Мама начала уговаривать Игги вернуться не сразу. Он дотошно пытался вспомнить, когда это произошло впервые, но не мог – монохромные одинаковые дни едва ли отличались друг от друга. Менялась разве что погода, да и эти изменения не привносили особой ясности. Было ли еще снежно на улице или уже лил дождь, досужий буржуйский дождь, он не мог вспомнить. Он жил без цели, а жизнь без цели задыхается, если верить классику. Игги чувствовал себя узником Трубецкого бастиона – срок его заключения был не определен, вина туманна, а обвинение не предъявлено. Он с потрохами отдался цикличной злой рутине, и та подхватила и потащила его сквозь свои нескончаемые лабиринты и пыточные камеры. Иногда ему казалось, что он солнце, похищенное крокодилом, иногда – что Наполеон незадолго до кончины, на острове Святой Елены. Он, как и все люди, сошедшие в могилу, не принимал визиты, никто и не пытался их нанести. Не наносили ему и оскорблений, и урона, и тяжких телесных. Разве что очередная необъятная туча порой наносила снега на крохотный балкон его недавно снятой однушки. Работающим узником оказалось быть чуть любопытнее, чем безработным беженцем, но разница не стоила всех тех мучений, через которые он проходил, чтобы исправно отрабатывать смены в автосервисе.
В один из вечеров среды или субботы, надо полагать, мама сказала ему: «Сыночек, ты когда вернешься?» К тому моменту Игги полноценно уверовал в невозможность добровольного прекращения вынужденной ссылки, поэтому, услышав это, поначалу возмутился. Он бы давно вернулся, да что там – он бы не уезжал вовсе, если только это было бы возможно.
– На турецкую пасху, – ответил он с явно читающимся раздражением.
Странно, но маму этот ответ устроил. Через неделю, когда они говорили снова, мама сказала, что переспрашивала всех подруг на тему турецкой пасхи, но никто не знал наверняка, когда турки ее празднуют.
– Мам, – устало позвал Игги.
– Да, Игоша?
– Турки не празднуют пасху, мам, они мусульмане.
– И что это значит?
– Это типа как после дождичка в четверг.
– Не умничай мне, – парировала мама, и на этом они закончили.
Дальше мама неустанно возвращалась к этому вопросу, но уже не так открыто: она восторженно описывала празднование дня пожарного, отсчитывала дни без каких-либо возгораний (число, растущее в какой-то сумасшедшей прогрессии), в красках рассказывала о восстановленном аэропорте, о новом здании универмага, о новых рецептах противопожарных растворов и даже о Светке, которая забегала их проведать. После месяца массированных точечных внушений Игги сдался и заговорил с ней напрямую.
– Мам, ты думаешь, это безопасно?
– Что безопасно, Игоша?
– Ну, возвращаться.
– В каком смысле «безопасно»? – Мама хотела вспылить, но потом резко передумала и смягчилась. – Это же твой дом, сыночек. Сколько тебе еще на чужбине маяться?
– А если меня заберут?
– Кто заберет, Игоша? – Она спрашивала елейным, делано ласковым голосом, от которого ему было только тревожнее.
– Брандкоманды, мама. Ты забыла, почему я уехал?
– А нет больше никаких команд, сыночек. Распустили их.
– Как распустили? У нас по телику каждый день крутят, что и где горит.
– Ты представляешь, какие же они гады, а? Вот только бы нас очернить. Врут, Игоша, вот врут как дышат. Ничего у нас не горит.
Таких разговоров у них случилось с десяток, и каждый раз Игги чудилось, будто что-то тут нечисто. То ли мамин искусственный тон, то ли ее непоколебимая, железная уверенность, то ли настойчивость, с которой она звала его обратно, – что-то смутное и невыразимое настораживало его. В один из таких назойливых, заунывных разговоров инициативу перенял Дядьвася. Он потребовал у мамы трубку и, завладев ею, тут же перешел в нехитрое наступление.
– Игнаш, здорово! – Он говорил громко и отчетливо, словно рапортовал старшему по званию на плацу.
– Здорово, Дядьвась.
– Ты, смотрю, совсем нас забросил. Приезжай уже давай, сколько прятаться по норкам можно, ты ж не мышка.
– Приеду, Дядьвась.
– Ну вот собирай там всё, увольняйся и приезжай. На матери вон лица нет, вся похудела, побелела. Мы ж тебя от беды прятали, а беды-то той и след простыл.
