Поезд шел через Карпаты, грохоча в туннелях и вырываясь из теснин в зеленые долины, пролетая над мостами, внизу рыбиной мелькал поток, нестрашно клокочущий в промытом ложе из камней, земли и вывернутых с корнем деревьев, кроткий, невидный, вспухающий стремительно после ливней, как прижатая вена на руке, сумрачные ели, буковые леса, уходящие террасами от теплых долин с их лиственничным раем к полонинам и хвойному сумраку горного предполярья…
Мы с женой были в поезде. На руках свежие дипломы, пахнущие бумвинилом и государством, в головах неопределенность полная, ни перспектив, ни каких-либо планов, бездомные, безработные, бедные как собаки. Поезд загрохотал по мосту; пробудившись от полудремы, я рванулся к окну — выбрал место по ходу, долго пас его, а захватив, уселся плотно, чтоб не заняли, и все для того, чтоб успеть разглядеть за окном «дружбинскую» трубу над речкой и свою давнюю надпись на трубе, сделанную десять лет назад: «Будьте бдительны к проискам врагов социализма!»
В тот день выехали в командировку в Карпаты, запасшись вином и мясом. Гнали «газон» от моста к мосту, от трубы к трубе, чтоб успеть обернуться засветло; складная стремянка устанавливалась в бегущую по камням мелкую речку, я поднимался к трубе и, помогая себе гибкой линейкой и натертой мелом бечевой, закреплял трафаретку с буквой, тампонировал ее губкой. Мужики на берегу разводили костер, жарили мясо, запивали его «билым мицным» и подавали советы, как лучше красить. В списке утвержденных лозунгов были и другие, например: «В дружбе и единстве народов наша сила!», — но про бдительность была самая дурацкая, в том и был прикол.
Со странным чувством готовился к встрече с прошлым. За эти годы прожил целую жизнь, пережил многое, когда поезд разбудил поющую конструкцию моста и меня вместе с ней, я выглянул в окно. Жена прочитала вслух: «Будьте бдительны…», остальное закрыли разросшиеся на мысу кусты тальника. Я успокоенно откинулся к стенке вагона — природа не стояла на месте и подредактировала видимый текст: всего лишь призыв к бдительности — не разводить там костров в лесу, беречь природу, быть внимательным и аккуратным… Одним словом, берегите себя!
Протянуть рельсовый путь сквозь горы — вот задача, решенная кем-то задолго до нас с помощью нивелира и теодолита, уровня и компаса. Горизонталь несущей конструкции дороги вступала в сражение с вертикалью ландшафта, чтобы донести в сохранности бренные тела людей до конечного пункта прибытия, транспортируемые с осторожностью, бережно и ровно, чтобы и чай не расплескать, и заснувшего ребенка с полки не уронить. Перестук колес, дорожные мысли, дорожные слова с особой траекторией полета и системой рикошетов о стекло, дерматин, железо поручней, заоконный пейзаж. Дорожные мысли, как и разговоры, — особый жанр. Не в том ли тайна дальнего пути, что ты и спрятан и храним дорогой от жизни позади и впереди, от испытания покоем и тревогой, как писал один мой приятель, которого уже с нами нет. Впервые шестиклассником приехал в пионерлагерь под Свалявой. С тех пор протянулась эта любовь к Карпатам, неизживаемая, дремлющая под спудом. Приезжая зимой во Львов, всегда норовил съездить в Славск с его знаменитой на всю страну горой Тростян, на «черных» трассах которой гибло по десятку лыжников в год, как сейчас — не знаю, говорили, целое кладбище из горнолыжников на местном кладбище, кладбище на кладбище, на надгробиях фамилии — австрийцы, поляки, чехи, мадьяры, украинцы, русские, сраженные гибельной страстью к катанию с заснеженных горок.
