До деда дошли уж впотьмах, я его почти волоком на себе тащила. Совсем ослаб, да и, видать, замерз сильно.
Первыми забрехали собаки, у деда их было две – Жулик и Куля. Тут и сам дед из-за деревьев неслышно объявился с ружьем.
Я тут же залепетала:
«Это я, дед Мирон, я, не стреляй».
«Анька? Ты, что ли?!» – он поверить не мог.
Солдат тот сухой щепкой в снег и повалился.
«А это кто с тобой? Что это? – он разглядывал в сизых сумерках серую шинель. – Это что, немец?! Сдурела ты, Нютка, что ли?!»
«В дом, деда, в дом пошли, – что-то мне стыдно стало, – все там обскажу. Хватай его, а то у меня уж сил нет».
В дедовом доме пахло всегда вкусно – дымными поленьями, звериными шкурами, что на полу лежали, всякими терпкими травами, висевшими под потолком, мазями и еще чем-то неуловимым – теплым лесным духом. Дед любил чистоту и порядок, поэтому вещи обретались на своих местах. Он никогда не курил, как другие мужики, говорил, что сильно нюх отбивает, а нюх у него был будь здоров! Не хуже другого зверя!
Затащили мы этого парня в дом, сгрузили на лавку. Тот уже был без сознания.
«Рассказывай!» – потребовал дед Мирон.
«Может, ты его посмотришь сперва? У него плечо раненое».
А дед руки в бока упер и смотрит на меня исподлобья:
«Рассказывай, Нютка, в чем дело, не то я его прирежу в два счета».
Я знала, что он не шутит. И быстро начала рассказывать. Все как было – с того момента, как пошла Бурашку доить. И про Люську рассказала, и про маму раненую, и про то, как солдат этот меня в хлеву «не заметил», и про то, что автомата у него и не было, и про то, что это я его в плечо ранила.
«Ранила? А че ж не убила? Ты ж меткая! – дед был раздосадован. – И что теперь нам делать?»
Я молчала.
Он качал головой:
«Нютка-Нютка, дура-девка, что ж ты натворила-то? И партизанам его сейчас уже не отдашь – спросят, пошто в дом пустили? Отпустить – так не уйдет никуда, слабый больно. Убить если только…»
«Дед… – я взмолилась, – деда! Он же… пожалел меня тогда. Я правду говорю, если бы не он, то меня б уж на свете не было!»
«Ладно, – он подошел к парню, положил пальцы на шею, – сердечко-то трепыхается. Давай-ка разденем его. Да рассказывай, еще что было».
Я и рассказала и про Гая за будкой, и про второго немца, что за сараем заваленный ветками лежит.
«Да-а-а, дела-а-а, – он глянул в окно, – поздно уже, ночью зверя не переиграешь, завтра пойдем», – потом посмотрел на лежащего на лавке человека. Подошел ближе.
Тот зашевелился, открыл глаза, испугался, попробовал встать.
Дед ему по-нашему:
«Лежи, не дергайся, я рану твою гляну».
Я то же самое сказала по-немецки и добавила:
«Это мой дед, он тебя вылечит. Лежи спокойно».
Дед достал пару керосинок, велел мне держать – светить, а сам давай солдата за плечо трогать-ощупывать, потом принес скрученную короткую веревку из вяленой кожи, еще перекрутил и сунул солдату в зубы:
«У тебя там пуля застряла, надо вынимать, больно будет, но кричать не смей, иначе ткну тебя ножом – и вся недолга, понял?»
Я перевела как умела.
«Погодь! – дед о чем-то вспомнил, ушел куда-то и вернулся с бутылкой водки, приподнял парня, поднес ко рту: – Пей!»
Тот, напрягая шею и захлебываясь, начал глотать, морщится, но пьет.
«Вот и ладно, – дед отнял бутыль, – а теперь давай перекладывайся на стол. Ишь, длиннющий какой!»
