Рано утром 10 ноября я в своем штабе обсуждал с графом Шуленбургом создавшееся в силу отъезда кайзера новое положение и мои ближайшие перспективы. Все побуждает меня к сопротивлению.
Итак, борьба с революцией? Но только один человек, которому император вручил Верховное командование над всеми войсками на фронте и в тылу и которому я сам, как солдат и командующий моей войсковой группой, подчинен, имеет право призвать к этой борьбе: Гинденбург.
И в то время как мы высказываем свои предположения о том, что сделал он и что он решит, приходит известие из Спа, что генерал-фельдмаршал отдал себя в распоряжение нового правительства!
Всякая мысль о борьбе тем самым была в корне подрезана, всякая попытка сопротивления новой власти заранее осуждена на неудачу. Имея за собой Гинденбурга и лозунги порядка и мира, можно было бы, пожалуй, еще многое спасти; но против него можно было только еще больше потерять: братскую кровь и надежду на перемирие и мир.
Тем самым для меня естественно отпадало всякое искушение добиваться силой оружия принадлежавшей мне по праву рождения власти, и мне оставалось только одно: исполнение моего долга воина, давшего своему императору присягу верности и обязанного повиновением назначенному самим кайзером себе в заместители лицу. Итак, я решаю оставить за собой командование своей войсковой группой с тем, чтобы в порядке и дисциплине отвести порученные мне войска домой. Граф Шуленбург соглашается с этим моим решением, и к тому же взгляду присоединяются также командующие подчиненных мне армий – фон Эйнем[139], фон Гутье[140], фон Эбергардт[141] и фон Бен[142], с которыми я сговариваюсь частью по телефону, частью лично в течение первой половины дня в штабе своей войсковой группы. Среди них нет никого, кто не был бы глубоко потрясен случившимся, никого, кто не понимал бы глубокой трагедии событий, разыгравшихся в Берлине и в Спа. У всех все тот же вопрос: а что Гинденбург? И все один и тот же ответ: генерал Гренер.
После нового продолжительного обсуждения того же вопроса я днем уезжаю из Фильсальма. Шуленбург рекомендует мне отправиться на время переговоров с Берлином поближе к фронту и там, в стороне от разрухи тыла, переждать дальнейших событий. С другой стороны, я должен находиться в таком месте, чтобы со мной можно было снестись по телефону. В конце концов, мы соглашаемся на то, что я отправляюсь в штаб 3-й армии.
Этой поездки я никогда не забуду во всю свою жизнь. Меня сопровождают мой ординарец – офицер Цобельтиц и офицер службы связи моей войсковой группы, капитан Анкер, тогда как оба моих адъютанта Мюльднер и Мюллер остаются в Фильсальме, чтобы вести дальнейшие переговоры с правительством.
При проезде одного местечка мой автомобиль окружают сотни молодых солдат, забрасывающих меня вопросами и возгласами. Это отряд новобранцев гвардейского полка. Все эти молодцы не хотят верить в революцию и просят меня повести их домой для наведения порядка. Они хотят покончить с мятежниками! Но когда я говорю им, что Гинденбург также предоставил себя в распоряжение нового правительства, они затихают. Эта весть как то не укладывается в их головы. Я пожимаю им руки и долго еще слышу их молодые голоса, кричащие мне: до свидания! Милые, верные немецкие юноши! Теперь вы уже все зрелые немецкие мужи.
Наш автомобиль мчится далее по непроходимым проселочным и лесным дорогам, и, наконец, около девяти часов вечера мы, усталые, достигаем цели поездки. В сумерках наступающей ночи не видно никакого штаба. Вдруг в темноте появляется какой-то военный ветеринар, который нам заявляет, что здесь еще никогда не стояло никакого штаба: по недосмотру – наименование местечка, в котором помещается штаб 3-й армии, встречается дважды – нам на карте указали не то место. Но ветеринар предлагает нам свои услуги. Здесь неподалеку стоял вчера штаб фон Шметтова, и он готов указать нам дорогу.
Мы едем опять дальше сквозь громадный окутанный во тьму лес и через час приезжаем к одному замку, в котором все уже, по-видимому, легли на ночь спать. На наши крики и стуки появляется, наконец, офицер, который объясняет мне, что в замке помещается сейчас школа прапорщиков, а отряд фон Шметтова ушел уже дальше. Молодой офицер этот до трогательности внимателен и мил – как будто бы он виноват в том, что Шметтов уже уехал. Он просит нас остаться на ночь. Где стоит сейчас штаб 3-й армии, он не знает, но по его соображениям недалеко отсюда вблизи от маленького городка Ларош должен сейчас находиться штаб Эйнема.
И так мы едем дальше уже ночью и, наконец, после долгих поисков находим Ларош. Это узловая железнодорожная станция. Безотрадная картина развертывается перед нами: гикающие, в беспорядке слоняющиеся отпускные, шум и крики, поезда, берущиеся с бою. У коменданта мы, наконец, узнаем, что штаб 3-й армии стоит здесь совсем неподалеку в одном замке.
