– А теперь, ребята, если у кого-то есть вопросы к Маргарите Алексеевне, можно их задавать.
Не успела ведущая договорить, как вскочила девчонка с первого ряда, худая, высокая, в очках, спросила:
– Как вы стали писателем?
На каждой встрече с читателями кто-нибудь обязательно задавал этот надоевший ей до смерти вопрос, и приходилось повторять скучное, педагогически правильное: мечтала с детства, трудилась и добилась.
Но сегодня с утра у Марго было дурацкое настроение, которое Глеб называл «Баба-яга против», к тому же девочка, угловатая, длинноногая, с остреньким умным личиком, напомнила ей собственные школьные годы, и Марго спросила:
– Почему тебе это интересно? Ты хочешь стать писателем?
– Хочу, – не колеблясь, сказала девочка, и Марго поразилась ее бесстрашию: на виду у полшколы признаться в такой почти несбыточной мечте.
– Почему?
– Потому что писатель может прожить не одну, а много жизней, – так же уверенно и четко ответила девочка, и Марго поразилась еще больше.
– Твоя честность заслуживает такого же честного ответа. Возможно, другие ответят на это вопрос по-другому, но, на мой взгляд, на мой личный взгляд, писателем стать нельзя. Им можно только родиться. Не все, родившиеся писателями, становятся писателями, кому-то это неинтересно, кому-то не позволяют разные жизненные обстоятельства, у кого-то не хватает образования…
– Вы говорите про талант? – перебила девочка.
Директриса обернулась и тихо, но так четко и властно произнесла: «Хомякова!», что Марго показалось, будто вздрогнул весь зал разом.
Она успокаивающе помахала директрисе рукой, продолжила:
– Да, я говорю о таланте. Это необходимое условие. Но недостаточное. Никакой талант, никакое воображение, никакая наблюдательность и умение гладко писать не сделают человека писателем, если он не готов к тяжелому труду и, может быть, самое важное – к обидам и к поражениям.
Ведущая деликатно кашлянула за ее спиной, но Марго не оглянулась, восторг свободной речи захлестнул ее, и надо было торопиться, успеть сказать прежде, чем остановят.
– Может быть, одна из самых главных вещей, которые нужны писателю, – это слоновьей толщины кожа, чтобы не ранили отрицательные рецензии критиков, не задевали недоброжелательные отзывы читателей, не обескураживали насмешки коллег. Но, с другой стороны, писателю нужна необыкновенно тонкая кожа, пропускающая чужую боль и позволяющая переживать ее как свою. Без этого умения писатель никогда не сможет прожить те многие жизни, о которых ты говорила. Как сочетать несочетаемое?
Она перевела дыхание, готовясь говорить дальше, но ревнители порядка были наготове.
– Спасибо, Хомякова, – сказала ведущая, – а теперь свой вопрос задаст Сережа Рекемчук.
– Каковы ваши планы, пишете ли вы новую книгу и будет ли эта книга продолжением «На холме и под холмом»? – чистым звонким дискантом тут же пропел-проговорил с первого ряда аккуратно причесанный Сережа в отглаженной белой рубашке, в идеально завязанном пионерском галстуке.
Марго вздохнула и покорно вернулась в привычную колею – не скандалить же на глазах у детей.
– Да, я пишу новую книгу, она будет продолжением моей первой книги.
– Но ведь Маринка не выжила, – крикнула с места Хомякова. – Какое тут продолжение?
– Хомякова! – не поворачиваясь, гаркнула директриса, и мощный ее бюст заколыхался, как студень.
– Во второй книге будет рассказана история Лили и Сени, – объяснила Марго, и зал оживился, загудел, зашептался.
Господи, очередной раз поразилась Марго, неужели они и вправду читали, вот они все, все двести мальчиков и девочек, сидящих в этом зале, неужели они прочли книгу и полюбили ее, и им не все равно, что с кем было дальше. За два с лишним года можно было привыкнуть, но она не привыкла.
– Почему Пашко не вернулся за Маринкой? – спросил высокий красивый мальчик в белой водолазке.