Сам дед Мирон был не большим и не маленьким, а каким-то очень укладистым – правильного, хорошего сложения. Лицо всегда загорелое, обветренное, даже зимой, движения плавные, скупые, аккуратные, кустоватая, им самим стриженная борода, да карие, как у меня, глаза, в солнечный день похожи на рябь болотную зеленую. Не седой совсем – светло-русый с рыженцой. Лет ему тогда было то ли пятьдесят шесть, то ли пятьдесят семь – раньше ведь как скажешь, так и записывали. Он только знал, что ранней осенью родился, в Яблочный Спас. И все.
Дальше я смотрела внимательно, как и что он делал, и старалась запоминать, у деда и инструмент кой-какой имелся – маленькие такие щипчики, он ими пули из зверей вынимал. И делал он все четко и плавно.
Как дед солдату в рану-то полез, тот весь аж побагровел, смотрит на меня, а у самого в глазах мука с водкой пополам. Сердце мое так и сдавило тисками – так жалко стало, что я подошла и за руку его взяла.
Тот и уцепился за мои пальцы, что за палку деревянную.
Это у нас когда детей плавать учили – кидали в реку, а рядом длинную палку деревянную – дескать, хватайся, если надо. Дерево – оно ж не тонет! Вот и немец тот ухватился за меня, как за самое последнее, что есть в жизни.
Дед на это глянул, но ничего не сказал, хмыкнул только недобро.
А позднее, когда солдат уже спал перебинтованный, согретый да пьяный, и мы с дедом сели за стол, он достал из печи горшочки с тушеными кроликами – вкусно! Там и травы-приправы ароматные, да с картошечкой рассыпной. Я и забыла, что не ела-то с утра. Все некогда было.
«Эх-эх… – он заскрипел, закряхтел. – Люська красивой бы девкой выросла. Да и добрая была, ласковая, хорошая б женка кому-то досталась».
Я чувствую, как слезы сами собой в глазах – текут, не остановить. Так сестренку мою жалко, что и не передать. Мы ж с ней в одних ботинках в школу ходили.
Школа – за пять километров, учиться всем надо, ботинки одни, а в лаптях – негоже. Вот мы по очереди и ходили, день она, а день я. Варьке ботинки не в пору еще были, так мы ей все уроки пересказывали. И маленькой Дашке. И спрашивали потом с них, как с нас учительница. Ну почти – если время от домашних дел оставалось.
Покупали раньше всего мало – в основном все сами делали. Даже одежку шили, у мамы прялка была, вязали тоже сами. Корову доили, сметану, простоквашу да масло делали. Хлеб пекли. Летом – лапти, зимой – валенки.
Мы же были Бондари. Это не только фамилия, это ремесло. Бондарь – тот, кто корзины да бочки делал, тару всякую. Вот отец этим и занимался. Да и каждая из нас понемногу умела. У Варьки лучше всех получалось, у меня так себе.
Вот сижу я и реву, слезы на стол роняю и не могу остановиться. Кажется мне, что день этот такой длинный… такой тяжкий, что вот-вот – и не вынести мне его, не вытащить на своих плечах.
Дед подошел, приобнял:
«Ну, будет, будет тебе, все-все, силы побереги. Давай спать ложиться. Утро вечера мудренее. А там, глядишь, и фашистяка этот помрет».
И мне таким странным показалось дедово – «фашистяка», потому что ну какой из него фашист-то?
«Спасибо тебе, – я лицом зареванным уткнулась в него, – что бы я без тебя делала?»
«А, – он отмахнулся, – чего уж там. Не чужие, чай».
Постелил мне на печи, а сам недалеко от солдата на лежанке пристроился «на всякий случай».
На ночь дал мне кусок сахару, намочив его в травах, на спирту стоянных, да я с этим сахаром за щекой и уснула, не заметив как.
Встали рано, затемно, я первым делом с печки к немцу: дышит – нет? Дышит. Ну и ладно. Я даже не поняла, обрадовалась я этому факту или наоборот.
Дед Мирон тоже к нему подошел, лоб потрогал, горло пощупал:
«Горячий, похворает еще, но жить будет».
Тот лежит бледный, черные ресницы слиплись, потом глаза открыл – смотрит.
Дед стал над ним, указал на меня:
«Это внучка моя, Анька, – потом на себя, – а я – Мирон, ферштейн?»
Солдат головой кивает.
