За ночь сухое жаркое лето внезапно надломилось, хлынуло с небес затяжными дождями, и казалось, что уже никогда не вернётся.
На час-другой появлялись в тяжёлом небе проталинами редкие просветы, в которые солнце не успевало сунуться даже слабым лучом, — и скоро исчезали: их, как ряской, затягивали мутные глухие облака.
Моргасень… Целыми днями всё накрапывал и накрапывал мелкий нудный дождь.
Зырянов давно смирился с обрушившимся на него одиночеством, как смирился и с запустением, следы которого всё чаще обнаруживались им в родной хате.
Какое-то время он ещё машинально поддерживал жилой облик жилища, однако, как чахнет вода в конце весны в бурливом ручье, так исчезали здесь и слабые следы прежней счастливой жизни. Хата больше и больше становилась нежилой и заброшенной, а он всё чаще и чаще ощущал себя здесь человеком случайным и посторонним, в обязанности которого отчего-то вошла вдруг забота об этом давно ставшем чужим гнезде.
И прежние заботы уже не тяготели над ним.
Прежним Лёшка оставался только в саду. Казалось, что он здесь и обитал постоянно, столь обжитым и уютным виделся сад со стороны.
Однако сегодня, когда, устав от ожиданий конца затяжных, неурочных дождей, от бестолковых приказов и нелепых неурядиц в спутанную непогодой и людьми уборочную, когда ныло сердце при взгляде на скошенную в валки гибнущую рожь, Зырянов, войдя в дом, впервые за многие дни увидел вдруг своё жилище таким, каким оно стало — убогим и заброшенным.
И чувства неясные, волнительные охватили его, и, наново оглядев дом пристально, он испытал к нему, как к живому, тоскливую и преданную жалость.
И Лёшка с ходу принялся за уборку. Принялся с давно позабытым рвением и сноровкой. И вскоре дом обрёл прежний — ухоженный и жилой — вид. Стало казаться, что за окнами светит яркое солнце, а не моросит всегдашний дождь. Так светло и радужно заблистало в хате.
Сбегал в сад и вернулся с букетом. Из комода извлёк скатерть с вышитой когда-то мамой каймой из яркого мулине, застелил ею стол в горнице и поставил в центр глиняный горшок с крупными садовыми ромашками.
От непривычного занятия оторвала Кораблиха. Громко стукнула костяшками пальцев по стеклу и, просунувшись в открытое окно, сказала:
— Ай, мимо шла, углянь — у хате. Дай, думаю, спрошаю: отчевох-то у меня агрегат молчит?
— Какой агрегат?
— Дак сепаратор же, который сок гнать.
— Соковыжималка, что ли? — уточнил.
— Я и говорю: сепаратор сок гнать. На прошлое летось Валерик привёз. И не трогала ж яво, а он, бисяга, усё равно молчит. Заглянул бы, — и заискивающе добавила: — У долгу я, Лексей, не останусь.
Вечерело. Неяркий пасмурный день подходил к концу, и вот-вот затянут округу суровым полотном серые сумерки.
Дождь приутих, но просветов в низком опухшем небе так и не появилось, и продолжало мозгнуть: мелко-мелко лить-сеять.
Зырянов сидел за широким дощатым столом. Он тщательно вычищал въевшуюся в пластмассу плотную, замаслившуюся грязь, наросшую не за один год.
Валерик…
Они только-только приехали в расположение части, выгрузились и ещё толпились в ожидании команды возле «шишиги», когда к ним подскочил «старик» — здоровяк:
— Молодёжь! Из курских кто есть?
— Есть! Я! — Лёшка громко отозвался, выбрался через предупредительно расступившихся из середины и сразу узнал Валерку.
— Лёха! Земеля! — тот тоже признал его. Они с искренней радостью обнялись.
Широким шагом мимо пробежал капитан:
— Сержант! Не отставать!
— Вот вернусь — и мы с тобой, Лёха, это дело отметим особо! — Валерка многозначительно подмигнул и бросился догонять своих.
С гордостью Лёшка отметил, что ребята смотрели на его земляка с восхищением; и ему было приятно от заносчивой мысли, что вот этот красивый, уверенный в себе рослый парень — этакая косая сажень в плечах — теперь первая его опора и защита.
Лёшка невольно поспешил распрямить плечи, подтянуть живот, копируя уверенную боевую стать.
Он провожал Валерку восторженным взглядом, и так же по-детски восторженно смотрели ему вслед и остальные. Они видели, как Валерка быстро догнал тронувшийся с места БТР, как легко вскочил на броню, как встал картинно в рост и взмахнул им всем на прощанье рукой…
С задания Валерка не вернулся. Из них живым не вернулся никто. Всего через полчаса БТР подорвался на мине.
На той же самой «шишиге», на которой утром со станции доставили пополнение, привезли потом и то, что сумели собрать от ребят-десантников.
Лёшку, случайно увидевшего те окровавленные куски, долго выворачивало наизнанку за палаткой.