Этот вопрос тоже задавали часто. Марго вздохнула. Потому что в реальной жизни Пашко звали Мойшке, а Марину – Рина. И спастись было невозможно ни ему, ни ей, и придуманный Марго конец – это просто, как сказала Люська, паровоз для вывоза книги на публику. Но говорить этого было нельзя, и Марго ответила:
– Потому что это было очень опасно, практически невозможно.
– Я бы вернулся, – сказал мальчик.
– Он бы Бубнову спас, – крикнул кто-то из зала, и по рядам прокатился сдержанный смешок.
– Я бы вернулся, – повторил мальчик и сел.
Даже со сцены было видно, как у него пылали уши. «Конечно, ты бы вернулся», – подумала Марго. В пятнадцать лет все мы возвращаемся спасать тех, кого любим. Даже когда спасти невозможно. А вот в тридцать уже не все.
– У Маринки с Пашко была любовь? – крикнула с последнего ряда девочка и тут же села, спряталась.
Зал снова встрепенулся, захихикал, зашушукался.
– Я думаю, что отношения Пашко и Маринки могли вырасти в серьезное чувство, если бы не война, – сказала Марго.
– Вы не верите, что в пятнадцать лет можно испытывать настоящее чувство? – глядя в пол, спросила девочка из второго ряда.
– Я верю, – сглотнув, ответила Марго, – конечно, я верю.
Домой она пошла пешком, после таких встреч она всегда ходила пешком, сбрасывала напряжение. Публичность по-прежнему давалась ей нелегко. Каждая такая встреча была напоминанием, неприятным, острым напоминанием о том, как калечили книгу в издательстве, как меняли гетто на колхоз, Рину на Марину, как стирали всякое упоминание о еврейской жизни. И как не получалось убедить, отстоять, как мало стоил ее острый ум и независимый нрав.
Вечер был сухой, морозный, она растерла замерзшие уши, вспомнила, как мать пугала ее в детстве менингитом, если будет ходить без шапки, вспомнила, что уже три дня не была у матери, и повернула налево.
Весь последний год мать болела, лежала по больницам, лежала дома, занимала все меньше места в пространстве, повторяла часто со вздохом:
– Кому я теперь нужна, у тебя муж есть, тебе теперь не до матери.
От предложения Марго съехаться, обменять две однушки, свою и Глебову, на трехкомнатную квартиру, мать отказалась однозначно и резко:
– Теща издали хороша, в народе-то как говорят: был у тещи, да рад утекши.
Главной материной радостью теперь был большой дорогой альбом для рисования с листами из плотного матового картона. Туда она наклеивала вырезки из газет с упоминанием Марго и ее книжки и мечтала, чтобы Марго приняли в Союз писателей. Ей представлялось, что Союз писателей – это не просто профсоюз, но некая легитимация, официальное признание статуса. Только члены Союза писателей на вопрос «кем вы работаете?» могли отвечать – писателем. Марго посмеивалась, но не спорила. Для того чтобы вступить в Союз писателей, нужна была еще одна книга. С книгой не получалось, и она знала, почему не получалось, хотя не призналась бы в этом никому на свете, даже матери, даже Глебу.
Как бы она ни уговаривала себя, что найденная рукопись была лишь толчком, как бы ни высчитывала, сколько страниц она переписала практически заново, сколько подправила и добавила, где-то на самом дне сознания жило в ней убеждение, что книга – не ее, что она всего лишь редактор, хороший, талантливый даже – но только редактор. Убеждение это мешало спать, мешало радоваться, мешало писать – мешало жить. Ей хотелось вернуться на два с половиной года назад – и не послать в редакцию рукопись.
Выйдя на набережную, она присела на лавочку, вытащила из-за подкладки сумки пачку, выкурила сигарету. Глебу не нравилось, что она курит, и прятаться от него надо было еще тщательней, чем от матери. Докурив, она бросила в рот леденец-дюшес, потерла руку о липкий фантик, вздохнула, встала и пошла дальше. С Глебом было так же, как и с книжкой, – вроде бы все хорошо, но почему-то нехорошо. Наверно, и причина была та же самая – он был суррогатом, заменой чего-то настоящего, что она потеряла и никак не могла найти. Но, как и с книжкой, колесо невозможно было повернуть назад, и оставалось просто жить и ждать, куда вынесет судьба. Глянув на часы, она пошла быстрее, если заскочить к матери, то домой она придет совсем поздно. Глеб давно уже дома и ждет ее к ужину, сколько она ни просила, без нее он ужинать не садился, утверждая, что ужин – это главная семейная трапеза.