«А ты кто будешь и откудова? И где ваши? Далеко ли, много ли их?»
Я перевела как сумела и тоже спросила, понял ли.
По глазам увидела, что понял, но не говорит ни слова.
«Тьфу ты, дурак! – разозлился дед Мирон. – Ну что с тобой делать! Значится, так, нам это знать надобно, чтоб понять – будут тебя искать али нет? Не придут ли к Нютке в дом за тобой и товарищем твоим? Так что давай, говори, как тут оказался. Ну и как звать-то тебя? Не Фрицем же! Так что или ты нам сейчас все рассказываешь, или мы тебя как есть – партизанам отволочем, там еще и не то расскажешь».
Это переводить было уже не так просто, я старалась, путалась во временах, но, кажется, он меня понял. Во всяком случае разлепил пересохшие губы и хрипловато:
«Анджей».
«Анджей… Погодь… – опешил дед, – ты поляк, что ль?» И заговорил с ним по-польски, потому что сам он этот язык хорошо знал, у него мать была чистая полька, так что он с детства его слышал, да и нас помаленьку учил. Польский я знала лучше, чем немецкий.
Солдат, разулыбавшись до ушей, тут же подхватил:
«Наполовину поляк! Мама – польская еврейка. А отец – чистый поляк».
«Надо же! – удивился дед. – Вот тебе и Фриц!»
И я тоже рот разинула – так это неожиданно было.
Он с Анджеем с того времени только по-польски и разговаривал. И тогда сказал:
«Мы сейчас уйдем. Ты дома оставайся и сиди тихо. А как вернемся – я чердак разберу, там обретаться будешь. Коли сбежишь – туда тебе и дорога. Леса все равно не знаешь, с раной далеко не уйдешь, или звери на клыки подымут, или партизаны на штыки, так что знай. Рана у тебя не смертельная, но болеть еще будет, понял?»
Тот кивнул.
Так было удивительно, что оказался этот «немец» не немцем вовсе, а против воли угнанным в армию поляком. Он нам и рассказал, что к нему фрица-то и приставили (товарища его), чтоб не убег, с ним он от роты и отбился, а потом они просто шли наугад полтора дня, ночевали у кого-то в хлеву, устали, замерзли, провизии никакой не осталось, и случайно набрели на наш дом. Сам Анджей еще и оружие потерял.
Еще рассказал, что расположение части далеко, как минимум день идти, а искать их вряд ли кто-то будет, сочтут погибшими. Спросил, что случилось с Клаусом. Я так поняла, что с тем невысоким немцем, что лежал, окоченев, у стенки нашего сарая.
Я сказала как есть, что мама моя его застрелила. Он только кивнул, дескать, ясно.
За окном стал пробиваться серенький рассвет.
«Вот и ладно, – согласился дед, – давай-ка соберемся и пойдем по ранней тропке, да заодно заметем его следы. Собери нам пока снядочек».
Я помогла солдату встать, перевела на лежанку, усадила. Быстро налила всем по кружке густой простокваши, отрезала по куску хлеба.
Сначала нам с дедом на стол поставила, потом Анджею в здоровую руку всучила кружку, а хлеб рядом положила на чистую тряпицу:
«Ешь!»
Он шепотом по-польски:
«Спасибо, пани Анна».
«Ну, вот и добре, – дед показал на проступающий очертаниями в новом дне двор и уже обратился ко мне: – Давай, Нютка, набери кролей, да я еще давеча птиц настрелял, мамке твоей сейчас в самый раз будет, а я пока мази соберу».
Я вышла в сени, взяла небольшую востроносую лопатку. У деда во дворе был сложенный из ледяных пластов схрон, куда он складывал битых зверей и птиц, часто уже освежеванных. Нужно было лишь немного откопать верх и достать что нужно.
Постояла, принюхалась, стараясь вчувствоваться в лесную тишь – кто где ходит да кто и что делает. Стою зачарованная – красота вокруг белая. Все пушистое, недвижное. Слышу – хрусть-хрусть вдалеке, потом снова – хрусть-хрусть. Замерла, вся обратившись в слух, – хрусть-хрусть.
