Глава тринадцатая
Элара

— Только для членов королевской семьи и стюардов! — Бам! Писец захлопывает книгу, выдыхая мне в лицо облако пыли.
— Мне нужны только анналы покойной королевы, — я подхожу ближе к его изъеденному червями пюпитру, потому что трусость — это болезнь, а я родилась со стойким иммунитетом к этой заразе. — Дневниковые записи, касающиеся короля. Заметки о здоровье.
— Что тебе нужно, так это дверь за спиной, — старый лысый писец поднимает взгляд ровно настолько, чтобы откашляться в тряпицу, окрашивая ее в цвет переспевшей вишни. На его манжетах виднеются пятнышки там, где кровь и гной промахнулись мимо тряпки. — Горничные смотрят описи белья, а не королевские хроники.
— Я не горничная, — отрезаю я. — Я личная сиделка короля. Чем больше я понимаю о его детстве, тем лучше смогу служить Его Величеству.
Он макает перо в чернильницу, и дрожь, сотрясающая его руку, заставляет чернила ложиться на страницу неровными пятнами. Мокрый хрип прерывает его работу. Он наклоняется в сторону и, не стесняясь, сплевывает в щербатый таз, по фарфору тянутся красные нити.
— Родословная, — он стучит костлявым пальцем по обложке ближайшего тома. Сустав щелкает. — Стюарды. — Его взгляд поднимается на меня: один глаз карий, другой — сморщенная сухая слива, гниющая в глазнице. — Уходи.
Я разворачиваюсь на каблуках так резко, что половицы жалобно стонут, и вылетаю в коридор. Ярость обжигает язык, как щелочь. Мало того что король захлопнулся прямо в саду, едва начав говорить, так теперь еще и книги не открываются! Как мне поддеть петли этого проклятия, когда каждый в этом месте только и делает, что учит двери оставаться закрытыми?
Это невозможно!
— Уф-ф!
Библиотека действительно под запретом. Вейл говорит только то, что хочет. А за последние дни он не проронил ни слова. Как еще я могу…
В животе что-то екает.
Легкое головокружение. Чувство парения.
Я замираю как вкопанная прямо там, где справа открывается тенистая ниша. Мой взгляд невольно поднимается и замирает на двойных дверях пустующих королевских покоев.
Это чувство в животе усиливается.
«Это случилось еще до Офелии», — сказал Вейл. Но если это правда, почему короля это так волнует? Это не имеет смысла. И если ни Вейл, ни библиотека не хотят открывать свои тайны, что ж… возможно, заговорят сами покои!
Я кладу ладонь на защелку и слегка дергаю ее. Сегодня двери закрыты, но, в отличие от оранжереи, они не заперты. Прислушиваюсь, не слышно ли дыхания по ту сторону. Тишина. Я толкаю.
Ручка поддается, и дверь распахивается со вздохом, будто она сдерживала дыхание долгие годы. Внутри все то же прибранное одиночество: занавешенное зеркало, укрытая кровать.
Оглядываюсь через плечо.
Никого.
Я проскальзываю внутрь. Закрываю дверь. Здесь должно что-то быть. Письмо. Запись в дневнике. Давно забытая тайна. Что угодно, что объяснит, почему король избегает этой комнаты, и как это связано с его отказом исполнять долг — кормить Корону.
Я начинаю поиски.
Ящики выстланы бумагой, ставшей хрупкой от времени, но внутри ни единого росчерка пера. Гардероб: платья спят на вешалках, сшитые для празднеств, которые обернулись похоронами. Сундук в углу пахнет кедром, чистое постельное белье и… ничего такого, что стоило бы прятать. Я провожу пальцами по щели под каминной полкой. Ничего, кроме сажи.
Скрип шагов.
Ныряю за занавеси кровати и замираю, вжавшись в стену. Сердце делает четыре гулких удара. Звук затихает.
Теперь я двигаюсь медленнее. Покои открывают свои секреты тем, кто перестает спешить. Зеркало просит, чтобы его открыли, но я отказываюсь. Зеркала слишком хорошо умеют заставлять людей верить в то, что они видят. А вот дерево…
Дерево не льстит.
Оно ведет счет.
Блеск на крышке сундука расскажет, как часто рука искала его для утешения. По запаху можно понять, чем кормили доски — воском или щелочью, а по тому, как пол вздыхает под коленом, слышно, лжет ли он о гнили. Стыки выдают мастера; занозы — небрежность.
Зеркала — это мнения.
Дерево — это улики.
