К книге
Кто наблюдает ветерЧасть вторая. Глава 13. III
98%
Часть вторая. Глава 13. III
41

– Учителем не пойду.

– Почему?

– Не мое это, Бобрик, совсем не мое.

– Тут другие школы.

– Я знаю. Все равно. И потом, что я буду преподавать? Русский и литературу. Здесь?

– Так чем ты собираешься заниматься?

– Например, просто быть, – улыбнулась Марго.

– Кем быть? Моей женой?

– Как вариант.

– Не пойдет, – сказал он. – Нет такой профессии – жена. Даже если бы была, я тебя знаю, ты через два месяца домашней жизни озвереешь, начнешь на прохожих бросаться.

– Дай мне хотя бы эти два месяца, – попросила Марго. – Кончу ульпан, начну думать.

Он смотрел на нее, хмурясь. Когда он хмурился, брови у него соединялись в единую прямую линию, словно рассекавшую лицо на две части – верхнюю, спокойную, сдержанную, с аккуратной прической и высоким крутым лбом мыслителя, и нижнюю, подвижную, хулиганскую, с большими веселыми глазами, с пухлыми губами, с подбородком, который был бы тяжел для узкого тонкого лица, если бы его не разрезала точно посередине игривая ямочка. Уголки глаз у него были немного опущены книзу, а уголки губ слегка подняты кверху, и, когда он молчал, казалось, что он улыбается, как печальный белый клоун.

– Я хочу тебе сказать что-то важное, – начал он, и Марго напряглась. Последний раз она слышала такие слова двенадцать лет назад, когда он сообщил, что уезжает через три недели.

– Знаешь, кто выживает в Израиле, кому здесь хорошо? Тем, кто приехал сюда, а не сбежал оттуда. Израиль – необычная страна, это не о том, где жить, это о том, как жить, понимаешь? Я хочу, чтобы тебе было здесь хорошо. Не только со мной хорошо, не рай в шалаше и все такое. Чтобы тебе самой было здесь хорошо.

– Ты говоришь о стране как о любимой женщине.

– Она и есть моя любимая женщина, в некотором смысле. Только наоборот.

– Как это наоборот?

– Не я ее оплодотворяю, а она меня, – сказал он и засмеялся.

– А кто же тогда я?

– Ты? Часть меня. Жизненно необходимая часть.

– Как же ты обходился без этой жизненно необходимой части?

– Плохо, – грустно сказал он. – Без тебя я жил плохо.

– Стало быть, отдельно от тебя, сама по себе, я не существую? – помолчав, спросила Марго.

– Не заводись, – усмехнулся он, притягивая ее к себе, – я тоже отдельно от тебя не полноценен.

– Ты противоречишь сам себе, – высвобождаясь, сказала Марго. – Если я часть тебя, для чего ты гонишь меня искать работу?

Он долго молчал, потом заговорил быстро, сбивчиво, словно пытаясь поймать ускользающую мысль.

– Мы приехали в феврале, а в сентябре началась война. Судного дня, ты помнишь. И я побежал в Тель Ашомер в военкомат. Потому что Судный день, автобусы не ходят. Они меня не взяли. Я говорю: возьмите кем-нибудь. Поваром, шофером, санитаром, мне все равно, только возьмите. Они говорят: ты нестроевой, куда мы тебя возьмем. Ты ж стрелять не умеешь. Я говорю: я умею, я в тире стрелял. И тогда старик этот, что со мной разговаривал, в форме, но совсем старый, спрашивает меня: ты чего хочешь, помочь или быть героем. Если героем, то это не сюда, а вот если хочешь помочь – вот тут через дорогу больница. Там наверняка сейчас рук не хватает. И я пошел. Полы мыл, в прачечной помогал, носилки с ранеными таскал. И когда пошли раненые, много раненых, и они мальчишки совсем, некоторые даже младше меня были, и уже без ноги, или без руки, или еще хуже. И я подумал: вот для чего они воюют здесь. Это же не в Союзе, не то, что не выпускают. Сел на самолет, улетел куда-нибудь, мир большой, места полно. А они воюют, калечатся, умирают даже. И я спрашивать стал, у меня иврит уже хороший был. И они меня не поняли. Вообще не поняли. Как уехать? Зачем уехать? А кто будет воевать, защищать? Я тогда что-то очень важное понял, если бы не понял, я бы, наверно, тоже уехал, как многие. Из нашей алии многие уехали, в Европу, в Америку. Разочаровались. А я понял и остался. Я тебе объясню сейчас. Вот люди приезжают в Израиль – и хотят в Израиль, вполне могли в Вене в Америку свернуть, не свернули же. И вот они приезжают и думают, что будут жить как раньше, только лучше. Все как раньше, только язык другой, климат другой и вокруг одни евреи. И они будут жить как раньше, начнут работать, вступят в профсоюз, а государство их обустроит, даст им квартиру, путевку, институт, объяснит, что правильно, что неправильно, как надо, как не надо. И все это быстро и хорошо, потому что это же наше, еврейское государство, здесь все должно быть лучше, чем там. И вот такие люди, им здесь труднее всего. Нет, социализма здесь тоже хватает, но, как бы тебе это объяснить… Здесь нет кого-то, здесь мы сами. Хорошее сами, и плохое тоже сами. Никто нам ничего не должен, потому что нет никого, только мы. Это не пустые слова, не пафос, это условие выживания. Людям очень трудно это принять, что государство – это они сами и есть. Люди привыкли, что государство – это такая высшая сила, где-то там, наверху. Главное – чтобы это была хорошая, правильная сила. И пусть она все решает, и во всем виновата тоже она. А тут этого нет. И людям очень трудно это принять. Они не привыкли, что должны все сами.