И вот мы едем опять. В одном месте испорченной заезженной проселочной дороги нам приходится проезжать по узкому временному мосту. Здесь столкнулись и не могут разъехаться одна австрийская автомобильная батарея и германский обоз. К тому же непроглядная тьма, мелькают факелы, люди кричат, в воздухе висят проклятия. Наш автомобиль все глубже погружается в грязь, и мелкий холодный дождь пронизывает нас насквозь. В течение двух часов сидим мы в беспомощном положении посреди всего этого хаоса. Шум и гиканье доносятся до нас со стороны вокзала. Мимо нас проходят кучки грязных ободранных дезертиров и тыловых солдат, недоверчиво и злобно осматривающих нас. И мы сидим так два часа после только что пережитого потока ужасных событий с сердцем, исполненным муки и горечи.
И в качестве символа ужасного конца нашей геройской и почти пятилетней борьбы, вся эта окружающая нас картина: неразбериха, безумие, преступление!
Нет, и своему злейшему врагу не пожелаю я пережить этих мучительных часов.
Уже после полуночи достигаем мы, наконец, штаба армии. Фон Эйнем и начальник его штаба подполковник фон Глевиц встречают нас с сердечным дружелюбием. Они ожидали нас в течение целого дня и уже боялись, что им так и не придется нас увидеть, что с нами приключилось, вероятно, какое-либо несчастье.
Вскоре мы идем спать. Но в эту ночь и сон изменяет мне.
Весь следующий день, одиннадцатого, моросит дождь. Холодно. В штабе 3-й армии никаких следов революции. От начальника штаба до последнего ординарца-офицера все безупречны, и глаз радуется при виде бодрой выправки и дисциплины нижних чинов. Если бы все то ужасное, что пришлось пережить в последние дни, не запечатлелось совершенно незабываемым образом в моем мозгу, в моем сердце, то здесь, при виде этого совершенного порядка и дисциплины, можно было бы подумать, что ты очнулся от какого-то безотрадного сна. Впрочем, Глевиц мне рассказал, что у его телефонистов также образовался совет солдатских депутатов, но что он быстро с ним прикончил: солдаты сами явились к нему потом с повинной.
В течение утра меня посещают начальник первой гвардейской дивизии генерал Эдуард фон Йена и начальник его штаба капитан фон Итебен. Оба они производят впечатление превосходных, видавших всякие виды людей. Мы все трое потрясены случившимся, и когда прощаются со мной, они не могут удержаться от слез.
Днем я соединяюсь по телефону со своими адъютантами в Фильсальме, чтобы узнать от них о результатах их переговоров с правительством. Мне отвечают, что из Берлина еще до сих пор не пришло никаких известий. Я прошу их на всякий случай об одном: чтобы без меня они не принимали никаких окончательных решений, что я желаю оставить за собой последнее слово.
Итак, опять ждать. Ждать? Но чего? Разве из всего того, что я уже знаю и что кроется слишком уже явно под формой проволочек и переговоров, не вытекает совершенно ясно, что господа положения в Берлине уже решили вопрос и решили его для меня отрицательно? И разве могут они сами решить его иначе, если только хотят утвердить за собой похищенную ими власть? Могу ли я оказать противодействие этому их отказу, если только сам хочу мира для бедной своей, столь много уже пережившей потрясений родины?
Вот еще одно незабываемое впечатление того же дня.
Вечер, и я иду один, погруженный в свои тяжелые думы, по парку замка. Иду один, чтобы собраться с мыслями, подготовиться к тому, что неминуемо должно сейчас совершиться.
Если отказ, который ведь непременно придет, лишит тебя твоего поста, твоих товарищей, ответственности и обязанности активного воина, – что делать тогда? Ведь не оставаться же при войсках и вызвать тем неизбежные беспорядки, а если нет, то неужели в Льеже или Гербестале прицепиться к тыловому поезду и уехать в Берлин? И сидя там, на досуге, в качестве частного лица пассивно созерцать, как они там в безумном ослеплении издеваются и оскорбляют все то, что для тебя было великим и священным преданием. Или и там опять рискнуть попытаться бороться?
Нет. Однако один путь открывается тебе с того момента, когда ты по принуждению новых властителей вынужден отказаться от намерения вернуться домой во главе своих войск, с того момента, когда ты отставлен новыми властителями от своей службы: это путь за границу.
Там, на той стороне, вдали от шума этой внутренней распри ты обождешь две-три недели, пока не пройдет волна безумия, и разум и сознание не наведут опять покоя. Тогда, в крайнем случае, по заключении мира, ты сможешь опять вернуться к жене, к детям, к новой работе, которая у них ожидает тебя так же, как и всякого немца.
Я думаю об отце, которого я тогда опять увижу.
И всего меня охватывает горечь предстоящей разлуки и изгнания.
Утро занимается над оголившимися, пожелтевшими от осенней непогоды деревьями. Идет снег вперемежку с дождем, и пронизывающий холод поднимается из мокрой, вянущей листвы и оголенной земли.
А там, за парком, на дороге проходит рота солдат, и люди поют. Поют нашу старую милую солдатскую песню «Как хотел бы я домой на родину пойти». И поют и идут.
Боже мой, думаю я, и я удерживаюсь, насколько могу, но это сильнее меня, и я не могу этого побороть.
А они все поют и поют. Уже тише, дальше.
До этого момента я все сдерживался. Но тут в темноте, в одиночестве, где меня никто не мог видеть, я не выдержал.
Поздно вечером прибыло заявление правительства. Правительство сообщало, что на основании отзыва военного министра генерала Шейха, оно вынуждено отклонить мою просьбу об оставлении меня командующим моей войсковой группой.
Новому Верховному главнокомандующему я не нужен. И мне ничего не остается, как написать свое прощальное письмо.