– Что-то я не пойму, Дядьвась. Вы мне говорите, что всё наладилось, а тут фото со спутников показывают – полыхает всюду. Как так? Кто-то явно подвирает.
– Ты мне это брось! – завизжал он в ответ. На Иггиной памяти Дядьвася ни разу не повысил голоса. – Ты эти свои заграничные теории забудь! Врут они всё, специально врут, чтобы нефть нашу подешевле продать.
На заднем фоне мама увещевала Дядьвасю: «Ну потише, потише. Что ты разорался-то?» Дядьвася внял.
– Ты, Игнат, не забывай, где твоя родина. Не поддавайся этим влияниям.
– Каким влияниям, Дядьвась?
– Плохим влияниям, чужеродным. Мы с матерью тебя дома ждем. Мужики с сервиса тоже спрашивали, место твое держат. Так что шуруй за билетом. Как купишь – отзвонись, мать тебе наготовит нормальной еды домашней. А то ты там небось отощал вконец. Всё, отбой. Ждем.
Игги никак не мог выявить и проанализировать летучее, едва осязаемое ощущение подвоха, всплывавшее всякий раз после этих разговоров. Он знал, что мама любит его самоотверженно, для любви, а не для себя, знал, что она никогда не стала бы подвергать его опасности, даже если возможность возникновения оной была минимальна. Он вновь и вновь проводил с собой воспитательные и разъяснительные беседы, аргументировал, уговаривал, прояснял. Но где-то под ребрами кололо и кололо при мысли о возвращении.
Игги немногое запомнил из того самого тревожного первого января, в котором он проснулся и с пять минут тешил себя надеждой, что вся вчерашняя круговерть окажется сном. Они наспех позавтракали со Светкой остатками оливье, молча выпили чаю, крепко обнялись, она еще раз поблагодарила его за сережки и убежала домой. Игги чувствовал, что его новое уязвимое положение диктовало новый оттенок их отношений. Каким он был – Игги никак не мог определить, а когда поэт не может подобрать для чувства точного эпитета, это явный признак чего-то очень нездорового. День он пролежал на диване с «Опасным связями» Шодерло де Лакло. Виконт де Вальмон, как верткий угорь, выскальзывал из смыкающихся стальных челюстей очередных обстоятельств, Игги, в свою очередь, по сантиметру в час уходил под воду.
Утром второго пошел слух о готовности двух соседних стран принять беженцев, если существует реальная угроза их жизни и безопасности. Игги встретился с Вадиком в центре, у катка, и все три часа, отведенные для отработки торможения и разворотов, они просидели, как идиоты, в раздевалке, обсуждая план побега. Вадик предлагал рвануть к границе на попутках, этим же вечером, пока очередь не собралась. Игги хотел дождаться зарплаты, потому что на сережки с голубоватым камушком ушло почти всё его состояние, к тому же пятого у Игги был день рождения, а это предполагало уйму всего: традиционный мамин медовик, подарки, не исключено, что денежные, обязательная пьянка с парнями и возможность остаться у Светки с ночевкой в честь праздника. Порешили дождаться пятого и валить. А третьего спозаранок Вадику пришел вызов, и валить Игги стало не с кем. Именно тогда Иггина мама проявила себя с неожиданной и прежде незнакомой стороны: за день она обошла всех, кого встречала больше двух раз в жизни, в попытке собрать денег. Мама принципиально не брала в долг, даже в худшие времена, поэтому теперь, когда она просила, мало-мальски порядочные люди не могли ей отказать, уж слишком на них давила исключительность момента.
Единственным, что в итоге перепало Игги от его восемнадцатилетия, оказался медовик, который мама в непроходящей истеричной бессоннице пекла всю ночь и к раннему утру закончила. Игги тоже не спал ни минуты – вместе с днем рождения наступил день отъезда, и оказалось, что ему так непомерно страшно уезжать, что страх этот завладел им безраздельно и бесконтрольно.
