К книге
Ясырь 1Глава 2
7%
Глава 2
2

Вечером во флигеле стояла тишина, нарушаемая лишь редким потрескиванием дров в печи да сопением Бугая, чинившего сбрую.

Я сидел за столом. Перед мной лежал чистый лист бумаги, чернильница и перо. Я макнул кончик, стряхнул лишнюю каплю.

Написать Максиму Трофимовичу и Остапу было делом пяти минут, простым, как удар топора.

«Атаману и есаулу — здравия. Бугай со мной, живой, морду отъел на казённых харчах. Дело решается, лёд тронулся. Порох (40 пудов), селитра (25) и свинец (30) закуплены, лежат на складе под надзором. С обозом двинем по насту, с купцами попутными, дабы не сгубить добро. Ожидайте к весне, как реки вскроются. Приложу все усилия, чтобы за это время ещё с пушками и ядрами вопрос утрясти. Берегите острог. Семён».

Я отложил этот лист. Сухо, по-военному. Всё понятно.

А вот второй лист…

Он лежал передо мной белым, пугающим прямоугольником. Сложнее, чем отчёт перед советом директоров. Сложнее, чем разговор с Голицыным.

Я смотрел на белизну бумаги и не знал, с чего начать.

«Здравствуй, Белла»? Слишком официально.

«Любимая»? Как-то… не по-казацки, что ли. Слащаво.

«Дорогая»? Будто письмо жене, с которой двадцать лет прожил и ипотеку выплатил.

Я крутил перо в пальцах.

Рядом что-то звякнуло. Бугай поставил передо мной глиняную кружку, от которой валил пар.

— Сбитень, батя. Горячий, с мёдом.

Я поднял голову. Десятник стоял рядом, огромный, нелепый в этом тесном пространстве. Он не смотрел на лист, но я знал — он всё понимает. Видит, как я мучаюсь.

— Спасибо, Бугай.

Он потоптался, шаркнул ногой.

— Ты пиши, батя. Пиши, как есть. Баба — она ж сердцем читает, а не глазами. Ей не слова нужны красивые, а чтоб знала, что помнишь. Что вернёшься.

Он хлопнул меня по плечу своей лопатой-ладонью и отошёл к своему углу, оставив меня наедине с мыслями и запахом мёда.

«Чтоб знала, что помнишь».

Я вздохнул, макнул перо и начал писать. Быстро, не давая себе времени на сомнения.

'Белла.

Я в Москве. Город большой, каменный, шумный, но холодно здесь. И дело не в морозе. Тепла твоего не хватает.

Дела идут. Многое из того, что задумал — добыл. Порох есть, свинец есть, селитра тоже. Только вернуться сейчас нельзя — степь не пускает, снегом всё завалило. Придётся ждать весны, идти с большим караваном.

Не серчай, что задерживаюсь. Это ради острога, ради нас. Чтобы дом наш стоял крепко и никто его не тронул.

Я помню всё. Твой голос, твои руки. Амулет твой ношу у сердца, не снимаю. Он греет.

Жди меня. Я скоро. Как только солнце повернёт на весну, я буду в седле.

Я вернусь, родная. И привезу тебе не цветочек аленький, как в сказке, а себя — целого, живого и при деле.

Твой Семён'.

Я перечитал. Коряво? Может быть. Скорее всего. Уж извините — я не Кристофер Нолан, меняющий реальность своими текстами.

Но искренне? Да. Определённо.

Свернул оба письма. Растопил воск на свечке, капнул, прижал своей загогулиной с буквой «С», как делал для Голицына.

На следующий день я добрался до Ямского двора на южной дороге. Шумное место, пахнущее навозом, сырым деревом и дорогой. Ямщики — народ ушлый, себе на уме.

Того, кто отправлялся на юг, в сторону Воронежа, я вычислял долго. Нашёл мужика лет сорока, с красным от ветра лицом, который увязывал тюки на санях.

— На юг путь держишь, мил человек? — спросил я, подходя.

— А тебе какая печаль? — буркнул он, не оборачиваясь.

— Печаль простая. Весточку передать надо. До Воронежа, а там на Дон переправят с оказией.

Ямщик выпрямился, окинул меня взглядом.

— Государеву почту везу. Не положено частные цидульки брать.

Я молча достал приготовленные пятнадцать копеек из кармана. Серебро сверкнуло на ладони на зимнем солнце.

Глаза ямщика сузились.