– Представляешь, спустя двадцать лет почтальона нашли, и все письма при нем, все треугольники, – сказала мать, едва Марго вошла в комнату. – Может, и моего Андрюши письма пропали, а кто-то найдет, читать будет, слезами обливаться.
– Пока что слезами обливаешься ты, – заметила Марго. – Ты что, «Два капитана» читаешь?
– Кино я смотрю, – сердито сказала мать. – Хорошее, грузинское, «Не верь, что меня больше нет» называется. Там в горах почтальона военного нашли. Спустя двадцать лет почти.
– А что почтальон делал в горах? – поинтересовалась Марго.
Мать фыркнула сердито, отвернулась к экрану, но фильм уже кончался, по экрану плыли титры, кучерявые грузинские буквы были похожи на крошечных балетных танцоров.
– Ну вот, – расстроилась мать, – конца не увидала.
– Все кончилось хорошо, – сказала Марго. – Письма нашли адресатов, но не всех, потому что некоторые скончались от горя и от ран. Самое интересное письмо даже напечатали в газете, и оно помогло однополчанам найти друг друга.
– Ты что, смотрела? – удивилась мать.
– Да, – сказала Марго. Фильма она не смотрела, но так было проще. С юмором у матери по-прежнему было туго. – Как ты живешь, мам?
– Да нормально живу, нечего было и приезжать, позвонить могла. Муж-то, поди, дома некормленый сидит.
– Мама, Глеб – взрослый, самостоятельный человек, он вполне может открыть холодильник, достать суп и картошку и подогреть.
– А жена на что?
– Для земных удовольствий, – не удержавшись, брякнула Марго, и мать посмотрела неодобрительно. Марго чмокнула ее в щеку, сняла плащ, бросила на спинку кресла, спросила:
– Мам, никаких писем для меня не было?
– Да нет вроде, – припоминая, нахмурилась мать. – Что за письма ты ждешь, из редакции, что ли?
Марго кивнула. Писем не было, и это была еще одна заноза, мешавшая жить. Поиски зашли в тупик. Ленкины приятельницы, обшарившие все городские больницы, до которых смогли добраться, выяснили, что в тринадцати из семнадцати больниц не сохранились архивы 1954 года, а в двух из четырех больниц, сохранивших архивы, никаких упоминаний о молодой паре, погибшей в аварии, не было. Оставалось еще две больницы, до чьих архивов добраться не получалось, и надежд на то, что этот путь куда-то приведет, у Марго не было.
Раздобытая в старой газете фотография Марцинкевича, отца Игоря Калюжного, не имела ничего общего с портретом Бабарыко, нарисованным Маломедовой, Горохова так и не нашла ничего нового в белорусских архивах. Вспомнив о Гороховой, Марго встрепенулась, спросила мать:
– Ты помнишь, Женя к нам в воскресенье приходит?
– Уж небось помню.
Женя Гохберг матери нравилась. Иногда Марго думала, что для матери Женя была бы идеальной дочкой – тихая, спокойная, симпатичная, вежливая, коса до пояса, увлекается бальными танцами, собирается стать учителем немецкого. В Жене было все, чего матери не хватало в Марго, и мать покровительствовала ей с удовольствием – набивала сумки пирожками, котлетами и пельменями, давала хозяйственные и жизненные советы, а когда год назад Женя сильно простудилась, заставила Марго забрать ее из общежития к ним домой и неделю самоотверженно Женю выхаживала. С Женей они обсуждали фильмы, вроде сегодняшнего грузинского, Женя советовала матери, какие книги взять в библиотеке, и прошлым летом мать совсем было собралась в Белоруссию к Гороховым на дачу, но так и не выбралась из-за свадьбы. На свадьбу мать Женю тоже пригласила. К удивлению Марго, она пришла не одна, а с мальчиком. Мальчик был худой, ушастый, кудрявый, носатый, в больших очках, которых он стеснялся и то надевал их, то снимал, беспомощно глядя на расплывающийся мир большими выпуклыми глазами. Он так вдруг напомнил Марго Борьку, что пришлось бежать в туалет и там успокаиваться. Прибежавшей следом Ленке Марго сказала, что хочет подтянуть колготки. Ленка вздохнула, но говорить ничего не стала, ушла.