Вот оно:
«Главная квартира войсковой группы «Германский кронпринц», 11 ноября 1918 г.
Дорогой генерал-фельдмаршал!
В эти для моего отца и для меня столь тяжелые дни нашей жизни позвольте мне проститься хотя бы письменно с Вашим Превосходительством. Глубоко потрясенный, я должен был решиться воспользоваться разрешением Вашего Превосходительства сложить с себя обязанности главнокомандующего и переехать на первое время на жительство в соседнюю нейтральную страну. Только после упорной внутренней борьбы я решился на этот шаг, хотя вся душа моя протестует при мысли о том, что мне так и не придется отвести домой мою войсковую группу и мои храбрые войска, которым отечество так бесконечно многим обязано.
Однако в этот час я считаю важным для себя изложить еще раз Вашему Превосходительству, хотя бы вкратце, свое отношение к событиям и прошу Ваше Превосходительство сделать из этих моих слов то употребление, которое Вы сочтете нужным.
Вопреки всем тем несправедливым голосам, старающимся выставить меня военным шовинистом и реакционером, я с самого начала стоял на той точке зрения, что эта война для нас есть оборонительная война. Уже в 1916, 1917 и в 1918 годах я неоднократно устно и письменно выражал свой взгляд, что Германия должна стремиться к окончанию войны и должна быть рада, если ей удастся отстоять против целого мира status quo.
Что касается внутренней политики, то я менее всего противился либеральным преобразованиям нашего государственного строя. Еще несколько дней тому назад я в письменной форме представил изложение этих своих взглядов рейхсканцлеру, принцу Максу Баденскому. Тем не менее, когда тяжесть событий свергла моего отца с престола, я не только не был выслушан, но был прямо-таки обойден, как кронпринц и престолонаследник, как будто меня не существовало.
Я прошу поэтому Ваше Превосходительство принять к сведению, что я должен заявить протест против такого насилия над моей личностью, моими правами и законными притязаниями.
Несмотря на это, я держался все-таки той точки зрения, что мне следует остаться на своем посту. После тяжелых потрясений, которые армия испытала вследствие утраты своего кайзера и верховного вождя, а также вследствие позорных условий перемирия, мне хотелось ее избавить от нового разочарования – увидеть и кронпринца отставленным от должности главнокомандующего. При этом мною руководила мысль сохранением единства вверенных мне армий уберечь отечество, которому мы все служим, от дальнейших бедствий, даже если бы мне пришлось подвергнуть себя из-за этого самым неприятным последствиям и конфликтам. Я переносил бы их в сознании, что оказываю услугу отечеству. Однако для дальнейшего пребывания на моем военном посту решающее значение должно было иметь отношение настоящего правительства к этому вопросу. От правительства я получил ответ, что оно не нуждается дальше в моих услугах на военном поприще, хотя я был согласен на какое угодно назначение. Я полагаю поэтому, что остался на своем посту до тех пор, пока мне это предписывала моя честь офицера и воина.
Прошу также Ваше Превосходительство принять к сведению, что копии этого письма мною разосланы господину министру королевского двора, прусскому министерству, г-ну вице-председателю ландтага, г-ну президенту палаты господ, господину начальнику гражданского кабинета, господину начальнику военного кабинета и, наконец, некоторым близко мне стоящим военным начальникам.
Прощаясь с Вашим Превосходительством, я позволю себе высказать горячее пожелание, чтобы наше дорогое отечество после всех этих невзгод нашло опять путь к внутреннему оздоровлению и к новому лучшему будущему.
Ваш Вильгельм,
Кронпринц Германской империи и Пруссии.
Его Превосходительству генерал-фельдмаршалу фон Гинденбургу, начальнику главного штаба полевой армии».
Вскоре после этих событий я выразил желание, чтобы весь ход переговоров, происходивших во время моего пребывания в штабе 3-й армии между главной квартирой моего участка фронта в Фильсальме и правительством в Берлине, был зафиксирован в кратком протоколе. Этот документ, составленный и подписанный начальником моего штаба генерал-майором фон Шуленбургом и обоими моими адъютантами, которые вели переговоры – Мюллером и Мюльднером, я привожу здесь как дополнение к моему собственному изложению.
Протокол событий 10 и 11 ноября 1918 г.
«Начальник главного штаба войсковой группы «Германский Кронпринц», генерал-майор граф Шуленбург настоятельно советовал 10.ХІ.18 его императорскому высочеству кронпринцу остаться во главе вверенных ему армий. Командующие армиями фон Эйнем, фон Бен, фон Эбергардт и фон Гутье, из которых некоторые лично явились в главную квартиру войсковой группы, поддержали эту точку зрения и высказали ее, каждый в отдельности, кронпринцу. Кронпринц отправился днем 10.ХІ на фронт в штаб 3-й армии, чтобы не столкнуться преждевременно с некоторыми явлениями, вызванными разложением в армии.
11 ноября в Фильсальме, главной квартире участка фронта, состоялось совещание с его превосходительством фон Гинце, в котором участвовали граф Шуленбург и оба личных адъютанта кронпринца майоры фон Мюллер и фон Мюльднер. Граф Шуленбург отстаивал здесь тот взгляд, что кронпринц должен остаться во главе своей войсковой группы. Он указал на то, что фельдмаршал и генерал Гренер разделяют его точку зрения. Оба личных адъютанта в общем согласились с этим мнением, но вместе с тем напомнили присутствовавшим, что перед своим отъездом в Голландию кайзер высказался в том смысле, что ни в коем случае не следует вызывать гражданскую войну. После перехода кайзера на голландскую территорию виновником таковой, при сложившихся обстоятельствах, неминуемо станет кронпринц, хочет ли он того или не хочет.