— Не положено… — повторил он медленнее, озираясь по сторонам. — Но коли нужда великая…

— Великая, — кивнул я. — И срочная. Письма важные. В одном — про службу государеву речь, в другом… про жизнь душевную.

Я вложил ему в руку свернутые листы, а поверх насыпал монет.

— Ладно, — он спрятал всё это глубоко за пазуху тулупа. — Довезу. Передам на заставе. Там казаки часто бывают — с оказией до Дона дойдёт.

— Смотри, не потеряй. Головой ответишь.

— Обижаешь, служивый. Ямщик слово держит.

Я смотрел, как сани выезжают со двора, скрипя полозьями. Мои слова уезжали туда, в степь, где ждали. А я оставался здесь.

Впереди была долгая московская зима. Интриги, Засекин, Елизавета с её манящими глазами и холодная постель во флигеле немца.

— Ну что, батя? — спросил подошедший Бугай. — Отправил?

— Отправил, — выдохнул я, глядя на серые облака. — Теперь только ждать. И не наделать глупостей.

— Глупостей мы не наделаем, — философски заметил десятник. — Мы их, если что, саблей порубим.

Я усмехнулся.

— Пошли, «фелосаф». Нам ещё пушки искать надо.

* * *

Москва легла под снег, как медведь в берлогу — глубоко, основательно и надолго. Сугробы доставали до нижних венцов срубов, а небо, казалось, опустилось прямо на маковки церквей, придавив их свинцовой подушкой. Карл Иванович фон Визин со своими рейтарами отбыл на зимний постой под Смоленск, оставив нас с Бугаем в своей усадьбе на правах то ли гостей, то ли сторожевых псов — это уже было не так очевидно понятно. Управляющий Генрих на нас больше совсем не косился, кормил исправно, но тоска в пустых хоромах стояла такая, что выть хотелось на пару с метелью.

Делать было решительно нечего. Порох лежал на складе у Фомы, свинец был пересчитан до последнего золотника, а до оттепели оставалось времени столько, что можно было успеть состариться. Я перечитал все доступные бумаги, Бугай переточил все ножи в доме, включая кухонные, и даже начал учить немецкий язык, пугая Генриха жутким рычащим акцентом.

В такой обстановке визиты на Ордынку по известному адресу стали моим единственным спасением от сумасшествия.

Поначалу я находил поводы сугубо деловые. Нужно согласовать маршрут весеннего обоза — дело нешуточное, тут каждая верста на счету. Потом потребовалось лично проверить качество второй партии кожи (о цене мы с ней договорились, всё утвердили). Затем возник вопрос о пошлинах на заставах. Предлоги находились сами собой, и каждый раз я задерживался в доме вдовы всё дольше.

Елизавета расцветала. Буквально на глазах. Её глаза сияли мягким, тёплым светом, будто в них зажгли тихий огонь. Ещё недавно, при первых встречах, она держалась строго, по-купечески чинно, каждое слово взвешивала, словно товар на весах. А теперь в её лице появилось что-то иное — живая теплота, лёгкая улыбка, интерес ко всему вокруг. Из строгой купчихи она понемногу превращалась в женщину, которой просто интересно жить.

С ней было легко. Будто сидишь у тёплого потрескивающего костра после долгого пути и понимаешь, что никуда спешить не нужно. Мы говорили часами. О торговле, о политике, о новостях из Европы, которые доходили сюда с опозданием на полгода. Я рассказывал ей о дальних странах — аккуратно, не выдавая знаний из будущего, списывая всё на рассказы иноземных наёмников, коих на Дону хватает. Она слушала жадно, впитывая каждое слово, чуть склонив голову, и в её взгляде было столько внимания, что слова сами находились. Говорили мы подолгу, иной раз и не замечали, как проходит время.

Впервые с момента моего попадания в этот век я не чувствовал себя одиноким островом разума среди океана архаики. С ней не нужно было притворяться грубым солдафоном.

Однажды вечером, когда за окном выла вьюга, она пригласила меня в дальнюю комнату, куда прислуга заходила редко.

— Смотри, — сказала она, распахивая дверцы дубового шкафа.

Я присвистнул. Книги. Десятка два толстых томов в кожаных переплётах с тиснением. Для Москвы семнадцатого века — сокровище, не хуже сундука серебра.

— Откуда? — я провёл пальцем по корешку.

— Муж привёз. Он много путешествовал, пока был жив. Говорил, что в знаниях сила большая, чем в золоте.