Борьку забыть не получалось. Она уговаривала себя, что прошло шесть лет, он наверняка давно и прочно женат, иначе она услышала бы от него хоть полсловечка, несмотря на все запреты. Она напоминала себе, что годы идут, убеждала себя, что из двоих всегда кто-то любит сильнее, и это необязательно должна быть она. Это мог быть и Глеб. Глеб и в самом деле был очень хорош. В сущности, у него имелся только один недостаток – он был не Борька.
На третьем курсе Борька вдруг сказал ей:
– Если мы поженимся, ты сможешь уехать с нами.
Он поймал ее в университете между парами, прибежал из своей прачечной, красный, запыхавшийся, взъерошенный.
– Ты мне предложение делаешь? – засмеялась Марго, уверенная, что он шутит.
Но он не шутил, он рухнул на колени, на снег, посреди площади между главным зданием с его белыми колоннами и новым многоэтажным корпусом, и достал из кармана пальто маленькую коробочку. Испугавшись, Марго быстро толкнула его и упала рядом, громко смеясь, чтобы идущие мимо любопытные студенты поняли, что это просто шутка, два старых товарища резвятся в снегу.
– Ты чего? – удивился Борька.
– А ты чего? – прошипела Марго. – Ты с ума сошел, надо мной теперь весь факультет будет смеяться.
– Но ты согласна? – спросил он. Как всегда, его занимало главное, и только главное, мелкие подробности жизни никогда не были ему интересны.
– Нет, – сердито фыркнула Марго. – Во-первых, так не делают, во-вторых, куда я мать дену, ты не подумал?
– Я подумал, – быстро сказал он. – Она тоже будет член семьи. Я должен еще это уточнить, но…
Марго не стала больше слушать, поднялась, забросила сумку за плечо и быстро пошла ко входу в главное здание. Истфилфак учился в новом корпусе, но до массивных дубовых дверей было ближе, чем до стеклянной вертушки, к тому же в новый корпус пускали всех, а в главный, где сидело все университетское начальство, – только по студбилету, и она позорно сбежала, спаслась от Борьки в высоком просторном вестибюле, увешанном старинными портретами в позолоченных рамах. Академики на портретах смотрели на нее осуждающе, старинные часы тикали сердито и нервно, ей было стыдно и грустно, очень грустно. Она вдруг поняла, что выезд, за который вот уже шесть лет боролась вся Борькина семья, – это не просто привычное, слегка надоевшее слово, он и в самом деле может случиться, этот выезд. Что же тогда будет с ними, с Борькой и с ней? Хотелось плакать, но она так долго отучала себя плакать, что слезы не текли. Пройдя широким темноватым коридором, она вышла во внутренний двор, села на скамью в крытой галерее, достала сигареты. На пару все равно опоздала, спешить некуда, и есть о чем подумать.
Уехать она не могла, мать оставлять было нельзя. Ни оставлять, ни трогать с места. Представить себе мать, живущую где-то, кроме Корачева, было невозможно. Даже в трехдневную поездку на теплоходе она выбиралась с трудом и неохотой и любой профсоюзной путевке предпочитала санаторий «Березка» на Круглом озере на окраине города.
Она не могла уехать, Борька не мог остаться. Что ждет его здесь, если ни один городской вуз не пропустил его дальше первого вступительного экзамена? Мальчиком на побегушках в прачечной, разнорабочим на стройке можно работать год, два, три, но не всю жизнь.
Из здания вышла парочка. Держась за руки, они направились к скамье, на которой сидела Марго. Она встала, потушила сигарету и улыбнулась им. Счастливые люди, над ними не висит, не раскачивается безжалостным маятником жуткое слово «выезд». Уже начало темнеть, когда она вышла из главного корпуса и увидела Борьку, сидевшего на основании одной из колонн, прямо напротив входа.