Но даже если бы удалось избежать этого, можно с уверенностью предположить, что новое правительство возможно скорее постарается удалить кронпринца с такого ответственного поста, какой он занимает. Это случится никак не позже того момента, когда войска достигнут Рейна, и кронпринц тогда уже будет лишен возможности свободно располагать своей судьбой. Он будет, вероятно, вынужден подчиниться продиктованным ему условиям, каковы бы они ни были, и ему не предоставлено даже будет свободно избрать свое будущее местопребывание. Если он не покинет Германии, он будет средоточием политических волнений, последствия которых не поддаются никакому учету. Его превосходительство фон Гинце заявил, что этот вопрос – уезжать кронпринцу или оставаться – должен быть решен ответственными военными лицами. Все сошлись на том – обратиться с запросом к правительству, и его превосходительство фон Гинце предложил свои услуги для передачи запроса по телефону, фельдмаршал и генерал Гренер разделяют его. Он попросил рейхсканцлера подойти к телефону. Но тот оказался занятым на заседании. Вместо него отвечали гг. фон Притвиц и Бааке. Пока его превосходительство фон Гинце говорил с этими господами, граф Шуленбург продиктовал майору фон Мюльднеру запрос кронпринца правительству: «Кронпринц желает остаться во главе вверенного ему участка фронта и в это тяжелое время исполнить свой долг, как всякий другой солдат. Он приведет свои войска в строгом порядке и дисциплине обратно на родину и обязуется в это время не предпринимать ничего против нового правительства. Как относится правительство к этому вопросу?» Его превосходительство фон Гинце передал этот запрос по телефону господину Бааке, который его записал и проверил. Во время этих переговоров кронпринц вызвал графа Шуленбурга и его превосходительство фон Гинце к телефону и потребовал, чтобы они воздержались от окончательных решений, так как он оставляет последнее слово за собой.
Поздно вечером майор фон Мюльднер получил по телефону сообщение, что правительство на основании доклада военного министра Шейха вынуждено ответить на запрос кронпринца отрицательно, и что оно не намерено оставить его в должности главнокомандующего.
После этого кронпринц с разрешения фельдмаршала Гинденбурга сложил с себя командование войсковой группой и решился после тяжелой борьбы на отъезд в Голландию, считая, что он обязан принести отечеству эту жертву, так как после принятых решений его дальнейшее пребывание на родине не может изменить положения, а приведет лишь к новым затруднениям и осложнениям.
Отъезд состоялся утром 12.ХІ.
Берлин, 4 апреля 1919 г.
фон Мюллер, майор,
Мюльднер фон Мюльнгейм, майор.
Граф фон дер Шуленбург, генерал-майор».
Эту ночь я не знал ни сна, ни покоя. Одна сплошная пытка и для сердца, которое в тяжелых муках должно оторваться от всего, с чем срослось, и для ума, который безнадежно терзается исканием иного, лучшего разрешения вопроса.
В итоге остается только одно объяснение: из-за меня и ради меня не должно быть дальнейшего кровопролития в стране, я не должен быть помехой тому, чтобы она получила внутренний покой и приемлемый мир.
Мы собираемся выехать рано утром. Наша цель – переход границы Голландии. Два автомобиля, только самый необходимый багаж. Целыми днями мы говорили об этом, ночами ни о чем другом не думали, а теперь, когда это стало суровой действительностью, оно все-таки непостижимо.
Тихо, без лишних слов, хочу я покинуть штаб 3-й армии. Все, что можно было сказать, уже сказано. И в служебном отношении все обязанности исполнены до самой последней минуты. Главное командование вверенных мне армий я передал с момента перемирия генерал-полковнику фон Эйнему. И вот настала тяжелая, неизбежная минута прощания. К чему же еще усугублять ее тяжесть?
Я спускаюсь вниз в приемный зал. Там собрался штаб 3-й армии в полном составе, все в служебной форме и в шлемах. Явились даже писцы и ординарцы. Впереди, опираясь на эфес сабли, стоял престарелый, великолепный генерал-полковник фон Эйнем, рядом с ним его начальник штаба, мой добрый Клевиц – прекрасный солдат, никогда не унывавший, как бы плохо ни шли дела. Только теперь в его суровых чертах есть что-то, чего я раньше никогда не видел.
Эйнем говорит. Бодрящие, глубоко прочувствованные слова: вера в новое будущее. Троекратное «ура» в честь главнокомандующего участком фронта оглашает зал.
Главнокомандующего ли? Да разве я занимаю еще этот пост? Быть может, в эту минуту генерал-фельдмаршал уже держит в руках мое письмо.
Я не в силах говорить, отвечать. Жму старым, испытанным в боях воинам руку и вижу слезы на щеках у солдат.
Мимо – мимо.
Еще одна остановка в штабе 1-й армии, расположившемся в живописном замке в Арденнах недалеко от Намюра. Там у генерала Эбергардта, бывшего долгое время одним из лучших начальников на моем участке фронта, я должен встретиться со своим начальником штаба. Итак, мне предстоит еще тяжелое прощание с тем человеком, который в самые трудные времена войны был моим ближайшим военным помощником и советчиком и которому я за все, что он мне давал как солдат и человек, обязан глубокой благодарностью. Мы все глубоко тронуты, когда я подписываю свой последний приказ по фронту:
«Моим армиям!
