К книге
Кто наблюдает ветерЧасть вторая. Глава 9. II
67%
Часть вторая. Глава 9. II
28

К весне мать совсем расхворалась. Жаловалась на боли то в руке, то в шее, то почему-то в челюсти, тяжело, с присвистом дышала, все время беспокоилась, по десять раз на дню звонила Марго то домой, то на работу, спрашивала: «Ничего не случилось?» Марго сердилась, ругала ее, заставляла гулять, есть, принимать лекарства. Дважды вызывали скорую. В первый раз матери сделали укол, ей полегчало, и в больницу ехать она отказалась наотрез. Во второй раз врач даже не стал ее спрашивать, позвал шофера, и вдвоем, на носилках, они донесли мать до машины. В больнице сказали: инфаркт. Марго вызвала Ленку, та примчалась, устроила консультацию какого-то местного кардиологического светила, довольно молодого, но уже совершено лысого, в щегольском белоснежном халате с закатанными по локоть рукавами. Он долго выслушивал и осматривал мать, потом так же долго расспрашивал Марго, как мать спит, много ли кашляет, сильно ли потеет. Марго отвечала неохотно, вопросы казались ей дурацкими, а врач – неискренним. Наконец врач попрощался и вышел в коридор. Ленка выбежала следом и долго не возвращалась. Мать нервничала, поминутно спрашивала, что они там так долго. Марго ее успокаивала, от этого мать нервничала еще больше. Через полчаса Ленка вернулась, Марго вздохнула было с облегчением, но, увидев Ленкино лицо, поняла, что все плохо, очень плохо, и поперхнулась посреди вздоха. Впрочем, лицо Ленка тут же сделала правильное, умеренно-бодрое и очень авторитетное, присела на краешек материной кровати, объяснила, что врач подобрал ей новые таблетки, очень хорошие, импортные. Не всегда в аптеке бывают, но она непременно их для матери раздобудет, и если пить их регулярно, не забывать, три раза в день, после еды, то все наладится. Говорила она привычно уверенным докторским тоном, смотрела прямо и открыто, если бы Марго не знала ее так хорошо, она бы тоже поверила в эти рассказы.

Через три недели мать отпустили домой. Марго вызвала такси, вдвоем с приехавшей Ленкой они довезли мать до дома, накормили и уложили отдыхать. Марго поставила чайник, Ленка открыла форточку, затянулась глубоко.

– Тебе ж нельзя, – сказала Марго, глядя на Ленкин силуэт на фоне окна, напоминающий большую стильную букву В.

– Мне и нервничать нельзя, что ж теперь.

– Сколько? – спросила Марго.

– Откуда я знаю, – огрызнулась Ленка, – это ж не математика. Может, и пять лет, а может…

Марго разлила по стаканам густой крепкий чай, достала хлеб, сыр. В холодильнике было непривычно пусто.

– Лучше бы тебе пожить здесь, – сказала Ленка. – Не надо ее в таком состоянии одну оставлять.

– Я давно уже думаю, – вздохнула Марго. – Но Глеб.

– А что Глеб? Нормальный мужик, поймет. Или съезжайтесь. Хочешь, я тетю Тоню уговорю?

Марго вздохнула. Съезжаться не хотела не только мать, но и она сама. Пока они с Глебом жили вдвоем, без детей, без матери, было что-то зыбкое, неустойчивое, непостоянное в такой жизни, и это непостоянство, незавершенность отношений, это отсутствие клетки, о которой время от времени упоминали почти все ее замужние знакомые, Марго нравилось. Казалось, если вдруг что-то сломается и станет совсем невмоготу, можно просто встать и уйти. Ничего не ломалось, но ничего и не клеилось, и мать, материнская квартира были ее отдушиной, ее глотком свободы. Хотя если бы спросили ее, какой свободы, от чего, – она бы не смогла сказать. Ни мать, ни Глеб не знали ее тайны, но матери было все равно, если бы узнала, она бы только вздохнула и сказала: «Непутевая ты». Что сказал бы Глеб, с удовольствием сообщавший друзьям и знакомым: «Моя жена писатель», Марго не представляла.