Я тут же бегом в дом:
«Дед, дед, там идет кто-то в нашу сторону! Три человека».
Он копался в склянках, услышал меня, аккуратно отложил:
«Далеко?»
«С полверсты, может, чуть ближе».
«Молодец! Ушастая, – похвалил он меня, – видно, мужики. Чего им поутру-то приспичило?»
И мы оба посмотрели на раненого солдата.
Дед ему по-польски:
«Вставай, партизаны идут, я тебя в баньку спрячу, на чердак не сподобишься пока, там завалено все».
Тот сидит, глазами хлопает.
«Да шевелись, коли живым остаться хочешь!»
Анджей поднялся с лежанки, обулся, накинул шинель, да мы его спровадили в небольшую баньку, что стояла срубом у деда во дворе.
Заперли снаружи да наказали сидеть тише мыши и не высовываться, пока сами не отопрем.
Во дворе дед тоже прислушался:
«Так и есть, Нютка, трое идут: Митяй, Сашко да, кажись, Тихон».
«Ты по звуку следа можешь узнать, кто идет?» – мне это казалось волшебством.
«А, – он отмахнулся, – у каждого человека свой ход, кто размашисто шагает, а кто крадется, будто вор, нужно только слушать. Ладно, они уж близко, глянь там в избе – все прибрано?»
Я метнулась в дом, глянула цепким взглядом – тряпки окровавленные убраны, инструменты дедовы – на месте, три чашки глиняные из-под простокваши, я одну в ведро мыльное сунула, так, что еще… вроде все, никаких следов.
Забрехали собаки Куля с Жуликом во дворе – мужики подходили к дому, только были это не партизаны. А так… сбоку припеку. Особливо Тишка с Сашко – вечно вдвоем валандались. Здоровые вроде дядьки, а в армию не пошли, как все хуторские. Чем занимались, чем промышляли – то дела были темные. Иной раз вроде и с партизанами дело имели, как вон с Митяем, но чаще особняком. Дед их не больно-то жаловал, а это уж о многом говорило.
Я накинула платок и тоже вышла.
«Цыц! – дед приструнил собак и заговорил в сторону: – Что, мужики, чего в такую рань-то приперлись? Нужда какая?»
Они вошли на двор – тепло одетые, розовощекие по морозцу, и у всех за спинами винтовки дулами вверх торчат да ножи добротные на поясах, на ремнях.
«А ты нам, Мирон, чай, не рад?» – посмеиваясь, спросил Сашко.
«Да брось, – отмахнулся дед, – рад – не рад, разве я когда вам отказывал? Просто так не пришли бы».
Сашко среди них был самый старший. Как-то давно еще пареньком отбился от цыганского табора да прирос к хутору Ерохиных приживальцем, те уж старые совсем были, и своих детей у них не сложилось, а тут этот – цыган чернявый, вертлявый да ласковый. С лица смуглый, глаза черные будто вишни, улыбка белозубая. Не высокий, не низкий, но лицо оспой сечено, некрасивое. Он все время держал во рту длинные сосновые иголки, найдет одну, сунет в зубы и перекатывает по уголкам рта, пожевывая. А годов непонятно сколько – но одно видно, не мальчишка уж давно.
А вот Митяй, тот и правда был партизан – помоложе, но тоже не юнец, круглолицый, патлатый да хромой на одну ногу. Вот он и стрельнул глазами в мою сторону:
«Привет, Нютка, а ты чего поутру у деда?»
Тихон, самый младший из них, может, на пару годков старше за меня, рыжеватый веснушчатый парень, вихрастый и всегда румяный. Говор у него был немного польский, потому что отец поляк. Он вечно хохмил и называл меня «пани Анна».
«Приветствую, пани Анна, – заискивающе заговорил он, – а я вот думаю, повезет мне сегодня внучку Миронову встретить али нет? И вишь, как судьба ко мне нужным бочком повернулась».
Подошел и руку протянул. Я покраснела до кончиков волос, руку ему подала, он, не роняя улыбки, легонько сжал ладонь и в глаза глядит.
Дед подскочил, чуть отпихнул его:
«Будет тебе, Тихон, Анька – ребенок еще, чего ты выдумал!»