После того, как его императорское величество сложил с себя звание верховного вождя, обстоятельства вынудили и меня после заключения перемирия отстраниться от командования вверенным мне участком фронта. Как и раньше всегда, так и теперь, я приношу моим храбрым армиям и каждому бойцу в отдельности глубокую благодарность за ту геройскую самоотверженность, с которой они встречали все опасности, терпя ради отечества всяческие лишения в хорошие и дурные дни.
Силой оружия наши армии не побеждены! Нас взяли измором и голодом. Гордо, с приподнятою головой могут мои армии покинуть французскую территорию, завоеванную лучшей немецкой кровью. Их щит, их воинская честь не запятнана и чиста. Пусть каждый позаботится, чтобы она такой осталась, здесь на чужбине и потом на родине.
Четыре долгих, тяжких года я делил со своими армиями победы и неудачи, четыре года я всей душой своей принадлежал моим верным войскам. Глубоко потрясенный, я расстаюсь сегодня с ними, преклоняясь перед величием их подвигов, о которых когда-нибудь огненными словами история будет вещать грядущим поколениям.
Будьте верны вашим начальникам, как были верны до сей поры, пока они возвратят вас родине и домашнему очагу. Бог с вами и с нашим отечеством!
Главнокомандующий Вильгельм
Кронпринц Германской империи и Пруссии».
Затем снова наступает момент разлуки.
Как трудно было прервать прощание!
Но что же делать – меня торопят. И Мюльднер уже стоит с приготовленной для меня шапкой: с серой походной фуражкой; он надеется, по-видимому, что, поглощенный мукой прощания, я ничего не замечу, и думает меня запрятать в нее для большей безопасности, считая, что в этом необычном наряде меня не так легко будет узнать.
«Нет, я хочу надеть свою гусарскую шапку в эту последнюю поездку. Меня уж никто не тронет!»
Они делают вид, что не находят ее. Но я жду. Наконец ее достают, мою черную шапку с черепом, и я нахлобучиваю ее на затылок – еще один последний раз!
Еще один взгляд – последний кивок – слова застывают в горле. Шуленбург начинает: «Если вы там, в Голландии, увидите моего кайзера и господина», – и вдруг обрывает.
Запыхтел мотор и мы поехали.
Мы едем по тыловой области двух распыляющихся армий. С невероятной быстротой они утрачивают прочную организацию, созданную четырьмя годами войны.
Два серых автомобиля: я и мои три верных – Мюллер и Мюльднер впереди, я с захворавшим Цобельтицем позади.
Повсюду солдаты – козыряют, приветствуют возгласами. Нет, я прав: меня никто не тронет.
И я отвечаю им на приветствия, киваю им и думаю все время: ребята, разве вы знаете, как тяжело у меня на душе?!
Путь идет через Анденн в Тонгерн. Бельгийская территория, – повсюду развеваются бельгийские флаги в городах, и население ликует.
Меняется также облик наших солдат, чем более мы углубляемся в тыл. Беспорядочные толпы людей, которые когда-то были солдатами и теперь, утратив всякую дисциплину, шатаются по стране. Крики, в которых нет ни тени приветливости.
Постоянное повторение глупых лозунгов тех дней, лозунгов бунта и неповиновения, которыми один хвастает перед другим: «В ножи!» «Бей его!»
Нас нигде не задерживают.
Однажды мы проезжаем мимо транспорта скота, который гонят солдаты из ландштурма. Старый ландштурмист, идущий рядом с нашим автомобилем, размахивая красным флагом над своими быками, громко ругает меня: офицеры-де во всем виноваты – они веселились, а он чуть с голоду не подох. Это переполнило чашу моего терпения, и я так разделываю этого молодца, что он, дрожа и бледнея от испуга, рассыпается передо мной в выражениях своего почтения. Сволочь, никогда не видевшая неприятеля, а теперь играющая в революцию!
У Вронговена мы останавливаемся перед проволокой на голландской границе.
Как удары молота ощущаю я биение сердца, когда выскакиваю из автомобиля. Мне ясно, что эти несколько шагов решают все. И сосредоточенные в одном мгновении передо мною еще раз проносятся суровые картины последних дней: Спа – кайзер – фельдмаршал, лицо Гренера, – мой Шуленбург, до последней минуты непоколебимый, протестующий, умоляющий – письмо моего отца, и наконец ответ из Берлина, положивший конец моей солдатской службе и лишивший меня последней почвы.
Нет, не миновать мне этой чаши – другого выхода нет.
И вдруг мне вспоминается из далекого прошлого поговорка генерала Фалькенгайна, который одобрял меня, когда приходилось брать какое-нибудь серьезное препятствие: «Возьми его сначала сердцем, – и все остальное образуется!»
И я делаю несколько шагов вперед.
Дальнейшие впечатления смутны и неясны, точно подернуты дымкой.
Вокруг меня люди, товарищи, Мюллер серьезный как смерть, Мюльднер, дельный, как всегда, по-солдатски спокойный и уверенный, и чужие.
Молодой, очень красивый голландский офицер, который от удивления не может прийти в себя и не знает, что с нами делать. Он понимает только одно: что нам здесь нельзя оставаться. Нас ведут мимо караула, отдающего нам честь, в небольшую харчевню, где приветливые хозяева без лишних слов ставят перед нами несколько чашек горячего кофе. Между тем телефонируют в Маастрихт.
