мышки, я за ноги. Мёртвый парень с перевязанной головой был лёгким, почти невесомым. Уложив его на трубы, я обмотал тело цепью, пропуская звенья под руками, вокруг груди. Олег держал, пока я приматывал парня к трубе. Потом замок. Второй — пожилой с простреленной грудью показался тяжелее. Так же цепь вокруг, замок. Третий — тот, что смотрел на меня перед смертью, — лежал последним. Я обмотал его, стараясь не смотреть на лицо. Когда закончили, я дёрнул каждую цепь. Держалось крепко.
Мы вышли, закрыли дверь сунув в проушины кусок проволоки. Я проверил — дверь не поддалась. Олег уже курил, прислонившись к кузову.
— Завтра приеду, — сказал я. — Посмотрю.
Он кивнул, бросил окурок в траву, сел за руль. Я — рядом.
Доехали до госпиталя. Олег вылез, кивнул на прощание и ушёл, не оглядываясь. Говорить не хотелось, да и не о чем было. Перебравшись на водительское сиденье, я развернулся и поехал к тому месту, где дед должен был открыть портал.
Дорога шла через периметр. Воронки — одна за другой, такие глубокие и так много, что в сумерках казалось, будто земля болеет оспой. В одной из них застрял мотоцикл, перевёрнутый, с погнутым рулём. Рядом валялась каска, и я подумал, что её владелец, наверное, уже в земле. Окопы, раздавленные гусеницами, превратились просто в канавы, засыпанные наполовину, кое-где из них торчали доски.
Слева, в кювете, чернел остов бронетранспортёра. Люки открыты, из моторного отсека висели какие-то провода, как кишки. Рядом валялся ящик из-под снарядов, разбитый, наполовину сгоревший.
Я проехал мимо. За холмами, в низине, виднелись огни — там, за рекой, стоял лагерь облучённых. Палатки, навесы. Костры горели в нескольких местах, вокруг них сидели фигуры в тёмном. Рядом с палатками стояли две машины, грузовики, в кузовах которых, наверное, привозили еду и воду. Один из костров почти погас, кто-то подбросил веток, и пламя взметнулось, осветив на миг лица.
Я смотрел на них и думал: если бы я был богом, я бы мог их спасти. Просто щёлкнул пальцами — и нет радиации. Или воскресил всех, кто лежит в земле. Или открыл портал туда, где есть лекарства.
Но я не могу.
Я заглушил мотор, вышел.
Пустота.
Ни марева, ни дрожащего воздуха. Только степь, редкие кусты чилиги, да вдали — чёрные остовы немецкой техники. Той, которую мы сожгли из пушки «Ударника». Трофейные команды до них ещё не добрались — не успели. Так и стоят, застывшие, как памятники самим себе.
Я постоял, глядя на пустое место. Потом закурил. Сигарета была последняя — я смял пачку и сунул в карман. Скоро, наверное, придётся переходить на самосад, как раньше.
Если бы я был богом, я бы просто пожелал чтобы пачка снова стала полной. Чтобы портал открылся. Или хотя бы прибор появился. Взял бы и перенёсся сюда из болотного мира. Или дед бы пришёл. Или что-то ещё. Просто взял и сделал.
Я посмотрел на небо. Звёзды уже проступали, но небо ещё было светлым. Наверное где-то там, за этими звёздами, были другие миры. И в одном из них — дед. Или нет. И прибор. Или нет.
— Желаю чтобы!.. — выкрикнул я, сбившись на конкретике потому что хотелось всего и сразу.
Подождал пару секунд.
Ничего. Только ветер. Я усмехнулся. Ну и дурак. Стою тут, кричу в степь, как сумасшедший. Пожелал, блин. Если бы желания сбывались…
Я докурил, растоптал окурок, выбросил в траву. Потом сел в пикап, завёл мотор. Фары выхватили кусок степи, дорогу, колею танка, в которой стояла вода. Выкрутив руль, я развернулся, чтобы ехать обратно.
И тут в свете фар что-то блеснуло.
Метрах в десяти. Стекло, что ли? Затормозив, я заглушил мотор, вышел, подошёл ближе.
Кейс. Серая, искорёженная крышка, синий круг с белой окантовкой.
Я присел, открыл.
Внутри, в амортизирующих ложементах, лежал прибор.
Вот и ни хрена себе… Неужели сработало?
— Кхе-кхе… — раздалось откуда-то сбоку.