– Но если кто-то и там привык?

– Таким легче, да. Но есть еще одна штука. Когда очень много «мы», остается очень мало места для «я». Дистанция между людьми очень маленькая. Вот мы только приехали, и брат мой двоюродный пошел в школу, а он такой компанейский парень, общительный, у него тут же друзья появились. И вот они к нам приходят, к нему, и могут запросто холодильник открыть, взять там яблоко или еще что по мелочи. И мама моя поначалу очень возмущалась: ужас, бесцеремонность, отсутствие культуры. Но ведь это те же «мы», только с другой стороны. Этот как коробка конфет, бывают такие, с разными вкусами. Ты не можешь ее открыть в магазине, выбрать только те, что тебе по вкусу, а остальные отложить. Нет, ты покупаешь все сразу, нравится, не нравится, все сразу. И это очень непросто, приходится наизнанку себя выворачивать, приучать себя по-другому видеть. Может быть, для тех, кто приезжает из других стран, это не так, но для тех, кто из Союза, – им с этим очень трудно. Надо переделывать себя, и это больно, и не все хотят. Но тот, кто не хочет, – он, скорее всего, уедет, не сможет здесь жить. А тот, кто переделается, – он не сможет больше жить нигде на свете. Я много где побывал и кое-где даже жил, и есть очень красивые места и достойные люди, но – не мои. А мое – здесь. И если ты хочешь войти в эту жизнь, тебе нельзя сидеть дома, по крайней мере вначале.

– А если у меня не получится?

– Получится. Получается у всех, кто хочет. А у тебя есть для чего хотеть.

– Для чего?

– У тебя нет корней. Только так ты можешь их прорастить. Не зря же говорят – абсорбция. Пропустить сквозь себя эту жизнь.

– Меня это слово еще в аэропорту удивило, абсорбция. Израиль нас в себя впитывает, абсорбирует, разрастается, а люди? С нами что? Нас не остается?

– Не страна тебя впитает, а ты ее. Наоборот, понимаешь? Еще раз говорю, у тебя есть ради чего.

– Это ради тебя, что ли?

– Да, – серьезно сказал он. – Я просто находка для одинокой женщины за тридцать.

Марго подняла бровь, и он не удержался, захохотал, сгреб ее в охапку и потащил с балкона в комнату.

Рано утром он уехал на работу, и следом, с первым автобусом, она уехала в Иерусалим. Здоровалась с городом как со старым знакомым, гладила его длинноигольчатые раскидистые сосны, бродила по его переулкам, вдыхала его сухой, знойный цитрусовый запах, привычно ощущала жар его камней. Гуляла по старым кварталам, постояла у Стены Плача, вглядываясь, прислушиваясь, словно ожидая ответа, потом отправилась к мельнице Монтефиори, на смотровую площадку, откуда открывался весь город, церкви и минареты, Масличная гора и башня Давида. Постояла у ветряной мельницы, сто лет назад построенной чудаком-богачом, решившим, что в Иерусалиме для нее хватит ветров. Прошлась по коротким улочкам Ямин Моше, так буйно и ярко заросшим цветами, что казалось – именно цветы, не люди, и есть их главные обитатели. Спустилась вниз, в долину, к раскопкам, долго и внимательно их разглядывала. Раскопки ей не нравились, в них было что-то бесстыдное, они были похожи на операционный стол, словно кто-то город разрезал и теперь тщательно изучал его внутренности. Пройдя вдоль стен, она вернулась в старый город, нырнула в незаметный проход между лавок, поднялась на крышу, присела на корявый корень старого фикуса и сидела до темноты, наблюдая, как истончается, тает узкая желто-розовая полоска на горизонте и земля смыкается с небом. Вернувшись с последним автобусом, сказала взъерошенному нервному Борьке, стоявшему у окна с телефонной трубкой в руках:

– Я решила, Бобрик. Я согласна.

Перед свадьбой надо было встретиться с раввином, чтобы получить разрешение. Раввин смотрел на нее с сомнением, перебирал бумаги, качал головой. Он говорил по-русски, и Марго сказала ему:

– Послушайте, меня звали в Союзе Маргарита Бородина, у меня в паспорте было написано, что я русская, меня напечатали в центральном издательстве, по моей книге сняли фильм. Если бы я не была еврейкой, зачем бы я приехала сюда, в страну, где моя профессия бессмысленна, мои книги некому читать, а мой фильм никому не интересен?

Раввин продолжал качать головой, и Марго, зная, как важно и для Борьки, и для его родителей получить это идиотское разрешение, вспомнила:

– Я знаю песню на идиш, которую мне пела мать. Хотите, спою?

– Спойте, – неожиданно сказал раввин, и Марго запела:

– Шлоф майн фейгеле, маз цу дайн ейгеле…

Допела до конца и сказала ему, сдерживая слезы:

– Все. Больше у меня ничего нет.

Он вздохнул, вышел из комнаты, потом вернулся с другим человеком, таким же бородатым, в таком же черном лапсердаке и такой же черной широкополой шляпе.

– Зе беседер[10], – сказал человек, внимательно осмотрев Марго. – Зе беседер.

Свадьбу устраивать не стали, просто поставили хупу во дворе большого красивого дома под Иерусалимом, где жило Борькино шумное веселое семейство. Держали хупу Борькины приятели и Яша, а под ней, под взятым из синагоги бархатным красным покровом с золотыми кистями, стояли Марго, Борька, его родители и раввин. Раввин что-то читал нараспев, Марго понимала плохо, мир вокруг казался зыбким, текучим, шатким, как бывает во сне. На груди под платьем она спрятала фотографию, единственную, что у нее была, и казалось, что от фотографии исходит тепло, почти жар. Когда раввин кончил читать и Борька раздавил завернутый в фольгу стакан, с песнями вошли в дом, где был накрыт стол. Марго ускользнула в ванную, отвернула край выреза, заметила на груди под фотографией розовое прямоугольное пятно и засмеялась сквозь слезы.

В начале апреля Борька вдруг попросил:

– Слушай, тут приезжают люди, их надо поводить по Иерусалиму, а у меня совершенно нет времени.

– Какие люди?

– Из России.

– Почему их нужно куда-то водить?

– Это полезные нам люди, – уклончиво ответил он. – Поводишь?

– Есть же профессиональные экскурсоводы, очень хорошие, – удивилась Марго, успевшая многих услышать в своих иерусалимских прогулках.

– Есть, – согласился он. – Но было б лучше, если бы ты. Я тебе дам полный маршрут.

– Ты хочешь меня выгулять таким странным образом?

– И это тоже. Но я на самом деле предпочитаю не вмешивать экскурсоводов. По разным причинам.

«По разным причинам» – это была ключевая фраза. После нее расспрашивать было бессмысленно и бесполезно.

– Не надо мне маршрута, – сказала Марго, – я сама знаю.

– Их нужно забрать из Тель-Авива. Возьми машину.

– Но я еще ни разу не ездила в Иерусалим.

– На первом шоссе трудно заблудиться.

– Нет, – сказала Марго. – Если уж я их веду, то мы поедем поездом и ходить будем ногами. И мне нужно три дня, чтобы подготовиться.

Полезных людей было двое. Оба среднего роста, неприметно-приятной наружности, с темными, коротко стрижеными волосами, в солидных серых костюмах, удивительно бесцветные, словно прозрачные. Различала их Марго по голосам: у одного был глубокий сочный баритон, у другого неприятно резкий сухой тенор. Ходить они умели, слушали внимательно, смеялись в правильных местах и вообще были бы идеальными туристами, если бы не ощущение, что она сама и ее рассказы – не более чем повод к чему-то или способ добиться чего-то.