Месяц назад ее рассказ напечатали в «Урале». Два года она думала, надеялась, верила: как только удастся напечатать что-то еще, все пройдет, наваждение кончится, она перестанет ощущать себя воровкой и самозванкой. Но рассказ вышел, и ничего не изменилось. Это было как пятно на блузке, даже если отстирать и оно исчезнет, станет незаметным, все равно помнишь, что когда-то оно было там, и чувствуешь его, и смотришь на всех вокруг подозрительным взглядом – а вдруг они тоже его замечают.

Ленка, единственная, которой она все рассказала, спросила ее как-то:

– А если бы ты встретила эту девочку? То есть она бы уже не девочка была, конечно, но вот ты ее встретила, и она тебе все рассказала, и ты эту свою повесть написала. С ее слов. Ты бы тогда тоже так изводилась?

– Конечно, нет, – сказала Марго. – Это было бы совсем другое.

– Почему? – удивилась Ленка.

«Потому что тогда это были бы мои слова», – хотела сказать Марго, но промолчала.

– Лен, – позвала мать из комнаты, – покажи сыночка, своих внуков нет, хоть на чужих гляну.

Ленка захлопнула форточку, достала из сумочки нарезанную палочками морковку, бросила в рот две палочки, крикнула:

– Иду, тетя Тоня, бегу.

– Костя-то твой прямо красавец, – сказала мать, далеко отставив руку с фотографией.

– Ну уж, – засмеялась довольная Ленка. – Все дети красивые.

– А костюмчик-то какой, загляденье просто.

– Это ж Рита из Москвы ему привезла. И ботиночки, вот, видите?

– Вижу, – вздохнула мать. – Я все вижу. Хоть бы ты ее вразумила, Лен. Так ведь и умру, внуков не дождусь.

– Я ее вразумлю, – пообещала Ленка. – Я с ней, тетя Тоня, так поговорю, она вам тройню заделает.

Мать улыбнулась слабо, сказала, что хочет есть. Марго побежала на кухню варить кашу. Ленка умчалась на вокзал, чтобы успеть на последнюю электричку, мать задремала. Марго ушла к себе. В комнате на столе стояла жестяная коробка с надписью «С Новым 1956 годом!», и Марго сделалось стыдно. Прошло уже три месяца, но материна болезнь, звонки со студии, рассказы в «Урале» отодвинули и заслонили историю с Марцинкевичем. Мария Тихоновна не звонила, Игорь тоже не объявлялся, и было ощущение, что никому это не надо, правда никому не нужна. И было страшно, очень страшно. Как сказать Игорю, что его дед расстрелял всю ее семью, – а сомнений в том, что это был именно тот Марцинкевич, у нее почти не осталось? И нужно ли ему говорить? А если не нужно, тогда зачем это все?

Она взяла коробку, подцепила ногтем тугую крышку. Три месяца назад, едва выйдя из дома Марии Тихоновны, она открыла коробку, быстро перебрала бумаги, профсоюзного билета с фотографией не увидела и разочарованно коробку закрыла. Теперь она решила проверить еще раз, вытряхнула коробку на кровать, осторожно разложила старые пожелтевшие листы. Свидетельство о рождении Марцинкевича Григория Казимировича. Зеленоватый листок, выцветшие фиолетовые чернила. Грамота от треугольника колхоза Марцинкевичу Григору, ученику 7-го класса, за хорошее и добросовестное отношение к делу в области уборки урожая. Еще одна грамота за подлинно самоотверженное участие и проявленный энтузиазм. Портреты Ленина, Маркса, Сталина, смешная черная рамка с виньетками. Марго вспомнила угрюмого, молчаливого деда Гришу. Это его украденная жизнь лежала перед ней на покрывале. Можно попросить у Марии Тихоновны разрешения и вернуть ему документы, отправить Софье Ивановне, она передаст. Раза три-четыре в год, по праздникам, она отправляла открытки и Янковским, и Маломедовой, и Софье Ивановне. Подарить им книжку она не решилась, послала только Лиде, которая ответила восторженным письмом и пообещала, в очередной раз, приехать в гости.

Отложив грамоты, она достала со дна коробки самодельный, склеенный из двух тетрадных листов конверт, вытащила из него старый, чрезвычайно потрепанный и засаленный блокнот, открыла, перелистала. Внутри блокнота лежал профсоюзный билет, тоненькая, в четыре страницы всего книжечка в коленкоровом твердом переплете. Марго достала из стола папку с белорусскими материалами, вытащила фотографию с портретом Бабарыко, положила на кровать рядом с билетом и минуты три сидела и смотрела на разложенные на одеяле бумаги. Потом решилась, открыла профсоюзный билет. Фотография была крошечная, старая, мутная, выцветшая, и все же сомнений не было – узкие губы, узкий лоб, крупные острые уши, и взгляд, взгляд хищника в поисках добычи. Бабарыко. Выписан билет был на Марцинкевича Григория Казимировича. «Вот и все, – подумала она. – Вот и все».