Теперь же этот страх возвращался всякий раз, когда Игги слышал о необходимости вернуться домой. Он попробовал поговорить со Светкой о том, как на самом деле обстоят дела там, откуда он позорно сбежал, но толку от этого разговора было даже меньше, чем от Дядьваси. Светка, стоило ей осознать возможность Иггиного возвращения, не умолкая принялась рассказывать ему, чем они займутся, когда он приедет. Она продолжала мечтать о море, а еще у ее сестры намечалась свадьба, и теперь непременно они должны были помочь в ее устроении, продумать конкурсы, выкупы, костюмы и саму церемонию. Всё это звучало так новаторски и настолько масштабно, будто бы до Светкиной сестры никто в мире еще не женился и им предстояло стать пионерами на девственной земле матримониальных союзов. Игги попытался выведать при помощи наводящих вопросов истинное положение вещей, но Светка раздраженно заявила, что политикой больше не интересуется, за новостями не следит и ни черта не представляет, что и где сейчас происходит. А потом и вовсе расплакалась, чего не делала всё это время, и заявила, что он использует ее вместо телевизора.
В общем, все вокруг вели себя несколько странно, и Игги задался вполне естественным вопросом, не почуднел ли он, случаем, сам. Всё-таки вероятность единичного ухудшения психического здоровья казалась ему реалистичнее коллективного помешательства.
В автобусе зажегся свет, Игги почувствовал это сквозь опущенные веки. Свет плавал под ними белесыми пятнами, рыже-синими разводами, яркими точками. Точно пламя. За светом, как и полагается, согласно законам физики явился звук. «Уважаемые пассажиры, подготовьте, пожалуйста, ваши паспорта. Сейчас к нам зайдет сотрудник, ему нужно будет показать их на странице с фотографией. Повторяю: откройте страницу с фотографией». Игги хотелось найти взглядом Яну, заручиться ее поддержкой, он повертел по сторонам головой. Но так и не смог увидеть ее взлохмаченные светлые волосы. Автобус остановился. В него вошли двое – мужчина в ярком сигнальном жилете, а за ним неприметный, цвета хаки, худощавый парень в балаклаве и с автоматом. Игги открыл паспорт и приготовился всем своим видом подтверждать сходство оригинала с не самым удачным его оттиском. Подтверждения не понадобилось. Мужчины молча прошли по салону, пробежались глазами по документам, посчитали людей по головам и вышли. «Как кегли», – подумал Игги и прижался лбом к стеклу. Его лицо горело, сухая кожа жглась, словно он пересидел под солнцем. Ночное солнце оказалось ядовитее дневного.
Второй обещанной Яной остановки не случилось. Автобус подкатился к шлагбауму, уперся в него упрямым теплым бычьим лбом и замер. Усталость медленно допивала последние Иггины соки, уже без наслаждения, но с поистине садистским упрямством. Хотелось вытянуть ноги, распрямить их в коленях, положить куда-то неприкаянную голову. Голова была слишком круглой, слишком тяжелой, слишком неказистой. Всего вообще было слишком. В темноте прямо возле окна пролетела летучая мышь. Не дергано, ломая траекторию, не искусственно – нет, вполне себе плавно. Игги потер глаза – в них словно плеснули кипятка. Его всего словно выкупали в кипящем молоке, как Ивана-дурака. Только он не похорошел, видимо, не тот герой. Он, по сути, и был этим самым Иваном, прислужником царевича, конюхом на новый лад. Разве что Конек-горбунок ничего ему не советовал – он просто остался в другой сказке, не пожелав уезжать за первым встречным в страну правильных мягких игрушек. Шлагбаум поднялся, автобус тронулся, румяная женщина, похожая на всех Марий-искусниц разом, махнула рукой куда-то в неприютную тьму. Игги почему-то подумал, что в его сказке был только конь, да и тот железный, автобусный, а прекрасной девицы, которую надо спасти, не было. В его персональной сказке не было никого, кроме него самого. Значит, и сказке не бывать.
Автобус подъехал к внушительному белому тенту, ворота со скрипом откатились вбок, и они оказались внутри. Душ в миллион докучливых люменов окатил Игги с ног до головы. В автобусе вдруг стало светло, как в операционной. Игги снова вспомнил про пытки светом в Гуантанамо и не без огорчения признал, что после пары подобных ночей расписался бы во всех смертных грехах, включая похищение Европы и Елены Прекрасной разом, в одну ночь.
– Сейчас забираем все вещи из салона, из багажника, выходим из автобуса и ждем моего распоряжения.
Игги не без злорадства подумал, что к середине пути пассажиры перестали быть не только уважаемыми, но и просто пассажирами. Потеря идентичности не прошла для него незамеченной. Водитель явно не собирался больше с ними церемониться.