Вечером они пригласили ее в ресторан, Марго привела их в крошечный ресторанчик в самом центре Маханей Иегуда, главного иерусалимского рынка, и полчаса под рыночный шум и гам развлекала иерусалимскими историями, старательно не замечая их скептических переглядываний. Только когда принесли храйме, когда оба попробовали и баритон восторженно причмокнул, она спросила, нравится ли.

– Мм-м, – сказал баритон. – Божественно.

Тенор молча кивнул, подтверждая.

– Первое израильское правило, – засмеялась Марго. – Не суди о ресторане по тому, как он выглядит.

– Слушайте, у вас такой превосходный русский, – сказал баритон. – Вы недавно приехали?

– Я филолог. Даже писатель в некотором роде, – сказала Марго и осеклась.

– Писатель? – оживившись, спросил баритон.

– Бывший. Это было давно. Хотите кофе?

– Хочу. А в каком жанре вы пишете?

– Писала. Для детей. В той жизни. Пойдемте, кофе мы будем пить в другом месте. Кстати, рекомендую к кофе сфиндж.

– Это что такое? – спросил тенор, но баритон перебил:

– Может, я вас читал, как ваши книги называются?

– Сфиндж – это такой пончик с дырочкой, из очень вкусного теста. Марокканское блюдо.

– Почему вы все время увиливаете от ответа? – удивился баритон. – Вам неприятно об этом говорить?

– Все это дела давно минувших дней, к чему ворошить старое.

– И все-таки?

Марго взяла из протянутой тенором пачки нужную сумму, расплатилась, встала из-за стола.

– И все-таки? – повторил баритон.

– У меня вышла только одна книга.

– Какая?

– «На холме и под холмом», – понимая, что он не отстанет, пробормотала Марго.

– Но позвольте, я ее прекрасно помню, только автором там значится… э-э-э… вспомнил. Бородина, Бородина Мария или Марина.

– Маргарита. Это мой псевдоним, – неохотно сказала Марго.

– Между прочим, прекрасная книга, подарил ее племянникам, но и сам прочитал с удовольствием. И что же, вы с тех пор больше ничего не написали?

– Почему вас это так интересует? – не выдержала Марго. Прозвучало резко, и она добавила на всякий случай: – Пожалуйста.

– Еврейская тема меня всегда интересует, – сказал он, и тенор хмыкнул насмешливо. – Так что же, есть у вас что-нибудь в загашнике?

– Я не уверена, что вам это будет интересно.

– А вы дайте мне почитать.

Всю дорогу в Тель-Авив он расспрашивал Марго о книге и уговаривал дать ему почитать. Всю дорогу из Тель-Авива домой она жаловалась Борьке. Борька сначала хмурился, потом засмеялся, сказал:

– Ладно, попрошу его, чтобы не приставал.

Марго замолчала и молчала до самого дома. Молчала и дома. Молча приготовила ужин, молча вымыла посуду и уселась на балконе с сигаретой. Борька завалился на диван с книжкой, но она все время чувствовала на себе его взгляд поверх книжки, внимательный и печальный.

На второй день она повела гостей по своим любимым местам. От мельницы, через Мишкенот Шаананим и Ямин Моше к ИМКА, к Русскому подворью, оттуда в Нахлаот, в кружение по узким улочкам под затянутыми зеленью балконами и арками, под гранатами и лимонами, под бугенвиллеей и жакарандой. Из кафе и пекарен пахло свежим хлебом и пряностями, в синагоге басовито гудели молитву, на углу скрипач наяривал «Хава Нагила», притоптывая ногой для большей ядрености. Сидящие на лавочках в крошечных сквериках смуглые большеглазые старики с длинными пейсами, заплетенными в тугие косички, смоляно-черные или седые, провожали их долгими взглядами. Гости крутили головами, баритон спросил, можно ли сфотографировать стариков, Марго перевела, самый старый, белоснежно-седой, равнодушно-величественно кивнул. Тенор больше фотографировал цветы, деревья, дома. Вечером, когда Марго провожала их до гостиницы после чолента и тейгелах в тель-авивском «Сендере», баритон сказал задумчиво:

– Хотел бы я так вжиться в чужую страну.

Тенор хмыкнул, Марго промолчала.