Походив немного по комнате, она вышла, проверила, как там мать, выпила воды. Вернувшись, брезгливо, двумя пальцами сложила профсоюзный билет в конверт и открыла блокнот. В нем оставалось несколько страниц, остальные были грубо, неровно выдраны. На первых трех уцелевших страницах шли непонятные подсчеты, следующие две были исписаны откровенной дребеденью. Потом шел рисунок, то ли план, то ли карта, совершенно одинаковый рисунок на двух страницах, и на предпоследней странице шли столбиком биографические данные: родился, учился, женился, служил. Судя по всему, Марцинкевича, а не Бабарыко. Последний лист был пуст и очень грязен. Вздохнув, она перелистнула блокнот назад, преодолевая сильное, почти физическое отвращение, прочитала первую страницу:

42

Схр1

ЗЛ.

Зб. 14

К. 11

Ц. 9

М. 17

С. 12

СР.

К. 14

Ц. 8

М. 31

С. 14

Ю10

42 – это, видимо, год. «Схр» означает, скорее всего, сохранить или схоронить. Над тем, что означает «3Л» она думала довольно долго, пока, поднеся блокнот поближе к настольной лампе, не разглядела, что это не 3, а буква «З». Дальше пошло легче. Если «ЗЛ» – это золото, то «СР» – скорее всего, серебро. Какие вещи могут быть золотыми? Кольца, цепочки, браслеты, сережки, кубки, монеты. Они же могут быть серебряными. Если «Ц» – это цепочки, тогда «М» – монеты, «К» – кольца или кубки, «С» – сережки. Но что такое «З6». Она снова поднесла блокнот к лампе. Не «З6» – «ЗБ». Золотые. А серебряных «ЗБ» нет. И вдруг она поняла, вскочила, отбросив блокнот, обняла себя обеими руками, пытаясь унять дрожь.

– Ты что там, Рита? – слабым голосом спросила мать из-за стены.

– Ничего, ничего, показалось, что таракан, ты же знаешь, как я их боюсь. Только показалось, спи.

– Придумала тоже, чего их бояться, – проворчала, успокаиваясь, мать.

Марго подняла блокнот с пола и перелистнула – нужно было проверить свою догадку. На второй странице был другой год и другие цифры, на третьей и год был другой, и вместо «схр1» было указано «схр2».

Быстро перелистнув в конец, она принялась разглядывать карту и нашла и схр1, и схр2, и схр3. Ее снова начало трясти и немного подташнивало. Убрав блокнот обратно в конверт, она собралась сложить его в коробку, чтобы больше никогда не видеть, не трогать его и не думать о нем, и тут только заметила на самом дне коробки еще один лист бумаги, обычный тетрадный листочек в клеточку, сложенный в четыре раза. Она достала его, развернула и прочла три строчки, написанные корявым крупным почерком редко пишущего человека:

«Настоящим я, Собко Василий Федорович, шофер автобазы № 12, подтверждаю, что было получено от гражд. Марцинкевича 2500 (две тысячи пятьсот) рублей за оказанные услуги.

Число. Подпись».

Пожав плечами, она собралась уже сложить листок обратно в коробку, но что-то зацепило взгляд. Не понимая, она перечитала еще раз, и еще. Изучила внимательно подпись и число, потом, не веря своим глазам, не веря себе, достала из стола фотографию родительского памятника. 24 июля 1954 года. Расписка была выдана 25 июля.

Шуметь было нельзя, чтобы не разбудить мать. Она уткнулась лицом в подушку, так плотно, что начала задыхаться, но подушки не отпускала, чтобы заглушить страшный, звериный крик, что рвался наружу. Думать она смогла только под утро. Зачем Бабарыко понадобилась эта расписка? Чтобы шофер не мог его шантажировать и не мог на него настучать, наверно.