«Сколько тебе лет, ребенок?» – лукаво спросил он.
«Восемнадцать», – буркнула я, так мне неловко сделалось. Казалось, будто ощупывает он меня взглядом.
«Угомонись! – приструнил его дед. – Почто пришли-то? Чай не на Нютку пялиться?»
Рыжий зло на него посмотрел, но улыбнулся. Улыбка вышла кривой, бестолковой:
«Так я ж гляжу только, Мирон, не сахарная твоя внучка небось, от глаз-то не растает?»
И тут я заметила, что во дворе три следа к баньке ведут. Да и ладно бы, мало что – может, кому что надо было, но в некоторых следах четко виден оттиск ботинка. А какие ботинки у нас в ту пору? Тем паче зимой – в валенках все ходили. Хорошо бы, чтоб партизаны не заметили того ж самого.
Я и давай туда-сюда потихоньку прохаживаться, ботиночный след затаптывать. А Сашко, будь неладен, за мной глазами так и зыркает. Я улыбаюсь ему, что дурочка, а сама туда-сюда, туда-сюда.
«Чего лясы попусту точить, – вздохнул Митяй и поглядел на меня внимательно, – пошли, Мирон, в дом, разговор есть, а ты, Нютка, чуток по холодку погуляй, ненужное это тебе, военное да секретное».
«У меня к вам тож разговор, – посмотрел на меня дед, – беда у нас. К Марыське в дом два фрица вчера пожаловали».
Я смотрю на деда во все глаза и аж похолодела – чего это он?
«Ну-ка, ну-ка, – оживился Сашко и глянул на меня тепло и до́бро, – что стряслось-то, рассказывай!»
Но вместо меня начал дед Мирон. Коротко обсказал все как было. Почти. Я только поддакивала. Сказал, что одного солдата застрелила мама моя, Марыся, а второго ранила я, когда тот едва не убег. И что скорее всего звери его ночью с зимней голодухи на клочья и растащили.
«Так что давайте наскоро, – закончил дед, – надо к дочке успеть, там она раненая лежит и три девки малые».
Все так и не зашли в дом.
Тихон уже не улыбался, глянул на меня в упор:
«Куда ранила?»
Душа в пятки улетела, но я выдержала его взгляд не дрогнув и сказала:
«В живот. Спроси вон у деда – я меткая!»
Да Тихон и сам знал, мы с ним как-то вместе на охоту ходили, и как я стреляла – он видел. И завидовал, потому что у самого глаз был хуже.
«Мирон, – Митяй нахмурил кустистые брови и стал перетаптываться на месте, видать подмерз, – свое дело мы потом решим, это не к спеху, я командиру нашему скажу, он отправит к тебе пару ребят подсобить».
«Брось, а мы? – Сашко легко ткнул его в плечо и посмотрел на деда. – Ништо мы не земляки? – и опять на Митяя. – Не тревожь командира понапрасну, сами управимся, – потом вздохнул. – Эх, красивая б девка выросла».
Я снова как про сестрицу подумала, так у меня в носу и защипало.
«Добро, – дед подал руку сначала Митяю, потом Сашко, – благодарствую. И в долгу не останусь».
Потоптались…
«Ну так може говори, чего у вас?» – покосился на них дед, мол, че стоять-то на морозе.
«Успеется, – Митяй ткнул Тихона в плечо, посмотрел на Сашко, – пойдем», – и повернулся.
Тихон продолжал стоять, глядя на меня.
«Че раззявился, – рассердился Сашко, – щас как тресну прикладом промеж лопаток! Пошли!»
И сам на меня глазами – зырк! А в них будто огонь черный на секунду вспыхнул, потом р-раз – и погас, будто не было.
А Тихон улыбнулся мне:
«Бывай, пани Анна, мы еще свидимся. Скоро свидимся».
Дед глянул на него недобро и намеренно плюнул рядом с его следами, когда тот отошел.
«Дурак скользкий», – сказал дед тихо, чтобы тот не услышал.
«Дед, ты чего?! – я едва не пихнула его в грудки. – Ты пошто им все рассказал-то?»
