Глава вторая
Элара

Рассвет сегодня, как протухшее яйцо, болезненно-желтый и с соответствующим душком.
Мы идем по переулку. Плечи ноют, в глазах песок. Ограда кладбища ссутулилась, точно грудная клетка, выставив ржавые шипы. Наш дом из двух комнатушек и пристройки примостился сразу за ближайшим рядом надгробий. Здесь тихо, но это не та тишина, что дарит покой. Она похожа на затишье после долгого крика.
Матушка останавливается так резко, что я врезаюсь бедром в ее корзину. Дарон спотыкается, налетает на мою спину и хватается за плечо, но я почти не чувствую его веса. Он слишком легкий, будто его тело уже наполовину превратилось в тень.
— Что происходит? — спрашивает матушка.
Дверь в наш дом распахнута.
Я сжимаю ее плечо и медленно выступаю вперед. Двумя пальцами толкаю створку, прислушиваясь к дыханию комнатки.
О нет…
Стулья опрокинуты. Маленький сундук вывернут наизнанку. На полу валяются плошки: одна вдребезги, другую пощадили лишь по случайности. Крючок, на котором обычно висела шаль матери, пуст. Гвоздь, где отец держал бритвенный нож, выдран с мясом, словно кто-то дернул за сталь и прихватил щепки просто из вредности.
Дарон издает звук — не то смешок, не то стон.
— Нас обокрали.
— Не только дом, — шепчет матушка, кивая на приоткрытую дверь пристройки. Ее тень ложится на косые лучи утреннего света.
Я заглядываю внутрь. На крюках нет лопат. Под верстаком — ни кирки, ни мотыги. Бухты веревок срезаны. Лен исчез. Даже вар, которым мы латаем швы, выковыряли из горшка ложкой.
— Я вас, суки, живьем закопаю, — цежу я сквозь зубы, будто воры ждали в кустах моей реакции. — Из всех людей в этом городе они решили обчистить именно нас?
Матушка проводит пальцами по моим волосам, словно вычесывая ярость.
— Все голодают, — говорит она голосом, в котором нет места оправданиям. — Голод превращает кротких в воров, а остальных — в зверей.
— Мы торгуем смертью, — подает голос Дарон. — Раз уж ее вокруг навалом, они решили, что у нас водятся деньги.
— Зря они так, — отрезаю я. — Если бы смерть была валютой, отец бы уже на троне сидел.
Словно в ответ на мои слова, из комнаты доносится кашель отца. Нет, не кашель. Звук разрываемой ткани.
Мы бросаемся внутрь.
Он лежит там же, где мы его оставили, обложенный подушками, которые когда-то были пышными, а теперь превратились в унылые мешки. Его борода поседела по краям и потемнела там, где выступил пот. Рядом с кроватью стоит ведро, на которое воры не позарились. Поверхность жидкости розовая, в пузырьках. По стенке сползает сгусток, будто хочет убраться отсюда, не причиняя никому беспокойства.
Матушка берет его за руку.
— Муж мой.
Отец моргает. На миг его взгляд становится ясным, молодым, он словно возмущен пылью в лучах утреннего солнца. Но дымка возвращается и застилает глаза. Он инстинктивно тянется к ведру… и замирает. Дарон подхватывает его с благоговейным трепетом, и отец сплевывает тягучую кровь в ведро, судорожно вдыхает и снова проваливается в свой тесный мирок сырых простыней.
— Спать, — шепчет он в комнату, пахнущую медью и мокрой шерстью. — Дайте мне поспать.
Матушка ласково хлопает его по руке, кивком прогоняя ненужную тревогу, и идет к очагу проверить, что оставили нам воры. Старую морщинистую морковь. Две луковицы, одна из которых уже зацвела плесенью. Кусочек жира. Соли, разумеется, нет.
Но она все равно ставит котелок. В этом вся мама: разводит огонь, даже когда солома на крыше вымокла до нитки. Зажигает пламя одной лишь силой воли.
— Все не так уж плохо, — говорит Дарон и вяло отмахивается. — Мы можем…
Его голос срывается в такой жестокий кашель, что колени подгибаются, и он оседает на табурет. Но дерево кренится, и брат валится на пол, заходясь в новом приступе, его легкие будто пытаются схлопнуться.
Я подбегаю слишком поздно, но остаюсь рядом, положив руку ему на затылок, пока приступ не проходит.
— Что я говорила? Ты должен был остаться дома, ясно?
— Все нормально, — выдавливает он, когда воздуха хватает на ложь. Вытирает рот запястьем, оставляя на коже серый след. Серый, не красный. От этого становится еще более тошно. — Кто-то же должен подменять отца. Две женщины не утащат здоровяка.
— Тебе вообще нельзя ничего таскать, — рявкаю я, потому что если скажу это мягко, то просто расплачусь. — Ложись.
— Повинуюсь, о королева веника, — бормочет он, но при попытке встать его рука соскальзывает с сиденья табурета.