Утром, наскоро накормив мать, она бросилась к телефону, выяснила в справочной номер двенадцатой автобазы, позвонила и, представившись корреспондентом газеты «Вечерний Корачев», сказала, что собирает материал о шоферах-героях труда послевоенного времени и ее интересует Собко Василий Федорович. Трубку несколько раз передавали из рук в руки, пока не дошли до главного начальства, которое неторопливым баритоном объяснило ей, что личные дела сотрудников на руки не выдаются, а у него, у начальства, совершенно нет времени заниматься всякой ерундой. Марго поставила на стул возле матери завернутую в одеяло тарелку с пюре и котлетой, на другой стул поставила телефон, строго-настрого наказав матери чуть что сразу звонить, пообещала, что вернется не поздно, и помчалась на работу. Из библиотеки она позвонила Глебу, велела после работы идти к матери, потому что, возможно, сама Марго немного задержится. В обеденный перерыв она выбежала на улицу, поймала такси и поехала на автобазу. Начальника отдела кадров не было на месте, все шоферы были в рейсах, а девушка-диспетчер на входе Василия Собко не знала и пропустить Марго внутрь категорически отказалась, ни к начальству, ни в ремонтные мастерские.

Она поплелась на улицу, к ждущему такси. Возле ворот сидел пожилой мужик в синем комбинезоне, потягивал чай из огромной кружки. Мужик глянул на нее с любопытством и сказал:

– Чего-то ты напутала, барышня. Васька Собко ударником отродясь не был. Уголовник был и пьянь. Он и работал-то тут три месяца всего. Полно народу на целину уехало, не хватало шоферов, вот и взяли. А потом раз – и на работу не вышел, ни книжки трудовой не забрал, ни расчету не сделал. Был и нет. А ты говоришь – передовик, ударник. Шваль он запьянцовская, а не ударник.

– А когда это было, когда он ушел с работы?

– Это я тебе точно скажу. Аккурат в мое рождение. Я почему помню – всех мужиков позвал, а его не хотел, уж больно дрянной был человечишко, как выпьет, сразу куражиться пойдет. А не позвать – обидится. Надумал позвать, а тут свезло мне, аккурат в этот день он на работу-то и не вышел.

– Но когда, когда у вас день рождения?

– Так летний я, июльский, двадцать пятого мое рождение будет. Эй, что с тобой, барышня, ты ж на ногах не стоишь? Нашла из-за чего огорчаться, мы тебе этих ударников столько сыщем. Вот хоть меня возьми, я тут тридцать лет… Эй, ты чего? Надо же, прямо побелела вся.

Если бы она не велела таксисту подождать, неизвестно, что бы с ней случилось. Но она велела, и когда вышла за ворота автобазы и пошла, не видя куда, не думая зачем, водитель окликнул ее. Она послушно села в машину, водитель спросил: «Обратно едем?» и тронулся с места, не дожидаясь ответа. Народу в библиотеке было мало, и, оставив Татьяну Владимировну, вечную свою напарницу, в зале одну, Марго спустилась вниз, в хранилище, села на пол возле батареи и долго сидела, глядя на выцветшие узоры старого линолеума. Батарея впивалась ей в спину, резала ее на части, но ни встать, ни отодвинуться не было сил.

Четыре года назад, когда мать все рассказала ей и она начала распутывать, разматывать клубок собственной жизни, казалось, что стоит только распутать, размотать, и жизнь снова придет в равновесие, станет ясной и понятной. Казалось, разобравшись во всем до конца, она с легкостью сможет решить, кем ей быть и как жить.

Клубок размотался. Она знала, как жили ее родители, знала, где жили и как познакомились, знала, как погибли, когда и почему. Она помнила мамин голос, знала наизусть колыбельную, которую пела ей мама. Воспоминания, письма и фотографии – все то, что обычно связывает человека с семьей, делает его частью рода, – все это было у нее, но ощущение жизни над пропастью, над пустотой меж берегов, не уходило, напротив, делалось все сильнее, и ни один берег не был своим.

Мысль, что кольца, серьги, браслеты до сих пор лежат в земле спрятанные, зарытые палачом, мешала думать, мешала дышать. Хотелось все бросить и уехать в Белоруссию, найти в лесу тайники, сдать в музей или в архив или раздать потомкам, если они остались, эти потомки. Но ехать было нельзя, держала мать, держал Глеб. Еще держал страх, что она сама окажется таким потомком, раскопает в лесу бабушкины серьги или дедушкино обручальное кольцо.

Предыдущая главаГлава 28 из 42Следующая глава