Молодой офицер снова возвращается, подавленный возложенным на него поручением: потребовать выдачи нашего оружия. Минута несказанной горечи, выносимая только благодаря безупречному такту голландца.
Из Маастрихта приезжают барон фон Гюнефельд и барон Гроте. Вскоре после них – жандармский полковник Шредер со своим адъютантом. Судьба нашего дальнейшего путешествия теперь в его руках. Он энергично берется за дело. Трещат телефонные звонки, летят во все стороны телеграммы. Сообщения – запросы – предписания. И судьба наша постепенно начинает вырисовываться более определенно.
Предварительно нас отправляют в префектуру в Маастрихте; там, в доме губернатора провинции Лимбург, мы должны ждать решения голландского правительства.
Мы снова едем. И здесь все имеет военный вид. Улицы города заграждены проволокой, рогатками и охраняются караульными. И все-таки повсюду толпа народа, глазеющие, неприветливые лица. Весть о нашем приезде с непостижимой быстротой облетела весь город: приехали боши! Кронпринц!
Около часа мы входим в префектуру.
На площади внизу бушующая, гикающая толпа, преимущественно бельгийцы.
С истинным человеческим благородством и с полным пониманием нашего положения нас принимает барон ван Ховельтот Вестерфлир и прилагает все усилия, чтобы облегчить нам нашу печальную участь. Он заявляет нам, что наш переход голландской границы явился для правительства полной неожиданностью. Поэтому необходимо ждать дальнейших инструкций. Затем он оставляет нас одних в большом зале губернаторского дома с его холодным великолепием.
Как ни тактичны и сдержанны голландские власти в обращении с нами, – мы все-таки чувствуем себя пленниками. Мы уже не располагаем свободно нашей судьбой, а должны, по требованию других, либо уходить, либо оставаться.
Ко всем остальным мучениям присоединяется еще тягостное чувство, будто мы скованы какими-то невидимыми оковами.
На причудливо торжественных стульях сидим мы вокруг длинного стола, ходим взад и вперед, смотрим в высокие окна.
Что будет дальше?
Стрелки комнатных часов как будто замедлили свой ход; порой кажется, что они неподвижны.
У доброго Цобельтица к тому же приступ судорог в желудке. Скорчившись, лежит он на скамейке, обтянутой красным плюшем, и стонет. Бедняга!
Иногда что-нибудь заговорит, больше обращаясь к самому себе, чем к другим, и выскажет одну из тех мыслей, которые засели в голове и все-таки непостижимы. Но ответа никто не дает.
Изредка стучатся, и дверь отворяется. Все в напряжении – но напрасно. Это губернатор справляется, не желаем ли мы чего, или же жандармский комендант сообщает, что он все еще ждет решения.
И мы опять одни, внутренне еще связанные с прошлым, от которого пространственно отделились, без всяких перспектив на будущее. И все снова спрашиваем себя; что происходит там позади нас, между тем как мы здесь заперты как звери в клетке? Что делается на фронте, у тех людей, которые были нашими товарищами в течение четырех лет? Что дома? в моей семье?
«Соболь» (как мы зовем Цобельтица) с трудом поднимается со скамейки и, сгорбившись, бродит по залу. Иногда взглядывает на меня своими темными добрыми глазами; ему хочется сделать мне что-нибудь приятное, несмотря на мучения, которые ему причиняет желудок, уже давно нуждающийся в операции. Некоторое время он стоит молча перед белым бюстом Вильгельма III Оранского, с самодовольным достоинством глядящего со своего колонообразного цоколя, и, кивая головой, замечает с философским спокойствием: «Да, да, мой милый ван Гутен, этого тебе и во сне не снилось».
Как веселая шутка, сказанная в момент глубочайшего отчаяния, смягчает горечь самых тягостных минут!
И нам мука ожидания стала как будто легче.
По распоряжению барона нам сервируют даже обед. Настоящий обед, несмотря на наш решительный отказ. И все это делается от доброго сердца. Но мы слишком подавлены. С трудом проглатываем мы несколько кусков.
Наконец, около полуночи наша судьба выясняется: впредь до дальнейших распоряжений мы получаем приют в замке Гилленрадт графа Меттерниха.
Снова мы сидим в открытых автомобилях. Рядом с нами жандармский офицер. Улицы, по которым мы проезжаем, оцеплены патрулями, все мероприятия полковника Шредера целесообразны и разумны.
Холодный туман окутывает всю местность и делает глубокую ночь еще более непроницаемой. Только прожектора вонзают белые воронки лучей в окружающий нас мрак. И кажется, что эти воронки каждый раз готовы нас поглотить, и потом снова отступают перед нами назад. Так продолжается два часа.
Наконец мы останавливаемся у графского замка, который находится около Рурмонда.
Мы раздеваемся в большой приемной, слабо освещенной свечами. Озябшие от холода, с удрученной душой, без корней на чужбине.
Но вот появляется, спускаясь с лестницы, хозяйка дома. Молодая, белокурая, вся в черном, с жемчужным ожерельем на шее. Сердечное, полное сочувствия выражение ее глаз сразу заставляет нас забыть, что мы здесь чужие.