Опустившись на колени, я ощупываю доски, позволяя древесине говорить со мной: стучу костяшками, ища пустоты, надавливаю кончиками пальцев там, где дерево поддается, осторожно поддеваю подозрительно выглядящий шов. Отвечает только пыль. Никаких шатающихся планок, никаких тайников для секретных записок. Я проползаю по периметру, впитывая коленями холод, прижимаясь щекой к полу, чтобы услышать ложь. Ничего. Ничего. Ниче…
Есть! Пятнышко на доске, совсем рядом с ковром.
Не пыль, не жук. Слишком правильное для грязи, слишком плоское для древесной смолы. Коричневое — таким становится все засохшее.
Как старая кровь.
Я запускаю пальцы под край ковра и медленно тяну его на себя. Ткань цепляется, как корка заживающей раны, а затем отрывается с негромким треском…
…и пятно расцветает.
Сначала оно кажется просто странным отблеском — кругом, отполированным сотней неистовых чисток, которые стерли границы, но вогнали цвет в самую глубь дерева. У меня пересыхает во рту, когда я откидываю ковер еще дальше, и пятно растет, разбухает, словно…
— Что ты делаешь?
Я вздрагиваю, ковер падает на пол смятыми складками, сердце пропускает удар. Резко оборачиваюсь к двери.
Вейл прислонился к косяку, словно этот проем был выстроен специально под него. Солнечный свет из коридора ложится полосой на его плечо, придавая лицу теплое сияние.
— Нарушаю правила, — бросаю я. Мне не нравится, когда меня ловят, а когда отчитывают и подавно. — А у тебя какое оправдание?
— Слышал жалобу от писца. Какая-то горничная требовала доступа в библиотеку. — Его губы едва заметно трогает улыбка. — Сказал, что девица «строптивая». Я не стал спорить, у старика талант на эпитеты.
Я тоже не спорю, устраиваясь на полу поудобнее, чтобы показать: я не намерена так просто сдаваться.
— И ты решил на меня поохотиться.
— Я тебя искал, — поправляет он. — В покоях тебя не было. У короля тоже. Замки в оранжерее ты не взламываешь. Осталось только… — он кивает на комнату. — Здесь.
— Чтобы сделать что? — слова звучат тихо и угрожающе. — Помешать мне выяснить то, о чем ты умалчиваешь?
Он молчит мгновение, прежде чем закрыть за собой дверь — не на защелку, но достаточно плотно, чтобы из коридора не подслушивали. Он подходит и опускается на ковер рядом с пятном крови, хотя видно, что преклонять колени для него — дело непривычное.
Его взгляд падает на то, что еще видно из-под ковра.
— Ты его нашла.
Тон ровный, без удивления.
— Оно старое.
— Есть и постарше, — слова вырываются неохотно, будто против воли. — У этого дворца пятна в самых костях. На кухнях. Под часовней. На полах в отхожих местах. — Его рот сжимается. — Это еще не самое страшное.
— Почему ты скрыл это от меня?
— Потому что ты лезешь в кроличью нору, — мягко говорит он. — А на дне этой норы нет ничего, кроме заноз. — Короткий смешок. — И это говорит та, кто так не хочет терять время.
Последнее задевает меня сильнее, чем хотелось бы.
— Чья это кровь? — спрашиваю я. — Офелии?
Он выдыхает через нос.
— Нет. До нее.
— Значит, в этих покоях умерла королева.
— Королевы умирали во многих покоях.
Я снова смотрю вниз, отгибая ковер еще на дюйм, обнажая неровные края бурого пятна.
— Кто здесь истек кровью?
— Элара, этот дворец — обернутая в бархат мясницкая колода8. — Он смотрит на пятно с напускным безразличием. — Ты нашла отметину. Поздравляю. Если мы отдернем все ковры в этом крыле, найдем еще десяток таких же.
— Черт возьми, Вейл, кто…
— Королева Маэрин, — он протягивает руку и накрывает пятно краем ковра, стирая его из виду. — Вторая жена короля Меррика и его жертва.
Я недоверчиво хмурюсь.
— Тогда почему Каэль избегает этой комнаты?
— Кровать Меррика. Зеркало Меррика. Ночной горшок Меррика. Полагаю, он сторонится ее, потому что здесь все воняет ненавистным отцом, — его голос становится резким. — Каждую ночь это огромное кровавое пятно напоминало бы ему о том, что должно случиться с его будущей женой. О том, что его отец сделал с матерью, которую он обожал.