Я вытащил одну книгу. «Theatrum Chemicum». Латынь. Трактат по алхимии. Рядом стоял немецкий травник с великолепными гравюрами. Мои руки предательски дрогнули. Здесь, на этих полках, пылились знания, которые могли бы перевернуть мою жизнь в остроге. Рецепты смесей, свойства металлов, медицина — пусть примитивная, но систематизированная.

— Читаешь? — спросил я, листая пожелтевшие страницы.

— Разбираю помаленьку, — кивнула она. — Латынь мне в девичестве батюшка нанимал учителя преподавать. Немецкий муж подтянул.

Мы сели у огня. Я листал трактат, разглядывая гравюры и загадочные знаки. Латынь для меня была тёмным лесом, но картинки говорили достаточно. Я толковал их Елизавете по-своему, шутливо, подгоняя древнюю алхимию под знания школьного курса химии. Мы спорили. Смеялись. Пили горячее вино.

И в какой-то момент разговор свернул с науки на жизнь.

— Ты ведь не всегда торговала кожей, Лиза? — спросил я её вкрадчивым тоном.

Она посмотрела на огонь, лицо её помрачнело, но стало каким-то особенно красивым в своей печали.

— Не всегда. Мой отец был князем. Не особо богатым, но рода древнего. А потом… смута, долги, опала. Всё пошло прахом. Меня хотели отдать в монастырь, чтобы не делить остатки имения.

Она сделала глоток вина, рука её сжалась на ножке кубка.

— Дмитрий, муж мой покойный, выкупил меня у родни. Буквально. Заплатил долги отца в обмен на брак. Он был старше меня более чем вдвое, купец, неровня… Родня нос воротила, а деньги взяла. Я его ненавидела сначала. Думала — жизнь кончена, продали как корову на ярмарке. А он… он оказался человеком. Умным, добрым. Он научил меня не бояться. Показал, что мир огромен.

Я слушал её, и передо мной собирался образ. Маленькая девочка-аристократка, которую бросили в жернова жизни, а она не сломалась. Выковала себя заново, стала жёсткой, хваткой, но сохранила живой ум. Мы были похожи. Два выживших обломка кораблекрушения.

Елизавета вдруг протянула руку и взяла мою ладонь. Перевернула вверх.

— Дай снова посмотрю.

В комнате повисла тишина, нарушаемая лишь треском поленьев. Её палец медленно скользил по моей коже, щекоча и вызывая мурашки. Она хмурилась, разглядывая линии.

— Ну вот, правда. Очень странно, — прошептала она.

— Что там ещё? Скорая смерть от сабли или богатство несметное? — усмехнулся я, пытаясь скрыть волнение.

Она подняла на меня глаза. В них плескался мистический ужас пополам с восторгом.

— Смотри, Семён. Вот линия жизни. Она чёткая, глубокая. А вот здесь… — она провела ногтем по середине ладони. — Она обрывается. Резко. Насовсем.

Я сглотнул.

— А потом?

— А потом, — она показала чуть ниже, — начинается снова. В том же месте, в тот же час. Другая линия. Сильная, яростная. Это значит… это значит, что ты умер. И родился заново. Не младенцем, а сразу взрослым. Смотрю который раз, и никак не могу этого понять.

У меня перехватило дыхание. Она увидела. Не знаю как — цыганская магия, интуиция или просто совпадение, — но она попала в точку.

— Может быть, — хрипло ответил я.

Я не стал отрицать. Не стал смеяться. В этот момент между нами рухнула последняя стена. Она смотрела на меня так, будто заглянула под маску и увидела истинное лицо — и не испугалась.

Воздух в комнате сгустился до предела. Мы потянулись друг к другу одновременно. Не было долгих прелюдий, не было томных вздохов. Просто два магнита, которые долго удерживали силой, наконец-то сорвались.

Поцелуй вышел жёстким, со вкусом вина и отчаянной страсти. Как жаркая схватка. Инициатива была общей — мы оба искали в этом тепла, которого нам так не хватало в холодной Москве.

Ночь я помню урывками…

Свечи догорели, оставив нас в темноте, но нам и не нужен был свет.

Разница эпох ударила меня под дых не во время разговоров, а именно там, в спальне. Женщина семнадцатого века — даже такая, как она, — привыкла быть только принимающей стороной. Обязанностью. Сосудом. Иной подход был ей неведом.