В течение десяти несказанно тяжелых дней, проведенных нами в замке Гилленрадт, эта добрая женщина заботится о нас с исключительной чуткостью и вниманием. Она делается моим другом, с которым я делюсь многими своими горестями и заботами. Графиня – верующая католичка и глубоко удручена бедствием, постигшим наше отечество; кроме того, она беспокоится о муже, который находится как раз во время революции в Берлине.
Десять дней тянутся переговоры с голландским правительством о нашей дальнейшей судьбе – десять дней, в течение которых с фронта и с родины приходят одна несчастная весть за другой. Во время этих переговоров выясняется, что Голландия, вынужденная к тому политическим давлением Антанты, должна поставить условием моего пребывания на своей территории мое интернирование. Только гарантируя другим странам выполнение этого условия, Голландия может мне оказать гостеприимство, как нейтральное государство, и устоять против требования моей «выдачи», о которой уже заговорили. Такой оборот дела явился для меня полной неожиданностью. Ввиду того, что перемирие вступало в силу уже 11 ноября в 12 часов дня, никто из участвовавших в обсуждении вопроса о моем отъезде в Голландию не допускал и мысли об этой возможности: ни я, ни мой начальник штаба, ни лица моей свиты, ни статс-секретарь по иностранным делам фон Гинце, ни, наконец, Верховное командование. Все были твердо уверены, что я буду пользоваться в Голландии теми же правами, какие были предоставлены всем без исключения лицам свиты его величества; то есть буду иметь возможность свободного передвижения по стране. Как ни тяжелы и мучительны были эти переговоры, представители голландского правительства ведут их в духе подлинной гуманности. Все те лица, с которыми нам приходится иметь дело, оказываются, в полном соответствии с характером голландского народа, людьми справедливыми, нелицеприятными, готовыми постоять за свои убеждения и независимость.
Наконец мы получаем некоторую точку опоры для нашего будущего. Полковник Шредер сообщает нам, что голландское правительство назначило мне как место моего пребывания остров Виринген.
Виринген? Остров Виринген?
Никто в доме не знает, где этот остров находится.
Виринген?
В первый раз в жизни я слышу это название и, слыша его, ничего не могу себе представить.
А теперь, когда я пишу эти строки моих воспоминаний, я живу уже почти три года на этом кусочке земли, затерянном среди моря.
Эта последняя часть моего путешествия в изгнание также полна мелких затруднений, неприятностей, козней.
Рано утром мы прощаемся с нашей доброй графиней, в семь часов поезд отходит от маленького вокзала в Рурмонде, сопровождать нас назначен голландский капитан.
Около часа пополудни мы в Амстердаме, – на вокзале масса любопытных, войска, оцепляющие поезд, – а в три – мы прибываем в Энкхуйзен, небольшое местечко на берегу Зюдерзэ. Здесь, как мы узнаем еще в пути, нас будет ждать паровая яхта управления морских сооружений, которая и перевезет на остров Виринген.
Однако, яхта села в тумане на мель, – и не появляется. Во время этой вынужденной остановки население Энкхуйзена изощряется в криках, свистках и ругани по моему адресу. Весьма убедительный жест по направлению к шее и выше, который с соответствующей мимикой мне все снова и снова показывают из толпы, убеждает меня лишний раз, как глубоко пустил корни, даже в нейтральных странах, карикатурный образ кронпринца, созданный и распространенный военной пропагандой Антанты. Все это, конечно, не может способствовать повышению моего настроения.
Наконец, после долгих переговоров, мы решаем сесть на небольшой буксир и отправиться на поиски нашей яхты.
Итак, вперед. На Зюдерзэ стоит такой густой туман, что еле видно на расстоянии 20 метров, с открытого моря дует ледяной ветер. Мы стоим на палубе сильно качающегося буксира и смотрим в серую мглу. – Долгие безнадежные часы!
Наконец мы находим яхту. Но пользы от нее мало; винт ее сломан. Наш пароходик снимает ее сначала с мели, затем берет на буксир, ведя рядом с собой – и наконец, мы снова держим курс на Виринген.
Если бы мы только знали, где этот остров находится! В тумане и все возрастающем мраке, при сильном ветре и волнении наши сказочные мореплаватели часами разыскивают остров, – и не могут его найти. Он исчез, словно поглощенный морем и туманом. Наконец, около десяти часов, мы прекращаем поиски и решаем на ночь стать на якорь. Однако и это решение оказывается сомнительной мудростью; ибо волнение настолько сильно, что оба парохода непрерывно сталкиваются бортами. В нескольких местах уже лопнула обшивка, и, если это будет так дальше продолжаться, все шансы утонуть. Итак, мы снова поднимаем якорь!
Теперь мы разыскиваем порт Медемблик, находящийся на материке. И так как у отважных мореплавателей иногда бывает больше счастья, чем расчета, мы находим, наконец, этот порт около полуночи.
А Виринген? Весь этот день был как бы преддверием к нему, знамением того, что многого ожидать от нашего нового пребывания не приходится.
Но на следующий день нам везет! Утром, когда волнение улеглось, мы снова садимся на пароход и в спокойную зимнюю погоду добираемся до острова.
Никогда не забуду того часа, когда я впервые вышел на берег этого маленького острова.
В гавани опять толпы народа; местные жители, с молчаливым недоверием встречающие новых пришельцев, болтливые репортеры, ловкие фотографы.