Мои пальцы выпускают край ковра. Это звучит логично. Учитывая то, как Каэль отзывался об отце в саду… Да, это имеет смысл. Но почему тогда в глубине сознания что-то продолжает настойчиво шептать?
Я отмахиваюсь от этих мыслей, все равно сейчас от Вейла другой версии не добьешься.
— Зачем ты пришел?
— Извиниться.
Я издаю короткий смешок.
— Ну конечно.
— За оранжерею, — говорит он, и слова выходят из него тяжелыми осколками. — За то, что… повысил голос. За то, что схватил тебя. Довольно грубо. — Он даже не пытается приукрасить. — Мне жаль.
Я не свожу глаз с пятнышка крови, потому что если посмотрю на него, то могу забыть, что должна злиться.
— Это ничего не меняет.
— Посмотри на меня… — его рука медленно поднимается, он касается моей челюсти основанием ладони. От него исходит тепло, большой палец замирает под скулой. Он не поворачивает мою голову силой. Он ждет, спрашивая кожей там, где грубость оставила бы синяк. — Пожалуйста, посмотри на меня.
Это не приказ.
Просьба.
Я вру себе, что не прижимаюсь к его ладони, когда наши взгляды встречаются. Не дай бог мне заметить его чистое тепло, едва уловимый аромат гвоздики или то, как мой глупый пульс послушно ускоряется от его прикосновения.
Что не так с этим невыносимым человеком?
— Чем глубже король тонет в своем упрямстве и болезни, тем больше работы ложится на меня, — выдыхает он, и воздух между нами становится густым. — Переносить хлеб оттуда, где он гниет, туда, где он уцелеет. Разбираться с налогами, которые никто не может платить. Подписывать указы, которые уже ничего не значат. Заполнять тишину, которую он оставляет после себя. Хоронить правду, пока она не превратилась в слухи. Элара, я… — его голос срывается, путается и снова обретает твердость. — Я устал.
Его обнаженные и беззащитные слова ложатся между нами. Что-то под ключицами смягчается, как тесто, поднимающееся в тепле. Сострадание просачивается внутрь прежде, чем я успеваю запереть дверь. Потому что я знаю, каково это — устать от миллионов усилий, ведущих в никуда.
— Я хочу, чтобы это прекратилось. — Его ладонь скользит по скуле, уже не притворяясь чем-то иным, кроме ласки. — И не ради королевства, не буду прикидываться таким уж героем. Ради меня. — Его большой палец, медленный, как сама мысль, ведет по краю моей челюсти и останавливается у уголка губ. — Если я поставил свое отчаяние выше твоего… прости.
Сердце робко, но часто трепещет под его пальцами. Он так близко. Такой теплый. Мне хочется сильнее прижаться лицом к его руке.
Но я этого не делаю.
Наверное, я просто не умею — моя кожа привыкла к холоду смерти, к тяжести тел, которые не отвечают на объятия. Я отстраняюсь, позволяя его руке упасть, и стараюсь не вздрогнуть от прохлады, коснувшейся щеки.
— Он… он открылся мне, — быстро говорю я, сглатывая комок в горле. — Немного. Пошутил в саду. Улыбнулся. Говорил о матери. Спрашивал о брате. — Я чувствую предательскую мягкость в голосе при упоминании Дарона и тут же ее пресекаю. — Но этого мало. Каждая секунда на счету. Мне нужно понять его быстрее, не донимая расспросами, которые портят ему настроение. Взгляд в его прошлое не только поможет в этом, но и, возможно, подскажет, как убедить его накормить Корону.
Челюсть Вейла сжимается — так мужчины затягивают пояс перед тяжелой работой.
— Если бы в библиотеке был ответ, не думаешь ли ты, что я бы уже его нашел?
— Мужчины могут смотреть в упор и не видеть.
— Кое-что ты о мужчинах знаешь… — он молчит ровно столько, чтобы я поняла: я слушаю его дыхание, как дура. Когда он заговаривает снова, в его голосе слышится обреченность, облеченная в вежливость. — Через пять ночей я попробую провести тебя в библиотеку.
— Через пять? — вырывается у меня. — За это время мой брат может потерять еще пять пальцев.
— Ну, по четвергам писец кашляет сильнее, это послужит нам прикрытием, — саркастично бросает он. — «Родословная и стюарды», Элара. Это правило покрепче, чем бинты на руке прокаженного. Я стюард, а ты — никто из этого списка, а значит, эта вылазка требует… изящества.
— Хорошо. — Мой взгляд падает на пятнышко крови, выглядывающее из-под края ковра. Оно старое, да. Но не древнее. — Через пять ночей.