Когда тебе шестнадцать, кровь стучит в кончиках пальцев, и ты стоишь наверху, готовясь к полету по самой «черной» из них, впервые решившись помериться силой с мастерами горы, последним (прощальным?) взглядом втягивая в себя это сосущее голубое и белое пространство, а потом летишь вниз, объезжая, как слаломные вешки, пятна чужой крови, еще не покрытые снежком, плохая примета — переехать через кровь, присыпать тоже нельзя, все должно происходить по мановению небес, подсыпающих порошу, покрывающую все ровным безгрешным слоем, а у подошвы горы что-то с тобой происходит, на короткое, правда, мгновение, но догадываешься и что-то про себя понимаешь. Альпинисты ловят кайф на пике, лыжники — у подошвы.
Стоя с женой у окна в тамбуре, вспоминал, что у меня в Москве от Карпат. Что удалось вывезти, кроме дюжины фотографий и резных поделок. Да, кроме щепного товара только этот обрывок колючей проволоки, обвивший, словно венец терновый, угол книжной полки с поэтической библиотечкой жены, разнородной, где сплелись случайно и соседствуют такие разные, любимые и не очень, от Марины до Беллы, вызывающий неизменный интерес у гостей: а это еще что у тебя, господи? Метровый обрывок колючей проволоки из окопов Первой мировой, вот что. Ржавый, но еще крепкий, диковинной конструкции, сплетенный в три жилы с острыми треугольниками-растопырками, ритмично повторяющимися, как шипы на стебле розы. На гуцульском хуторе Николы вышел на эти оплывшие окопы, поросшие земляникой, окопы Первой мировой, присел на бруствер и долго просидел, корзину с боровиками и лисичками поставив рядом. Румыния на горизонте, за голубыми горами близкая граница, в транзисторе разноплеменный говор, хорошо ловилась «Свобода» на Гуцульщине, один подъем на этот хутор занял четыре часа под водительством Игоря Кл-ха, неосмотрительно запустившего в свою йокнапатофу компанию тоже пишущих друзей, настоящий гуцульский хутор в поднебесье; ночевали на сеновале, пили невообразимо сладкое, пахнущее альпийским разнотравьем молоко, собирали грибы, ходили в офэни (черничник), жарили шашлыки, дули местный самогон в компании еще двух-трех соседей-гуцулов, слушали разбитую, трудную речь Николы, понимая с пятого на десятое, в которой наследили и мадьяры, и немцы; Никола протянул от горного источника трубку водовода, долго тянул свой акведук, зато теперь на хуторе свой водопровод — кристально чистая вода, и днем и ночью бьющая из трубки; этот гуцул, задубевший и онемевший от одиночества на своей полонине, получил от гостей давно вымечтанный подарок — бинокль, чтобы видеть сверху все, весь свой мир, умещающийся в окоем — от магазина до школы, куда внуки ходят, распознавая их на переменках по кептарям (гуцульский расшитый жилет) домодельным; хорошо и покойно жить, когда все под тобой ходят — стоит только взгляд скосить и бинокль поднести к глазу, чтоб убедиться в правильности и порядке: бабця с дочерьми сидит на крыльце и вяжет-нанизывает накидки для автокресел с буковыми ролами, внуки на уроке, а между Богом и тобой — никого, облака бредут по колено в травах, шорох звезд, перемигивающихся и мешающихся с далекими огнями соседнего хутора… Кусок проволоки торчал из бруствера, колья давно сгнили, я потянул за конец и извлек с усилием этот обрывок, о который рвали шинели русские или австрияки. Век начался с колючей проволоки и перестрелок между народами, европейские династии решали свои субинтересы — экспорт границ как имперский вид спорта, не подозревая, что час их пробил; стены от Берлинской до железного занавеса пролегли через Европу; у Второй мировой мог случиться иной исход, если б не отчаянный героизм русских, рвущихся к горлу врага — Берлин и Гамбург вместо Хиросимы и Нагасаки, — интересно, как бы немцы повели себя, получив на головы такой подарок, много подарков? Альтернативная история нынче в моде. Хорошо, что не получили. Ходили бы мы все сейчас шестипалые, незаросшим родничком принимали радио Бизнес FM.