– Вовремя, – сказал он, вставая, – а то я тут совсем подмерз, а внутрь этот ваш цербер не пускает.
Он протянул руку, снял у нее с плеча тяжелую сумку с учебниками, и тогда на виду у всех, у вредного университетского швейцара дяди Пети, у студентов юрфака, веселой толпой валивших из дверей, у профессора с черной тростью, в серебристой шапке-пирожке, стоявшего у входа, она поцеловала его. Студенты заулюлюкали, профессор улыбнулся, дядя Петя нахмурился, но ей было все равно. С этого момента и до самого отъезда в нее словно вставили часы, и постоянно – дома с матерью, в университете на лекциях, с подружками, в одиночестве, даже с Борькой, и, может быть, сильнее всего именно с Борькой – она ощущала их беспрерывное тиканье – и каждая прожитая минута напоминала ей, что до отъезда осталось на минуту меньше.
– Я пойду, мам, – сказала она, с трудом вернувшись из давних времен. – Помни, в субботу ты у нас, в воскресенье мы у тебя.
– Да помню я, помню. У меня уж и подарок заготовлен. Не приставай, все едино не скажу, сюрприз.
Марго засмеялась, еще раз чмокнула мать в щеку, подхватила плащ и ушла.
Глеб ждал ее, она быстро собрала ужин, накрыла на стол так, как он любил, – с ножами, с салфетками, с красивыми, тонкими, чешского стекла стаканами.
– Меня посылают в Москву, в командировку, – сказал он за ужином. – Поедешь со мной?
Марго не ответила, сидела молча, возя по тарелке наколотый на вилку кусочек картошки. Мать всегда ругала ее за то, что играет с едой, а Глебу было все равно. Он был не капризен, спокоен, терпелив, нежен в постели, он много знал и много умел, он ей нравился, с ним было интересно и приятно, она даже скучала по нему, когда он уезжал в командировки, но при мысли о нем ей не делалось жарко, и не пробивала дрожь от его прикосновений. Может быть, Ленка права, так и вправду бывает только один раз, первый.
Ленка давила на нее даже больше матери, говорила:
– Вот смотри на нас с Серегой. Я за него выходила не по любви, а по расчету, а погляди на нас теперь – жить друг без друга не можем.
– У Сереги прииски золотые в наследстве? – засмеялась Марго.
– Приисков нет, – серьезно ответила Ленка. – Но из хорошей семьи, родители ладят, значит, пример у него перед глазами правильный, опять-таки не красавец, но симпатичный, в люди выйти не стыдно, умный – и дети будут умные, и карьеру сделает. Вот тебе и расчет.
– Что ты на себя наговариваешь, – растерянно сказала Марго, но тут зазвонил телефон, и мать просунула голову к ним в закуток:
– Лен, тебя.
Ленка побежала к телефону, закричала радостно на всю квартиру:
– Привет, солнце, как ты там, справляешься? Он ест? Ладно, чмок-чмок, целую, возвращаюсь на 17:20.
Вернувшись к Марго, сказала, улыбаясь кошачьей довольной улыбкой:
– Позвонил. Он с утра дрых вместе с Коськой, ночью Костян ему праздник устроил, до четырех утра песни пел. Ничего, полезно папашке, больше любить будет.
«А ведь она права, – подумала Марго, – мы любим тех, кому отдаем, тех, кто влезает в нашу жизнь, а не наблюдает со стороны. Тех, кому от нас что-то нужно».
Борьке всегда было что-то нужно от нее – чтобы она учила французский, знала наизусть всех римских императоров, умела готовить плов – до сих пор Марго не поняла, для чего сдался ему этот плов, – не боялась высоты. Он всегда заставлял ее, она сердилась, спорила, отказывалась – и учила, запоминала, готовила, жила. А Глебу от нее ничего не надо было, ему она была хороша такая, как есть, и это было прекрасно, с одной стороны, но с другой – невыносимо скучно. И Москва была очень кстати.
– Когда, – спросила она, – когда посылают?
– В следующую среду, на неделю.
– Тогда поеду, – сказала Марго. – На той неделе первые три дня отработаю, а на следующей – последние.