«Ты это, полегче, – он меня осадил, – все равно узнали б, такое не скроешь, люди не без глаз».
«У кого глаза там? Кто видел-то?»
«Сестры твои, а они малые, да мама, да незнамо кто еще! И с чего б им молчать, с чего тайну хранить? Они видели, как ты немцу помогала?»
«Нет», – задумалась я.
«Вот и помалкивай! – он посмотрел на меня со значением. – Поняла? А мужикам-то… лучше полуправда, чем никакой. Я ж тоже не из полена струганный!»
«Поняла, – я подошла и обняла его. Так мне с ним тепло и легко было. – Спасибо, дед».
«Брось, давай доходягу этого в дом обратно притащим, коли живой, а то, може, окочурился уже в баньке-то холодной, забот стало б меньше. А про следы ты правильно скумекала, – похвалил меня он, – это я, старый олух, прозевал».
Двинулись и мы в сторону нашего дома вскорости. Анджей оказался замерзший, слабый, но живой. Мы оттащили его в дом, дед в него еще пару стопок водки влил, оставили хлеба, солонины да кипятку.
Нужно было торопиться. Своим-то я вообще обещала еще вчера дотемна вернуться.
Дед отвязал Кулю:
«Негоже вам совсем без собаки оставаться».
«Так Жулик небось скучать будет», – я посмотрела на пса.
«Ниче, я ему в лесу щенка раздобуду, може какого волчонка приблудного. Пошли!»
Шли мы быстро, и дед мне приговаривал:
«Что живой этот парень, ни одной живой душе не говори, ни матери, никому, чтоб знали только ты да я, слышишь?»
Я кивнула. В подлеске мы ломали еловые ветки, а выйдя на открытый луг, заметали наши с Анджеем вчерашние, уже припорошенные следы.
«Мужики тут чуть позже пойдут, – он смотрел по сторонам, – ты кролей-то набрала?»
Я вынула из холщового мешка холодные тушки зверьков.
Он взял парочку, достал какую-то мазь, щедро зачерпнул, обмазал их и кинул в снег:
«Топай быстрее, скоро тут зверье сбежится, от кролей ни клочка не останется, я их оленьим жиром топленым намазал с приманкой. Пусть будут следы возни на снегу – мужикам поглазеть. Так-то».
Дед Мирон поднял палец и подмигнул мне. Хитрый он был егерь, охотник. Перемозговать такого в лесу было не просто.
Бабушка посмотрела на часы:
– Тут, похоже, двумя и даже тремя вечерами не обойдешься.
– Ого! – я тоже глянула на ходики. – Как быстро время прошло, вот чудеса! А продолжение будет?
– Будет, только уже не сегодня, расскажу все, как обещала, не сомневайся. Давай спать пораньше ляжем. Завтра нас ждет насыщенный день.
Я вспомнила институт:
– Бабуль, а может, мне завтра не идти? Вызвать врача? У нас завтра всего-то две пары, и то – третья и четвертая.
– Идти! – уверенно кивнула она. – Обязательно идти, и если спросят, а спросят обязательно – рассказывать все как есть! И ничего не бояться! Правда на твоей стороне!
– Так не подтвердит же никто! – я упиралась. – Его папаша…
– Ксень, – бабушка меня перебила, – ты хочешь стать врачом?
– Хочу! – я ответила без раздумий. – Конечно хочу!
– Вот и становись! И вообще, хватит про эту ерунду. Такие Витьки тебе будут встречаться не в последний раз, и нужно научиться давать отпор.
– Угу, – понурилась я, предвкушая завтрашний день.
Утро началось с дождливой оттепели, а кажется, только день назад была метель.
Идти учиться совершенно не хотелось, и поэтому собиралась я к третьей паре довольно медленно. В какой-то момент я даже подумала о том, что, может, пренебречь бабушкиным советом и остаться дома? Но для этого действительно нужно было вызывать врача и придумывать мнимую болезнь. Так тоже не хотелось.
Я оделась очень скромно – голубая водолазка и сверху плотный сарафан ниже колен – получилось почти как школьное платье с передником. Хотелось для смеха взять и вплести в косу ленту, но я не стала, просто аккуратно заплела и перетянула внизу резинкой.