В то лето привез жену в Карпаты, чтоб отдохнула и пришла в себя после содеянного. На последние деньги нашел этого врача и сам с ним говорил, сам платил за операцию. Крепкий хирург с закатанными по локоть волосатыми лапами палача и убийцы. Это был разговор с тщательно выстраиваемыми фигурами речи и обиняками, легко сметаемыми небрежным юмором циника и профессионала, я пожал ему руку — руку, которой этот мужчина копался в ее средостении, выгребая из него лишнее, а потом еще раз пожал ее, сунув сотенную; странная мысль о том, что этот человек теперь знает о моей жене больше, чем я, сковала меня.
В Яремчу она приехала сразу после операции, избавившись от плода (мальчик? девочка? — неведомо, грех, который лег на наши души). Чувствовала себя неважно. В горы ходила, но через день, чередуя отдых с походами. Ночью раз проснулся от непонятных звуков — в темноте на соседней кровати плакала женщина, стараясь делать это тихо, чтоб никого не потревожить, плечи сотрясались от сдавленных рыданий. Я смотрел в темноту и думал — моя женщина плачет, что я могу сделать, все уже сделано без меня, можно сколько угодно убеждать себя и других, что правом на жизнь обладает каждый сперматозоид, пока это не коснулось тебя напрямую, один из этих миллионов, таких смешных под микроскопом, захотел жить, когда еще ничего не готово к его приходу. Смешные хвостатики сновали в окуляре микроскопа, плели паутинку своей социальной жизни, вступая в отношения дружбы-вражды, движимые инстинктом выживания и адаптации. Вот так же в моем детстве сновали в аквариуме молодые гупёшки, живородящая мама вуалевая с раздутым брюшком роняла шарик, и тот, не долетев до дна, расправлялся и прямо на глазах превращался в рыбку, начинал жить и дружить с такими же недавними шариками, даже не подозревая о тебе, глазами Господа Бога рассматривающего крохотное царство зависимых от тебя созданий… На вторую ночь я поднялся и сел на край ее кровати. Из-под одеяла выбивались волосы, я гладил по плечу, гладил, долго гладил: ты что? ты что, маленький? Жена потерянно молчала, потом заговорила жалобно, бурно, со слезами, не выбирая слов, — ночная жалоба девочки на жизнь, бездомность, безнадежность; я улегся рядом, трогать ее не посмел, да и не хотелось, шептал на ухо какие-то слова, какие мужчина шепчет в такие минуты, пока она не засыпала, о ее сне я узнавал по ровному дыханию и расслабленной позе…
Мы снимали комнату у бабци Марийки. Так ее и называли в хате и вокруг — Марийка. Маленькая, чернявая, как жук, с утра до вечера снующая по маентку, куры, козы, огород, ругательница и богомолка — бабця себе на уме.
Армейский друг Угр-к (Гриня) пристроил нас с женой к этой Марийке — в хату из исполинских, продольными черными трещинами исполосованных бревен и с такими низкими притолоками, что в светелку входишь, как в храм карпатский, где даже враг и нехристь поневоле должен, входя, голову склонить. Иконостас с убранной рушниками Матинкой Божией напротив двери, так задумано — чем бы мысли ни были заняты, входя, все равно поклонишься, чтобы сидящие на покрытых гонтой кровлях херувимы-ангелы перекинули костяшку на невидимых счетах, свидетельствуя в твою пользу.
Наш майский призыв состоял из западенцев — Закарпатье, Тернополь, Яворов, слегка разбавленный русскими львовянами, самый дружный призыв оказался, не давал своих в обиду, прообраз будущих землячеств, на которые напоролась советская казарма в 80-х.
Я любил Гриню, а он — меня, что не мешало нам доходить до ссор и оскорблений. После армии он поступил в Ужгородский университет, участвовал в странной студенческой кампании по выдвижению писателя Ивана Чендея в секретари обкома, но был изгнан из стен заведения.