Я же, человек из двадцать первого, знал другое. Я знал, что женщина — это партнёр. Что её удовольствие важно не меньше моего. Даже я бы сказал… ощущая, как она отвечает на мои ласки, я сам начинал пылать ещё сильнее.

Когда под утро мы лежали в тишине на кровати (куда мы переместились в обжигающей страсти), уставшие и опустошённые, Елизавета смотрела на меня с выражением абсолютного, глубочайшего потрясения. Она не прятала наготу, забыв о стыдливости.

— Так… разве так вообще может быть? — прошептала она, касаясь моего плеча, словно проверяя, настоящий ли я. — Откуда ты знаешь… всё это? Как обращаться, как… слушать тело?

В её голосе не было осуждения блуда, только изумление открытием целой вселенной, о существовании которой она не подозревала.

Я провёл рукой по её волосам, разметавшимся по подушке. Что я мог сказать? Что читал пособия по сексологии, начиная с индийской «Кама-сутры»? Что в моём мире близость — это разговор двух тел, а не обязанность? Ну и, наконец, что женщин в моей жизни было, скажем так, далеко не десять?

— С Дона, Лиза, — соврал я мягко. — У нас женщин уважают. Казак без подруги — половина воина.

Она засмеялась. Тихо, грудно, счастливо. Так смеётся человек, который нашёл клад.

Утро ворвалось в окна серым рассветом, принеся с собой отрезвление.

Я одевался быстро, стараясь не смотреть на смятую постель. Внутри, где-то под рёбрами, начала ворочаться холодная, скользкая змея.

Елизавета сидела, завернувшись в простыню, и смотрела на меня влюблёнными глазами. А я чувствовал себя последней скотиной.

Я возвращался в усадьбу фон Визина пешком. Мороз кусал лицо, но мне было жарко. Под тулупом, у самой кожи, костяной амулет жёг так, словно его раскалили в горне.

Белла.

Я предал её. Не мыслью, не взглядом — делом. Я взял другую женщину, пока она ждёт меня там, в степи, считает дни, молится своим богам. Я обещал ей верность, обещал вернуться. И вот я иду от любовницы, пахнущий чужими духами, сытый и довольный.

Бугай ждал меня на кухне. Он сидел за столом, ковыряя ложкой в миске с кашей. Увидев меня, он замер. Его взгляд скользнул по моему лицу, по сбитому кушаку, по выражению глаз, в которых, наверное, читалась вся гамма моего падения.

Он всё понял. Мгновенно. Без слов.

Десятник медленно отложил ложку. Встал. Подошёл к печи, ухватом вытащил горшок с горячей похлёбкой, молча шмякнул его передо мной на стол. Рядом положил чистую миску с ложкой. И так же молча, не проронив ни звука, вышел из кухни.

Его массивную спину, обтянутую рубахой, можно было читать как открытую книгу. Осуждение. Разочарование. Презрение. Он не сказал ни слова, и за это молчание я был готов поставить ему памятник из чистого золота. Упрёк вслух я бы парировал, оправдался, огрызнулся. А против этой тишины у меня не было оружия.

Я сел, уставившись в пар, поднимающийся от каши.

«Это политика, Семён», — зашептал внутренний голос, пытаясь выстроить линию обороны. — «Она — твой главный ресурс в Москве. Она лоббирует твои интересы. Она знает Засекина. Связь с ней делает тебя неуязвимым. Это просто прагматика. Ты укрепляешь тылы».

Я наложил в миску похлёбку, зачерпнул ложку, но еда не лезла в горло.

Враньё. Гнусное, липкое враньё.

Никакая это не политика. Я мужчина, она красивая женщина, нам было одиноко — вот и вся правда. И когда она улыбнулась мне той самой улыбкой — открытой, доверчивой, какой не было до этой ночи, — у меня внутри всё сжалось. И это сжатие не имело никакого отношения к прагматике.

* * *

Москва продолжала заваливать улицы снегом. Зима была в самом разгаре. А у меня началась новая жизнь. Тайная. Двойная. Жизнь, в которой днём я был суровым есаулом, думающим о нуждах острога, а ночами сбегал на Ордынку, чтобы забыть о холоде и совести в объятиях женщины, которая стала мне слишком близка.

Роман закрутился, как воронка в омуте. Тихо, за закрытыми ставнями, под покровом молчания слуг, которые умели не замечать лишнего, и хмурого неодобрения Бугая. И я понимал, что этот омут может затянуть меня так глубоко, что выбраться уже не получится.

Предыдущая главаГлава 2 из 27Следующая глава