Первой парой была биология, и вела ее молоденькая преподавательница, которая сама была второй год после аспирантуры и по этому поводу очень важная. Ольга Евгеньевна.
Когда я входила в аудиторию, заметила, что однокурсники на меня поглядывают.
Ко мне подскочила рыжая Верка:
– Ксюш, че было-то?
– Да ладно… – мне не хотелось говорить.
– Весь институт гудит, – она вытаращила глаза, – а кто тот парень, что Витьку по мусалам надавал? Артем твой?
– Ну, во-первых, Артем не мой, а…
– Что, не он? – Верка была явно разочарована.
– Просто какой-то незнакомый парень, – я вспомнила, что Тема ведь так и не обозначил себя, значит, и мне его выдавать не следует.
– Всем добрый день, – в аудиторию вошла преподаватель, обвела всех взглядом, остановилась на мне: – Лаврова, зайдите в деканат после пары.
– Ну все, конец мне, – я вздохнула, повернувшись к Верке, – отчислят меня к чертям!
– Да ну, брось! – сказала она не слишком уверенно.
Сердце неприятно затрепыхалось, мне хотелось прямо сейчас встать и выйти вон, зачем дожидаться конца пары? Зачем длить эту пытку? И так же все понятно.
– Слушай, а ты не знаешь, ну… тот парень, который за меня заступился, Витьку-то хоть челюсть не сломал? Что говорят? – я шепотом спросила у подруги.
– Гм… кажется нет, по крайней мере я не слышала. Хотя ты знаешь, было бы неплохо, – зашептала она в ответ. – Ксюш, а правда, что Белобородов там тоже был?
Что-то внутри сжалось, я вспомнила глаза Игоря, который смотрел, как Витек тащит меня за косу.
– Был.
– Девушки! – послышался голос строгой Ольги Евгеньевны.
– Вот урод смазливый! – шепнула напоследок Верка, и мы занялись биологией.
Как же мне это нравилось! Химия и биология были самыми любимыми предметами. Мне нравилась обширность биологии и точеная красота химии. Наверное, поэтому в будущем я видела себя вирусологом.
Я даже не представляла, как переживу собственное отчисление. Вряд ли мне простят расквашенную морду этого жирдяя. Что буду делать? Поеду в Москву к родителям и заново буду поступать в Мед? Только поступлю ли в Москве? Или ехать и заново поступать еще дальше? Куда, в другую республику?
От этих мыслей становилось тоскливо. Из Минска уезжать совсем не хотелось. Тут уже все свое, родное. И бабушка тут. Как она одна останется?
После пары в деканат я шла будто на плаху. Ладони враз похолодели и стали влажными, ноги неприятно слабли под коленками. Только бы там не разреветься!
В «предбаннике» деканского кабинета секретарь скользнула по мне равнодушным взглядом, коротко кивнула и указала на дверь:
– Он вас ждет.
Я зажмурилась, выдохнула, деревянными руками коснулась ручки и открыла.
– Ну привет, звезда! – меня встретила широкая улыбка Михаила Аркадьевича Абрамсона, нашего декана. – Заходи-заходи.
Я зашла и встала, по-школьному сцепив пальцы в замок, глядя в пол.
Михаил Аркадьевич, полноватый еврей, с длиннющим носом и плешью, на которую он смешно зачесывал остатки волос, был человеком не злобным, но свои интересы соблюдал всегда. Поэтому я не сомневалась, что отчислят меня безо всяких сантиментов, но скорее всего и без скандала.
Михаил Аркадьевич не утруждал себя студенческой этикой и всех, кто был моложе его, называл на «ты», включая молодых преподавателей.
– Ты давай, садись, – он махнул на стул напротив, – в ногах правды нет.
Я посмотрела на него с сомнением, но села.
– Так расскажи мне, дорогая Ксения Лаврова, что вчера случилось? И я хочу услышать от тебя правду. И ничего, кроме правды, и да поможет нам Эскулап, – он перестал улыбаться.
Говорить я старалась спокойно, не торопясь и не сбиваясь на оправдания.