Иван Чендей — закарпатский прозаик, вполне себе добротный автор поэтичных повестей, обильно замешанных на фольке, переживший полосу гонений в период травли Параджанова, потому что был соавтором сценария фильма «Тени забытых предков». Два фильма родилось на просторах СССР — первый «Андрей Рублев». Второй — «Тени забытых предков» Параджанова, режиссера-неформала (sex), в какой-то момент забывшего, в какой тяжелой, серьезной стране он живет, и давшего волю своему языку. В беседе с журналистом датской газеты раскрепощенно заявил, что его любви добивались два десятка членов ЦК КПСС, а он так устроен — когда видит коммуниста, всегда старается его изнасиловать, «всего изнасиловал триста коммунистов». Эта соленая шутка из интервью дураку-датчанину была растиражирована по всему миру. Слово не воробей — режиссера фильма посадили на пять лет, ни в чем не виноватого сценариста пустили под шпицрутены собратьев по перу, соревнующихся в перестраховке и рвении: критические разносы, непечатанье, бедность, чтоб только заработать на хлеб, пошел рабочим на лесопилку, написал повесть о простых тружениках. Писателя «простили». Но печатать не спешили. Мы с завредом Зоей Яхонтовой задумали интригу по реабилитации — Чендей прислал письмо в нашу редакцию, где его когда-то издавали и любили, так осторожно пробуют молодой лед на реке, чтоб определить, насколько далеко можно шагнуть, не рискуя провалиться по пояс, письмо было выдержано в выражениях и рассчитано на начальствующий глаз. Зоя Николавна его оценила, и мы поставили книгу в план. Повесть о тружениках закарпатской лесопилки я в последний момент из сборника выкинул, хватило у мальчика решимости. Но это произойдет позже.
Вернувшись домой в Яремчу, он зарабатывал инструктором по туризму, водил нас с женой по самым красивым маршрутам, бесплатно включал в автобусные туры по Карпатам: в Ворохту с ее участком старинной транскарпатской магистрали и желдормостом, построенным в начале века австрияками для выкачивания ресурсов из колонизуемого края, в высокогорную Верховину на берегах Черного Черемоша, куда можно добраться только по головокружительно петляющей серпантинке через самый высокий Кривопильский перевал.
В Верховине и ее окрестностях Сергей Параджанов снимал свой фильм — ответственные за натуру свой хлеб не даром ели. Несколько месяцев режиссер не мог приступить к работе — не хватало какой-то искры. Съемки закипели только тогда, когда он переселился из гостиницы в простую гуцульскую хату, стал есть простые крестьянские блюда, спать на обычной деревянной лаве и общаться с жителями, многие из которых вошли в массовку. Отец Параджанова был антикваром и владельцем публичного дома до революции, сын унаследовал бисексуальность и знал толк в старых вещах. Со всей округи в его хату гуцулы несли предметы старины, «бранзулетки» и мониста, дидусеви медали времен двуединой монархии Франца Иосифа и бабцины платья, все скупалось за символические деньги, а потом раздаривалось или продавалось.
В своем фильме Параджанов создал уникальный киноязык, единственное в своем роде сочетание цвета, музыки, пластики, слова. Как мог этот тбилисский армянин так почувствовать эту карпаторусскую бытийную теплоту, мягкость и нежность характеров, мечтательность, уступчивость их душ, мольфарство и ведовство языческого мира, замешанного на сказке, предании, наивной вере в силу магического ритуала, слова, молитвы, мешающейся с лесным лешачьим наговором, суеверием, тайной?
И пусть у него там малые голландцы на каждом шагу разыгрывают свои интермедии, а брейгелевские «охотники» оживают на снегу и начинают жить самостоятельной жизнью карпаторуссов, в этом его великая правота — крестьяне всего мира одинаковы.
Каждая мизансцена, каждый кадр рождался на коленке, кино не снимают — кино делают вот так, покадрово, переиначивая сценарий в угоду случайной краске, детали, образу. Массовка из местных жителей привнесла дыхание подлинности, музыку народного говора, причитаний, песен, несрежиссированной жизни, извлеченные из скрынь наряды пахли тленом и историей, а пленка уже в момент засветки покрывалась патиной времени, как на полотнах старинных мастеров.
Яремча — курорт, где всего понемногу: и гор, и речек горных, и водопад Пробий.