В последний день они гуляли по Масличной горе, ходили по храмам и монастырям, оттуда спустились в Гефсиманский сад, внизу их ждал Борька. В светлых быстротечных израильских сумерках, перед самым закрытием, они были в саду почти одни, только пожилая пара истово молилась, стоя на коленях в углу, да монах-францисканец в коричневом хабите, подвязанном белой веревкой с тремя традиционными узлами, стражником стоял у стены. Древние оливковые деревья, серебристо-седые, с толстыми стволами, похожими на клубки переплетенных змей, едва слышно шелестели листьями, крошечные зеленые шарики вызревающих маслин покачивались на ветках, городской шум едва доносился из-за каменной стены. Время исчезало, растворялось на глазах. Марго рассказывала о странном бородатом человеке в длинной белой рубахе и темной накидке, что молился ночью в этом самом саду две тысячи лет назад, бродил меж этих самых деревьев, сидел на этой самой земле. Рассказывала, что оливы не умирают, просто новые побеги, новые поросли приходят на смену старым, вытесняют их, замещают, и дерево продолжает жить. Рассказывала о храме под печальным названием «Моление о чаше». Все трое слушали, не задавая вопросов, и было совершенно непонятно, слушают они или думают о своем, о вечном, о чем только и дóлжно думать людям в этом саду.

Когда она кончила говорить, они еще некоторое время молчали, и Марго дернула Борьку за рукав, чтобы сказал что-то, дал знак. Он покрутил головой, словно освобождаясь, сбрасывая невидимые путы, потом прошептал:

– Послушай, я сейчас что-то понял.

– Что?

– Кажется, ты нашла себе профессию.

Ответить она не успела, тенор спросил:

– Но это же не ваш Бог, не еврейский?

– Не еврейский, – согласилась Марго. – Для евреев он и не Бог вовсе. Просто часть мировой культуры, огромная прекрасная часть.

– А вы в Бога верите? – поинтересовался баритон.

– Я агностик. Мне кажется, что человек не может знать ответа на этот вопрос. Не может и не должен. Но если Бог есть, то он один для всех. Не может быть отдельного бога для индусов, для евреев, для китайцев. Мир един – и Бог един. И неважно, как его зовут, Яхве, Аллах или Судьба.

Он крякнул, но ничего не сказал. Борька за его спиной показал ей большой палец.

Обратно в Тель-Авив машину вел Борька. Марго вышла недалеко от дома, баритон выскочил следом, еще раз поблагодарил, поцеловал ей руку. Через два дня Борька сказал, что они уехали.

Вдруг позвонил Арье. Они не виделись со свадьбы, но изредка перезванивались. В последние три месяца он исчез, и Марго мучила совесть, что никак она до него не доберется. Он лежал в больнице, просил приехать. Она отменила все дела и поехала в Хайфу.

– Моя бывшая жизнь схватила меня. Я хотел смотреть опять на ваше лицо. Как вы живете? – сказал ей высохший, похожий на мумию старичок, лежавший на больничной койке. От Арье в нем оставался только голос.

Изо всех сил стараясь не плакать, Марго рассказала, как живет.

– Я искал дальше, – сказал он ей. – Я нашел важный факт. Я хотел смотреть его вместе с вами. Но теперь вы будете смотреть одна.

Марго не выдержала, разревелась. Он ухватил ее за руку скрюченной птичьей лапкой, протянул клочок бумаги, велел:

– Плакать ни варто. Надо удалять печаль. Будете читать, когда я уйду в свой мир.

Через три дня он умер. Возвращаясь с кладбища, Марго достала из бумажника его записку, поехала по указанному адресу, вышла из машины, свернула налево, прошла метров пятьдесят по переулку, уперлась в параллельную улицу и встала, не понимая. Потом подняла глаза на указатель с названием переулка.

«Улица Якова Даяна (Рихтера), уроженца Белоруссии, павшего в боях за независимость государства Израиль», – было написано на указателе. Она покачнулась, ухватилась за столб с указателем. Из дома напротив выехал на велосипеде мальчишка лет шести-семи, начал ездить туда-сюда по переулку, с каждым разом подъезжая все ближе к ней. Она села на бордюр под указателем, глотнула воды из бутылки.

– Ты в порядке? – спросил мальчишка, остановившись напротив.

– Это улица моего дяди, – сказала она ему. – Представляешь, улица моего дяди.

– Неправда, – возразил он, – это улица моего дедушки.

Предыдущая главаГлава 41 из 42Следующая глава