Я принимаю его вес на плечо, как в прошлую зиму, когда он проснулся с пальцами, онемевшими точно камни. Он слишком легкий. Юноша в его возрасте должен ощущаться как резное дерево, а не как пустая корзина.
Я укладываю его в углу, куда не доходит свет. Он зарывается лицом в подушку, как в детстве, когда боялся грома, но не признавался в этом. Половина ладони с повязкой остается поверх одеяла. Я укрываю ее. Я стою над ним и притворяюсь, что мои действия имеют смысл. Что это его спасет.
Грудную клетку сдавливает железными тисками.
Не спасет.
— Надо поесть, — говорит матушка, помешивая варево так, будто творит чудо. — А потом приберемся в хижине.
Я качаю головой, пытаясь отогнать давящую боль под ребрами, и иду к двери.
— Ешьте. Я пока займусь пристройкой.
Снаружи кладбище дышит ленивым зноем, роса поднимается с травы видимым паром. Солнце выползает из-за дворцового холма, дым из труб пачкает небо. В городе болтают, будто это дым походных кухонь: мол, король Каэль кормит бедноту и скоро покончит с мором, терзающим королевство.
Много чего болтают в городе.
Город лжет самому себе, как влюбленный пьяница.
Я иду между надгробий, которые знаю лучше, чем лица прохожих. В грязи валяются безделушки, вытащенные мародерами из могил. Брошь с выковырянным камнем. Горсть стеклянных бусин, перепачканных землей.
Вот до чего мы докатились.
Теперь мы воруем у мертвецов.
Я сметаю мусор веткой — метлу-то тоже украли. Кому, к чертям, сдалась старая метла?
То, что осталось от вещей, я складываю в битый ящик. Не потому, что за ними придут, а просто кажется, что если оставить их в грязи, они утонут. Железо всегда тонет.
Как и горе.
Когда руки опускаются, я не мешаю им. Смотреть некому. Я сажусь на корточки между могил, упираясь локтями в колени, и позволяю подолу платья волочиться по земле. Внутри меня есть рана размером точь-в-точь с ладонь Дарона. Она ноет уже несколько недель.
Сегодня у этой боли выросли когти.
Я прижимаю лоб к ладоням и медленно выдыхаю, сдерживая рыдания. Если Дарон умрет… нет, когда Дарон умрет, смогу ли я когда-нибудь снова улыбнуться? Как это вообще возможно?
Свет меняется.
Скрип кожи по пыли.
Пульс бьет в горло, но я не вздрагиваю. Если это вор, пусть видит женщину, которая не знает страха.
— Долгая выдалась ночка, — говорит мужчина непринужденно. Голос кажется знакомым. — Смерть не давала вам скучать.
Я поднимаю голову…
…и хмурюсь.
Тот самый тип с Гаттер-лейн сидит на могильном камне напротив. Длинные ноги в кожаных штанах вытянуты, руки скрещены на груди, рукава с накрахмаленными оборками свисают поверх начищенного жилета. Черные кудри подстрижены обычно, но их блеск спорит с тусклостью окружающего мира.
— Опять ты, — говорю я без тени радушия. — Пришел украсть то, что осталось?
Глаза цвета лесного мха оценивают разбросанные побрякушки, покосившуюся пристройку и следы на земле.
— Я не промышляю кражей лопат.
— И каков же твой промысел? — я сажусь на пятки, уронив тяжелые руки между колен. — Если навязываться с разговорами к скучающим девушкам, советую сменить профессию.
Он издает короткий смешок и качает головой.
— Мое ремесло старо как само дыхание, — он обводит взглядом поле могил и встречается со мной глазами. Пауза затягивается. — Как и твое.
— Работа со смертью — это не ремесло. — Если ты стойкий и не блюешь от малейшего запаха, много ума не надо, чтобы вырыть яму и сбросить туда тело. — Это тяжелая лопата, которую тебе всовывают в руки, когда приходят волки.
— И ты несешь эту лопату… на удивление достойно.
— Хвалебные речи для покойников, — отрезаю я, отряхивая пальцы от пыли. — Побереги комплименты для некрологов, в них они нужнее.
Его губы изгибаются в улыбке настолько безупречной, что кажется заученной, издевательской.
— А что нужно живым?
— Хлеб, — я медленно поднимаюсь, потому что устала проигрывать в споре со своими же коленями. — И чтобы люди в нарядных жилетах поскорее высказывали то, зачем пришли.
— Что ж… — его лицо становится серьезным. — Я хочу дать тебе выбор.
Будто жизнь недостаточно жестока, мне только выбора не хватало.
— Удиви меня.
Короткий кивок.
— Прогони меня и смотри, как умирает твоя родня, пока гниль не добралась и до твоих глаз. Или… — его взгляд скользит к далекой крыше дворца и возвращается ко мне. — Помоги мне и пожертвуй собой, чтобы спасти тех, кто тебе дорог.
Я не вздрагиваю от слов о жертве. Я вздрагиваю от наглости слова «спасти» — самой нелепой иллюзии в мире, где каждый знает: лекарства от гнили нет. Нет никакой надежды.