Как-то пошли с женой в горы и заблудились, долго блуждали, пока не вышли в незнакомом месте. На опушке дивчинка с хворостиной пасла корову, напевала тоненько: Я доярка молода, звуть мэнэ Маричка… Личико восковое, бледное, льняные волосы, Маричка в сорочке-вышиванке, ноги веревочками, коленки узелками, мы стояли с женой в ельнике тихо-тихо, стараясь ничем не выдать себя, дыхание затаив от нежности, дослушивая песенку до конца, да и еще несколько, весь репертуар певуньи, долго потом вспоминали эту гуцулочку из карпатского села. Карпаты — исконная, затаенная прародина славянства, по словам Ивана Бунина, а уж он-то понимал толк в славянстве.
Однажды Гриня прибежал к нам в хату — вечером в клубе «Тени»! И мы пошли на «Тени», которые жена не видела. «Тени» надо смотреть в Карпатах — в Яремче, в Верховине, в Косове, в Коломые. Прийти за час до начала сеанса и смотреть, как собирается зал — любопытствующая молодежь, сельская интеллигенция, нарядившаяся по такому случаю в вышиванки и кептари, дидуси и бабци, — из разных уголков села на фильм сползались, опираясь на клюки, выбирались из закутов такие замшелые старики и старухи, что становилось ясно: это их последний парад, для многих из них. Заговорившая, запевшая, запричитавшая массовка гуцульская в фильме — одна из находок режиссера, может быть, его главнейшая удача.
Жена смотрела неотрывно, улыбка блуждала на губах, я ревниво следил за ее реакцией, надувался гордостью, словно был режиссером фильма, да я и был им — режиссером, ведь это я привез ее в горы, показал свои любимые места, это я решал каждый день и час, что будем делать и куда пойдем, на фильм привел ее тоже я. Вот-вот, вот сейчас будет мой любимый гуцульский танец, гениально снятый в три плана, дальний, средний и ближний, говорил я:
https://www.youtube.com/watch?v=V56Z2rVhqJE
В финале на сцене смерти и прощания с Иваном — Миколайчуком (удивительным актером, равного которому не было и нет, со смертью его украинство утеряло что-то неуловимое, теплое, вечное, часть себя в этой вечности) жена расплакалась. Оконный проем в хате, в которой отпевают Ивана, поделен переплетом на четыре, на восемь частей, в каждой маячит личико ребенка, детские головы прилипли к стеклу, следя за церемонией, на которую детей не зовут, — таинством отпевания умершего человека; с высоты своей начавшейся жизни дети заглядывали в колодец конца, уже всё зная про него, оторвавшись от своей жизни, заглядывались на смерть; потом у нее в рассказе прочту про эти детские головки, всплывающие из небытия и прилипающие к стеклу ночному, заглядывая в окошко к папе с мамой, — пустят их к теплу, огню, свету или и дальше блуждать неузнанными тенями, призраками будущих жизней, — жизней, которые могли бы сложиться, если б взрослые захотели?..
Такое окошко было в нашей хате — грубо сработанная рама с переплетом. Днем в нем горы голубели, облака плыли по небу, а ночью мерцали звезды, бились ночные бабочки, мошкара клубилась. В комнате было душно, пахло сухими травами. Сначала отсутствие форточки нам мешало, потом привыкли и перестали обращать внимание, набегавшись по горам до упаду, мечтая только добраться до кровати с резной спинкой, чтобы упасть и забыться крепким сном. Этой ночью мы любили друг друга, полный месяц заглядывал в наше окно, поделенное переплетом на четыре части, глядя на то, как мы делаем детей, его свет вбирал в себя ангельские лики, как в сказке Метерлинка, всех слившихся в один диск нерожденных детей, от которого шло свечение, а вокруг складками ниспадала шелушащаяся тьма.
Считается, что ангелы не могут заслонять друг друга, потому что они — ангелы, чем их больше — тем просторней вокруг и тем светлее становится, прекрасная метафора средневековых схоластиков. Вот почему Параджанов поместил каждый ангельский лик в отдельном окошке окошка, поделенном переплетом вчетверо:
flickr.com/photos/52513509@N04/5655699280/sizes/l/in/photostream