Игги вновь выудил из автобусного брюха свой горемычный проспиртованный чемодан, с трудом вытянул из него заедавшую ручку и замер. Он не знал, куда идти, пришлось ждать, пока люди сформируют внятный вектор. А еще ему хотелось дождаться Яны, хоть и не хотелось сознаваться себе самому в подобном слабоволии. Яна вышла одной из последних и в новом, прицельном свете вновь слегка разочаровала его. Иггина фантазия всё время дорисовывала ей магическое обаяние, неземной флер, который то ли был хорошо запрятан, то ли не существовал вовсе. Яна прошла мимо Игги с отрешенным, чужим лицом, таким, будто они никогда не разговаривали прежде, да и едва ли ехали в одном автобусе. Она попыталась достать свою небольшую дорожную сумку, но ту вынесло на самую середину багажного отделения, и ей никак не удавалось ее подцепить, не залезая с ногами в автобус. Депривированное Иггино сознание подкинуло ему образ про печку Бабы-яги, в которую он не полез бы, как Иванушка-дурачок, а попросил бы вначале хозяйку показать, как это делается. Но эта мысль была явным результатом утомительной бессонной ночи, поэтому он отмахнулся от нее, как от приставучей мошкары, и решился-таки помочь.
– Я видел летучую мышь, – сказал он и тут же осознал, что выглядит как неудачливый шпион, пытающийся передать жизненно важные сведения связному. Янина сумка оказалась неподъемной, что совсем не коррелировалось с ее размером.
– Помни, что я тебе говорила. – Она зачем-то подыграла ему и сказала это тихо, вполголоса, едва шевеля губами. – Если тебя пропустят, скоро увидишь сотни таких.
Игги не думал даже допускать до себя эту мысль, но она с легкостью перемахнула через все кордоны и приземлилась не в мозгу, а где-то под ребрами: Яна не хотела, чтобы кто-то принял их за знакомых, он делал ей дурную репутацию. Игги сначала раздражился, потом обиделся, а следом расстроился. Но правила игры принял. Вдруг он и правда теперь подозрительный и нежелательный. И вот сейчас, прямо здесь, в странном шатре, которого не было, когда он уезжал, ему сообщат об этом. Тент больше всего напоминал полевой госпиталь, развернутый посреди нигде. В нем было белым-бело, но эта белизна отличалась от той, над которой он посмеялся на первой границе. Это была тревожная чистота, испытывающая, обещающая что-то нехорошее.
Игги специально встал не в Янину очередь, чтобы уж точно не скомпрометировать ее. Одним удавалось пройти кабинку моментально, другие объясняли что-то подолгу, маялись, мялись, теребили вещи, всматривались в стекло, снова теребили. Игги вспомнил, что надо сказать про раскаяние, и испытал стыд, а за ним глухое отторжение к самому себе. Он ни в чем не раскаивался и едва ли понимал, в чем должен был. Яна прошла контроль легко, едва ли не легче других, и скрылась за кабинками. Игги подумал, как удивительно, что ей удается в одиночку тащить свою кирпичами набитую сумку, и очень хотел думать эту мысль максимально долго, но тревога вытеснила ее. Он боялся, что его уведут за картонную, пошатывающуюся стенку, куда периодически уводили нерадивых пассажиров люди в форме. Еще он никак не мог сообразить, как надо обращаться к этим людям. Ясно, что по званию, а дальше? Товарищ майор? Как-то по-советски. От «господина майора» несло Белой гвардией и царской Россией. Гвардии майор? Совсем несуразно, причем тут гвардия? То же чувство номинативной немощи он испытывал лишь однажды, когда они ходили на крестины теть-Светиной дочки. Это было в каком-то примонастырском храме, и аккуратная, строгая старушка с восторгом заявила им, что сегодня есть возможность исповедаться. Сразу стало понятно, что мама эту возможность не упустит. Такая удача выпадает поистине раз в жизни. Иггина исповедь прошла отвратительно: сначала он никак не мог придумать, в чем таком примечательном согрешил, а потом, когда уже придумал и начал говорить, обнаружил, что вовсе не понимает, как надо обращаться к священнику. Святой отец? Как-то по-киношному. Батюшка? Язык не поворачивался. Ваше святейшество? Ваше преподобие? Отец? К середине беседы Игги безнадежно погряз в беспредельных возможностях церковного имянаречения и окончательно сник.