— Вместе с выбором ты хлеба не прихватил? Так его было бы легче проглотить.
— Корону нужно кормить.
— Вот как? — я приподнимаю бровь. — Мне проводить тебя к лекарю ума? Вдруг у него пациент сбежал?
Он принимает издевку как хорошее вино, с удовольствием от того, что оно горчит.
— Дерзкая. Ему это понравится. Как и Короне.
— Слушай, я понятия не имею, о чем ты, но уверена: у Короны достаточно зубов, чтобы прокормиться самой.
— У короны нет зубов, — он поднимается с надгробия. — Они есть у короля. Пока еще.
Мой взгляд невольно тянется к далеким шпилям дворца, похожим на костлявые пальцы. «Правление Гнили» — так в городе называют время короля Каэля. Каждый год с его восшествия на престол становился лишь новым шагом в пучину мора.
— Так ты… вы из дворца. — Теперь это очевидно: и его здоровье, и плоть на костях. Там ведь не знают ни гнили, ни голода, верно? — Работаете на короля? Это и есть ваше древнее ремесло? Дергаете за ниточки, чтобы отвлечь народ от бездарности монарха?
Его челюсть на мгновение сжимается, желваки ходят под кожей, гладкой, как полированный камень.
— В точку.
— И кто же вы? — Одетый так, накормленный, уверенный в себе… он явно не последняя спица в колеснице. — Его… стюард?
Он на секунду медлит.
— Можно и так сказать.
— И что вам от меня нужно? — Слова звучат сухо, без дрожи. Даже дворцовые крысы никогда не спускаются в город, так с чего этот павлин вышагивает среди моих могил? Я ему не верю. — Что это значит? «Корону нужно кормить»?
— Королевство гниет, и люди гниют вместе с ним. Как и все остальное, превращая мир в бесконечное поле смерти, какого бытие еще не знало. — Его рот кривится в горькой усмешке, в уголках которой залегла усталость. — Это не прекратится. Пока не умрут все. Или пока корона на голове короля не получит то, чего требует проклятие.
— Проклятие? — одно это слово заставляет пустой желудок сжаться от скепсиса. — О чем вы?
— Корона дает власть носящему ее королю. Но цена этого… — он торжественно кивает, глядя на разорванную ленту, втоптанную в грязь. — Корона требует крови. Твоя кровь может подойти.
Моя кровь.
Я мысленно верчу в голове эту мысль, словно золотую монету, проверяя, нет ли на ней ржавчины. Кровь могильщицы, пахнущая щелоком3, речной водой и разложением. Конечно. Это ведь именно то, что спасет мир.
— Проклятий не существует. — Всего лишь суеверный бред, который бормочут в пустые кружки из-под эля. — Я никогда о таком не слышала. Даже от забулдыг в таверне.
— Потому что королевские семьи отлично умеют хранить тайны. И не зря, — он встречается со мной взглядом. Восходящее солнце выхватывает золотистые искры в его оливковых глазах. — Простой люд обожает сплетни. Сплетни порождают страх, а страх делает королей слишком смертными в глазах подданных. Этого нельзя допускать. Только кровным наследникам, жрецу и тем, кто отмывает пятна крови, дозволено знать истинную цену короны. Остальному миру спится крепче, когда они верят, что это просто символ власти.
Я сглатываю ком, подступивший к горлу.
— Какая чушь.
— Король Меррик, отец Каэля, правил почти пять десятилетий, — голос его звучит теперь властно. — Пятьдесят лет богатых урожаев и льющегося рекой вина. Ты никогда не задумывалась, почему все три его королевы умерли?
Я лишь склоняю голову, пораженная нелепостью вопроса. Я даже не знала, что их было три.
— Ни единого раза.
Он усмехается, но в этом смехе нет веселья. Мужчина отворачивается, запуская пальцы в короткие черные кудри.
— Верно, — он поправляет волосы, но они тут же снова путаются. — Крестьяне не спрашивают, что творится во дворце. Они спрашивают, осталось ли у пекаря хоть немного хлеба.
— Забирайте свои сказки и убирайтесь с нашей земли, — выплевываю я. — Я не верю ни единому вашему слову.
— Вера — это лишь фонарь, — он наклоняется ко мне, слишком близко, воздух между нами холодеет. — Сумерки придут в любом случае.
Я смеюсь, я не из тех, кто дрожит молча, и поворачиваюсь к дому.
— Убирайтесь с могил, пока я вас в одной из них не закопала.
— Как угодно, — он поправляет белый шейный платок. — Если любопытство пересилит, найди меня после заката. В роще за кладбищем, — бросает он мне в спину. — Приходи одна. Без огня.
С порога нашего дома слышно, как отец жадно ловит воздух ртом. Дарон кашляет так, что трещат ребра. Я замираю в дверях с пустыми руками и оглядываюсь на безмолвное кладбище. За ним в мареве восходящего зноя плывут крыши дворца, похожие на костный мозг в кипящем бульоне.
Я ему не верю.
Но все равно начинаю отсчитывать часы до заката.