И тем же днём он невольно услыхал, как, поминая всех и вся в мат-перемат, капитан из разведроты орал какому-то растерянному полковнику:
— Кто-то же нас постоянно сдаёт! Ты-то это понимаешь?! Сдаёт с потрохами… Это же не в первый раз такое! Это же кто-то свой! Ты понимаешь — свой! Я найду этого паразита! Найду…
А вечером после отбоя тот капитан вошёл к новеньким в палатку и негромко спросил:
— Ко мне в разведроту пойдёт кто?
Кажется, напряжённая, вспугнутая тишина стояла в палатке вечность.
Всё и вся глухо затаилось в упорном молчании.
Переспрашивать капитан не стал; выждав паузу, он уже собрался выйти вон, когда Лёшка отозвался:
— Я!..
Следом, после общего вздоха облегчения, вперебой раздалось ещё несколько голосов.
В маленьком жилище старухи от сумерек становилось всё темнее и теснее, но Зырянов продолжал ковыряться в движке, ожидая, когда Кораблиха зайдёт в дом и сама включит свет.
Слышно было, как старуха хлопотала во дворе. Яро ругалась на прожорливых уток. Затем чем-то тяжёлым ухнула по дальней стене, и гулким эхом отзвук удара долго вибрировал в доме. Шаркающие шаги послышались в сенях, но и там она ещё чем-то старательно скребла и гремела.
Лёшка вслушивался в доносившиеся звуки и угадывал каждое её движение: столь привычны и знакомы были они в его жизни, в жизни его матери, в жизни этой одинокой старухи, в жизни всех тех, кто жил рядом с ним, кто жил раньше его. Привычны и неизменны.
Дверь распахнулась, и Кораблиха наконец появилась на пороге.
— Это што ж тако-то, Милостивый Осподь, и деется: совсем крыша-то прохудилась! И лиёт, и лиёт который день сряду. Спасу нету от воды. — Она стянула с ног резиновые бахилы. Сунула ноги в растоптанные вдрызг тапки. Зашаркала по полу. Заглянула из-за занавески. — А ты чё ляктричество-то не запалишь? Ай, светло? — и щёлкнула выключателем.
В маленькой горенке посветлело. С освещённых выбеленных стен молча и внимательно смотрели на него люди — чаще всего молодые и незнакомые. Среди прочих отдельно выхватил острый стремительный Валеркин взгляд.
Фотографий, теснившихся в деревянных рамках за стеклом, было много, а над столом в межоконном простенке висело старое высокое зеркало. Лёшка отражался в нём — получалось, что и он был одним из настенных портретов. Отражалась в зеркальном затуманье моментальным фото и сама хозяйка. Она села рядом. Выставилась прямо заскорузлым лицом и какое-то время беззвучно смотрела на его работу. Поинтересовалась:
— И отчевох-от яму, прости мя Осподи, не робить?
— Проводок отпаялся. Скоро заработает.
— И не трогала ж яво. Стоял сабе и стоял, а анадысь уключила: вжиг — и утих.
Старуха внимательно следила за его руками. Молчала-молчала и вдруг спросила:
— Твои-то горожане как? Малой-от, поди, и забыл папку-то?
— Это зачем же ему меня забывать? — Зырянов испуганно вздрогнул от её вопроса. Испугался того, о чём ему сейчас так прямо, в лоб, напомнили. — Не годы ж пролетели, чтоб забыть. Всего три месяца только, — и сам удивился тому, что промелькнуло уже целых три месяца. И как же он смог прожить их? — Вот поменьше работы станет — съезжу, — произнёс внезапно и для самого себя решительно и твёрдо.
— Ну-ну, — Кораблиха протянула неопределённо. И, помолчав, сказала: — А я не могу у городе жить: как тильки поеду до Клавки, так и слягу. Боюсь у их тама помереть. Да и живут оне как-то прохладно, — старуха вздохнула и осеклась, ровно высказала вслух нечто набежавшее за долгие одинокие ночи. Помолчала, но продолжила: — Дитёв шибко жалко. У суматохе и не жалеют вовсе. По утру ранёшенько, чуть свет, подняли — и кого у сад-ясли, кого у школу скинут. Вечером токо у рот напихают да у постелю: спи и носу не показывай! Так-то растёт рабёночек без мамкиной ласки. И усё бегом, усё бегом… Как на пожар какой, а остановились — сразу носом тюк у телевизер. И усё чужу жизню смотрют, а за стеночкой своя, никому-то не нужная, — без догляду. Куда это годится, Лексей? — Зырянов растерянно пожал плечами. — Не могу я с има жить. Тесно мне, и без работы не могу. Цельный день одна-оденёшенька, руки на колена — и маюсь… Думашь, оне меня гонют? Боже упаси! Нет, грех напраслину на дочерь возводить! А вот не могу! — вновь умолкла. И через паузу: — И усё-то има мало, усё мало… Прибегат как-то Клавка и давай кричать: «Ой, пойдёмте, мама, я те покупку у Зайцевых покажу!» А Зайцева Нинка у их соседкой будет. Ну пришли. Стоит мебеля и тёмна, и огромна — ну есть гробовина. Усю стенку собой заняла — ни простору, ни красоты у ей. Так сабе одно примененье из-за шкапчиков — кролей разводить. Я так и сказываю: мол, кролей есть где разводить! Нинка в обидки! Моя туды же! А то ба, умные головушки подумали: а чё на старуху сердиться? Да нехай с има! — она выразительно махнула рукой.