Я чувствую, что для них я редкий зверь, которого, наконец, удалось поймать. И каждому из этих хлопотливых господ мне хочется сказать: «Не расспрашивайте и не лезьте ко мне с вашим аппаратом. Я хочу покоя, только покоя, чтобы собраться, сосредоточиться после всех пережитых несчастий, – больше ничего!»
В допотопной карете – несомненно, самой лучшей, которая имеется на острове, мы продолжаем наш путь в деревню Оостерланд. Рыбьим жиром и старой кожей отдает эта почтенная колымага. Даже сейчас, закрывая глаза и вспоминая наше путешествие, я ощущаю этот характерный запах.
У маленького запущенного пастората нас выгружают. Все кругом голо и пустынно. Немного старой и расшатанной мебели. Холод и одиночество гнездятся там, точно призраки. На улице перед домом поворачивает с сильным скрипом старая карета и, трясясь по грязи, скрывается в тумане.
Я – дома!
Эта мысль меня душит.
Дни и недели проходят без малейшего просвета, тяжелые как свинец, едва выносимые.
Подобно пленнику, объявленному вне закона преступнику, живу я в тесном кругу этих людей, которые при встрече со мной мрачно и пугливо отворачиваются, и лишь изредка из-за полузакрытых глаз решаются бросить на меня любопытный взгляд. Для них – я кровопийца, детский палач – они возмущены правительством, которое позволяет мне свободно ходить по острову и навязало этому почтенному местечку такого неприятного гостя.
У бургомистра Пееребоома много хлопот, чтобы успокоить возбужденные умы.
А с родины доходят понемногу вести о ходе событий, от которых сердце обливается кровью. Немецких газет здесь нет. По голландским газетам, уже устаревшим в момент их получения, я восстанавливаю с трудом текст лондонских, парижских и амстердамских телеграмм: «Кровопролитие и восстания. Разбитый снарядами и разграбленный дворец, – деспотия матросов, бои со спартаковцами – угрозы Антанты».
Хочется кричать о помощи этой бедной стране, с которой я связан всеми фибрами души, для спокойствия и спасения которой я готов на всякую жертву!
На жертву? Да, одну жертву они требуют от меня, о которой я еще расскажу.
По поручению германского посольства в Гааге, исполняющего этим требование нового германского правительства, 1 декабря является на остров секретарь посольства фон Паннвиц. Это мой товарищ по корпорации с добрых студенческих времен в Бонне. Видно, нелегким было для него это путешествие; он согласился на него, вероятно, только потому, что весть, которую он вез, легче услышать из дружеских уст, чем от чужого человека. Ему дано поручение: добиться от меня формального отказа от моих личных прав.
Отказа? – Почему? и для чего? Господа в Берлине, держащие в своих руках всю власть и считающие себя выразителями воли большинства, до сих пор, казалось, не отличались особенно педантичностью и мелочностью, когда дело шло о правах Гогенцоллернов. Разве они не огласили 9 ноября отречения его величества и мой отказ, не дождавшись окончательного решения кайзера и не предупредив меня обо всем ни словом?
Разве не те же лица, которые присягали его величеству в верности, провозгласили через несколько недель без зазрения совести республику? Какое значение может иметь мой отказ для этих господ? Заниматься такими мелочами – как будто совсем не соответствует стилю их политики!
Впрочем возможны и следующие соображения: если державный государь и его престолонаследник действительно считают себя первыми слугами государства, то что, собственно, является истинной основой присущих им прав? Только традиция и узаконенные и унаследованные притязания? Или же живое содержание этого права приобретается ими каждый раз через доверие всего народа, который добровольно подчиняется водительству носителя этих традиций? Не является ли одно без другого чем-то пустым и половинчатым? А если так, то разве я могу рассчитывать на доверие и преданность большинства немецкого народа – теперь, после крушения, в момент величайшего несчастья и унижения, когда сотни тысяч людей знают только искаженный и опороченный образ моего истинного существа. Нет, и тысячу раз нет!
Неужели мне перед родиной упорно настаивать на своем праве, совершенно не считаясь с тем, что она, быть может, мне отказывает именно в том, наиболее ценном, что связано с этим правом: в любви и доверии? Неужели мне дать нашим сторонникам монархизма, – новый лозунг борьбы – борьбы в такое время, когда, по моему глубочайшему убеждению, отечество требует от всех – от республиканцев одинаково как от монархистов, – только одного: внутреннего единения для противодействия хищническим вожделениям «победителей» и затем: работы, работы и работы!? – Конечно, нет. И наконец: если я в минуту великого несчастья отказываюсь от своих законных прав ради блага народа в целом, неужели я теряю тем самым высшее другое свободное право – последовать зову народа, если зов этот когда-нибудь будет исходить от воли большинства. Никто не посмеет мне поставить мой отказ в упрек; он продиктован только любовью к отечеству и служит лишь свидетельством того, что я верно понял требование момента: в виду внешней и внутренней опасности уберечь родину от пагубного дробления сил.
Итак, я исполнил несколько запоздалое желание нового правительства. Я повторяю еще раз: я сделал это не ради этого правительства и не потому, чтобы я признал свои освященные традицией права упраздненными насилием революции. Нет, я поступил так, потому что я, как всякий настоящий немец, хочу сделать все возможное, чтобы устранить всякий повод к внутренним распрям и дать отечеству возможность после пережитых им тяжелых испытаний снова оправиться и окрепнуть. Эта жертва – все, что я могу сделать для отечества, – пока не настанет тот час, когда я вновь вернусь на родину к творческой работе среди своих соотечественников.