Я поднял голову. Напротив стоял карлик. В пёстром колпаке, в таком же пёстром наряде, с бубенцом, который тихо позвякивал. Он ухмылялся, глядя на меня. Потом молча поднял руку и показал большой палец. Вверх. Как в кино. И растворился в воздухе. Без звука, без вспышки — просто перестал быть.
Я остался сидеть на корточках, глядя на пустое место. Ветер шумел в сухой траве. Кейс был у меня в руках, тяжёлый, настоящий. Я открыл его ещё раз — прибор лежал на месте.
— Ладно, — сказал я сам себе. — Ладно.
Встал, отряхнул колени. Положил кейс на пассажирское сиденье, накрыл какой-то тряпкой. Сел за руль, повернул ключ. Пикап чихнул, завёлся. В голове уже крутилось: проверить. Надо проверить, работает ли. А для этого нужно электричество. В станице его нет — разбомбили. Но есть генераторы. На ремонтной площадке стоят — там сейчас мужики возятся с техникой, будет много любопытных. И в госпитале тоже есть. Для аппаратов, для света, для всего, что требует напряжения. Туда я и поехал.
Дорога до госпиталя заняла минут десять — темно, всё изрыто воронками. Я припарковался у крыльца, взял кейс, пошёл внутрь. В коридоре было людно, как всегда. Раненые лежали везде где только можно. Я прошёл к посту, где обычно дежурили сёстры.
Аня была там. Сидела за столом, что-то писала в тетради. Увидела меня, отложила ручку.
— Ты чего? — спросила она. — Случилось что?
— Нет, — сказал я. — Генераторы где?
Она посмотрела на меня, потом на кейс, который я держал под мышкой. Спрашивать ничего не стала. Кивнула.
— Идём. У нас в подсобке.
Мы прошли по коридору, свернули в боковой проход. Аня открыла тяжёлую дверь, за которой оказалось небольшое помещение. Здесь работала вытяжка и стояли три генератора — два побольше, один поменьше, все чадили, гудели. Пахло бензином и маслом. На стене висели какие-то провода, лампочка под потолком горела тусклым жёлтым светом.
— Вот, — сказала Аня. — Если что — я рядом.
Она вышла, прикрыв за собой дверь. Я остался один.
Поставил кейс на пол, открыл. Достал прибор, нашёл кабель. Подключил. Включил питание. Прибор загудел. Негромко, ровно. На экране побежали строки, загорелись индикаторы. Работает. Я выдохнул, глядя на экран, на знакомые цифры, на спектрограмму. Восемь пиков. Восемь миров. Я пересчитал ещё раз. Восемь. Как и было. Потом экран мигнул, перестроился — и я увидел девятый. Новый пик, небольшой, но ровный, уверенный. Он пульсировал на краю шкалы, чуть ниже остальных, но явный, настоящий.
Девять.
Я нахмурился. Откуда?
Может, это болотный мир?
Я смотрел на девятый пик и чувствовал, как внутри закипает желание открыть, увидеть.
Рука сама потянулась к кнопке.
Нет. Нельзя. Не сейчас. Не здесь. Мало что там, на другой стороне?
Аня рядом. Больные. Нельзя.
Я выключил прибор. Разобрал кабель, убрал в кейс. Застегнул.
Вышел из подсобки. Аня стояла у поста, разговаривала с какой-то женщиной. Увидела меня, подошла.
— Ну что? — спросила она.
— Всё в порядке, — сказал я.
Она кивнула, ждала, что я скажу ещё. Но я молчал.
— Ванька как? — спросил я чтобы заполнить паузу.
— Без изменений, — ответила Аня. — Дышит ровно. Не просыпается.
Я хотел сказать что-то ещё, но тут из коридора позвали:
— Аня! Иди сюда, нужна твоя помощь!
Она вздохнула, кивнула мне, улыбнулась устало и пошла. Я остался стоять у поста, глядя ей вслед.
Потом вышел на крыльцо. Ночь уже наступила, в небе отчетливо проступили звёзды. Пикап стоял на том же месте. Я сел за руль, положил кейс на соседнее сиденье.
Прибор работал. Девять миров. Один из них — новый.
Завёл мотор, включил фары. В голове уже крутилось: завтра надо найти место. Тихое, без людей, где можно открыть портал и не бояться, что что-то пойдёт не так. Поле за рекой, может, или разбитый коровник, где мы оставили немцев.
Развернувшись, я покатил к дому. Прибор работал. Это было главное. А остальное — потом. Завтра.