Лёшка отметил про себя, что ещё мальчишкой слышал от Кораблихи эту историю про мебель для кролей. Это ж сколько лет прошло? Да, крепка старуха! Пусть живёт!..
Хозяйка же продолжала:
— А моя же дурёха усё равно, как дитя малое: хочу да хочу таку! Уж дюже охоча до обновок-то. Чё ни попадя, а усё надоть! И на мужика давай пенять: мол, и деньгов мало несёт у дом, и достать-то ничегох не могёт. Жалко мне яво стало, ступилась за яво: «Воровать ли чё яму идти?» Клавка у слёзы. Надоела мне ихня канитель — я домой и укатила. Дома-то я сабе хозяин-барин. А денежку-то мне, Лексей, государство сичас цельну тыщу даёт! Это когда ж такого-то и бывало? — показалось даже, что дёрнулись приспущенные вялые веки и мутные глаза горделиво заискрились.
Он невольно позавидовал вдруг ей, что живёт в своём мире и ведать не ведает о том, что и государство уже не то, и давно нет в живых любимого внука Валерика, а поседевшая тётя Клава, наезжая в деревню, выглядит намного немощнее матери.
Зырянов нажал кнопку соковыжималки: моторчик ухнул, и бешено закрутился вхолостую ершистый диск.
— Принимай работу, баб Дунь!
— Никак застучал? Ай, погодь-ка, я сичас у сад за яблочками! — и Кораблиха вывалилась за порог.
Лёшка видел в окно, как она с трудом перешла через дорогу, распластавшуюся в мутной хляби, открыла скрипучую калитку в давно заросший сад и скрылась.
Предвечернее тихое время. Вот-вот маяками запылают во всех окнах жёлтые огни.
Провожая взглядом старуху, Лёшка вдруг обнаружил, что прекратило утомительно сыпать сверху, на улице стало прозрачнее и светлей, чем ещё час назад. Появился ветер — и облака, низко застывшие над деревней, вдруг пришли в движение и ходко убегают прочь, высвобождая прояснённый купол. Открылось распогодившееся занебесье, и высветилось слабое солнце из-за расползающихся туч.
И как было не обрадоваться этой скорой и внезапной перемене! Ему хотелось на улицу, но уйти он не решался и, толкнув створки, распахнул окно настежь.
Ах, как хорошо было на улице!
Вот протащилась мимо окон повозка. Слышно было, как натужно и жарко дышала лошадь, с трудом тянувшая телегу по вязкому дорожному месиву.
Кучера разглядеть не успел; зато увидел, что в телеге на большой сумке в ярких квадратах, закутанный в огромный плащ, сидит ребёнок: поспешил развеять сходство.
Лёшка определённо решил, что прямо на днях непременно смотается в Курск. Может быть, даже завтра. А что и тянуть? Вот завтра и поедет!..
Следом, догоняя повозку, появилась женщина. Она быстро прошагала мимо окна, и сердце его мгновенно отозвалось жалостью и восторгом.
Он всё напряжённее и напряжённее смотрел ей вслед. И, ещё не осознавая до конца, что же такое произошло, то ли подумал, то ли произнёс:
— Похудела-то как…
И тут же представил себе, как войдёт сейчас она в их дом и обрадуется, что его нет. А когда он придёт, то в хате всё будет по-прежнему, будет как всегда.
И ничего никогда не будет напоминать о том, что было… Да и было ли что? И, как всегда, будут ярко и пышно цвести в палисаднике белыми и алыми граммофончиками высокие мальвы.
Яблок Кораблиха принесла полный фартук. Ещё с порога закричала:
— Лексей, а я ить запамятовала, старая, что ноне-то Яблоневый Спас! Слыхал ли когда?
— Яблочный Спас ещё Преображеньем зовут. Преображенье Господне — так по-церковному. Это я сегодня в численнике прочитал.
— Вот и я говорю: Яблоневый Спас! Усё преобразилось, усё у силу вошло… И яблочко у силе сичас — яво и исть типерь можно! Вот мы сичас и разговеемся с тобой, — и, хитро взглянув ему прямо в лицо, осторожно спросила: — Агрегат-от спробуем умеете, ал и домой побегишь?
— Давай, баб Дунь, режь яблоки!
— Накось! — чёрной от старости, дрожащей рукой она протягивала ему яблоки кусочками.
Мотор взвыл, и бешено закрутился диск. Яблоки только: вжиг-вжиг — и исчезали под прессом молниеносно.
Плотная, пенистая, ароматная струя брызнула в банку…