Он подпер кулаком щеку:
– Примерно это я и предполагал. Непростую ты задала мне задачку, Лаврова, ох непростую. В общем, давай обойдемся без признаний в горячей любви…
Внутри все похолодело, я под столом сцепила руки в крепкий замок.
– Виктор Коломиец приносит тебе искренние извинения и ручается за то, что такого в твой адрес больше не повторится.
Ээээ…
Я не поверила своим ушам:
– Что?!
– Тебе, вероятно, хочется услышать извинения от него лично, но… – он со вздохом замолчал.
– Гм-м-м-м… – ничего членораздельного мне в голову не приходило.
– Послушай, Ксеня, – он чуть подвинулся вперед, – давай начистоту, я просто предлагаю все замять. У парня разбито лицо. И, кстати, крепко разбито (Михаил Аркадьевич не выдержал и довольно хмыкнул), он извиняется, что еще нужно?
Мне показалось, что я схожу с ума и все происходящее – это из разряда бредовых расстройств.
– Да-а-а… ничего…
– Вот и славно! – он снова заулыбался. – Значит – мир и дружба?
– Д-да, – я посмотрела на него с недоумением, совершенно не понимая, что происходит.
– Прекрасно! – улыбка стала шире, и он тут же затараторил: – Вот это разговор! Вот это дело! Такие студенты нам ой как нужны, Ксеня! Ты как эту сессию сдала? – он посмотрел в журнал, лежащий на столе. – Вижу, без троек? Молодец! А следующую можно и на повышенную стипендию подтянуть, да? Поможем! Если нужно – позанимаемся дополнительно.
Теперь мне стало казаться, что это наш славный декан сошел с ума.
Или я, или он – третьего не дано.
– Гм… наверное, – мямлила я, – Михаил Аркадьевич, скажите, у вас все хорошо?
– Отлично! Теперь отлично! Я очень рад, что мы решили вопрос. Ведь мы решили? – он потер ладони, встал.
– Да-да, – я тоже немедленно вскочила, все еще мало веря в происходящее.
– Вот и славно! – заключил довольный декан. – Люблю людей решительных, а главное – скромных, – подошел к двери и открыл ее для меня, – если будут возникать какие-то вопросы – сразу ко мне, Ксеня, слышишь! Все решим, все уладим, не вынося сор из избы.
Я все еще ошарашенно стояла возле стола, кивая, как болванчик.
– Прошу, – он с улыбкой кивнул на дверь.
– Х-хорошо, – я вышла в проем, не понимая, кто из нас все-таки чокнулся.
– Да, – вдогонку сказал он, и я остановилась, – зачет по химии у тебя автоматом, ты ведь у нас победитель студенческой олимпиады, так что можешь спокойно идти домой, отдыхать. Каникулы у тебя начинаются с этой минуты.
Я открыла рот, закрыла, снова открыла:
– Спасибо. До свидания.
– До свидания.
– До свидания, – равнодушно повторила секретарша, снова скользнув по мне взглядом.
Я решила не идти на последнюю пару, а сразу поехать домой, тем более что сам декан отпустил.
В голове творился сумбур. Идя по длинному коридору, я задавала себе только один вопрос: «Как?!» Как это все может быть? Ведь я знала, что преподавателя, отказавшегося ставить Витьку четверку, уволили. Все это знали! И если у Витька Коломийца возникали трения с кем-то из студентов (а иногда они возникали), то через какое-то время студент просто исчезал из института или переводился в другой вуз. А тут вдруг… Почему со мной иначе?
Я спустилась на нижний этаж, вышла в вестибюль к гардеробу. И тут меня осенила мысль – отец! Бабушка, наверное, ему сама сегодня с работы звонила. А он… Хотя кто мой отец? Инженер, работающий на советский космос. И уж точно вряд ли ровня отцу Витька, который, кажется замминистра образования или что-то в этом духе. Хотя… Я терялась в догадках.
Я заскочила в автобус, пристроилась на задней площадке, смотрела на убегающую дорогу и все пыталась понять – что же сегодня произошло. Было столько удивления, что оно не давало мне радоваться – ведь меня не отчислили! Но радости все равно не было. Она затмевалась странной тревогой.