Игги, так и не определившийся с обращением к здешним наместникам, успел подумать всего одну примитивную мысль: почему он чувствует себя виновным до предъявления обвинений, почему здесь, под этим светом, в лучах попсовых прожекторов, он так тяготится своей непознанной виной, что готов признать ее, лишь бы с кем-то разделить.
– Вытащите паспорт из обложки.
Игги думал не надевать ее вовсе, но потом забылся и машинально надел, а сейчас мысленно поздравил себя с первым потерянным очком. Минус балл. Прекрасно. И это очередное «вытащите паспорт», способное разве что стать неплохим паролем на ноутбуке, если он выберется. Последним забудешь в случае амнезии, вне форс-мажоров – вообще никогда.
– Как давно уехали отсюда?
В кабинке оказалась вполне обыкновенная женщина среднего возраста. Если бы не форма, Игги легко принял бы ее за мамину подружку, учительницу черчения или физики. Интересно, она умеет читать по лицам? Или – чего хуже – по глазам? Смотрит сейчас на него и расфасовывает по кучкам жалкое подобие его никчемных мыслишек. И наверняка уже обиделась за «обыкновенную».
– Пятого.
– Пятого чего?
В паспорте стоял штамп с датой, его единственный штамп в его первом паспорте, справленном мамой в небывалые сроки, да еще и в новогодние праздники. «Зачем она спрашивает всё это?» – подумал Игги.
– Января.
– С какой целью?
– Денег заработать. – Игги не успел даже озадачиться ответом, как тот уже слетел с его языка.
Черт, черт, черт. Каких еще денег? Зачем он это сказал? Он же помнил до последнего, что надо было раскаиваться и объясняться, а не врать. Но теперь уже поздно что-либо исправлять. Он подумал, что мама, наверное, весь вечер готовила: жарила его любимую рыбу в кляре или голубцы крутила. Он почему-то вспомнил эти распаренные капустные листья, которые мама обдавала кипятком, чтобы они не были жесткими. Может, потому, что его тоже обдало кипятком осознания собственного провала.
– На что? – Женщина не отрывала глаз от монитора, и он представил, что все эти вопросы всплывают там, на мониторе.
– На свадьбу. – Как случалось всегда, когда он понимал, что промахнулся, равнодушие мягко и императивно обняло его и сжало так крепко, как только умело.
Женщина оторвала глаза от монитора и уставилась на Игги. То ли он не был вполне состоятельным женихом в ее представлении, то ли она и вовсе не понимала, какая дуреха за такого пойдет. Над их головой замигала красная лампочка вроде той, что мигает над кассой в супермаркете, если кассиру нужна помощь. В этот миг Игги был готов отказаться от любого товара, который не пробивается, – даже от паспорта, если он забыл его взвесить. Он всё сразу понял. Точнее, ничего конкретного он не понял, но тональность происходящего ощутил резким спазмом в грудине. К ним подошел человек в форме (господин? товарищ?) и забрал из рук женщины Иггин паспорт. Себе он больше не принадлежал, теперь он принадлежал этим людям, их воле. И у него не было ни одного основания полагать, что эта воля окажется доброй.
– Пройдемте?
Игги услышал вопросительную интонацию и даже подумал, что может отказаться. Мол, спасибо, конечно, за приглашение, но я тут постою. Мужчина направился туда, где скрывались Иггины предшественники, конченые неудачники. Он подался было за ним, но вспомнил неожиданно про чемодан, вернулся и потащил его за собой. Игги не заметил этого вначале, но пол здесь был выложен мелкой щербатой плиткой, и чемодан подскакивал и дребезжал на каждом стыке. Игги поискал созвучный мотив во внутренней медиатеке и нашел. Какой-то неудачный хорей. И буря действительно крыла небо мглою.
В коридоре, куда его привел новый хозяин, было уже довольно Иггиных собратьев по несчастью. Больше в нем не было ничего – ни лавок, ни воды, ни вывесок, ни правил. Священная пустота. Люди сидели на полу, Игги тоже сел. Ощущение сюра нагнало его не сразу, но, когда нагнало, навалилось всем весом, всей своей несвежей, жадной плотью. Иногда люди в форме выкрикивали чью-то фамилию, и новый «подозрительный» шел на беседу. Выходить – никто не выходил. «Искажение языка – первый признак искажения реальности», – подумал Игги, когда узнал, что это мероприятие называют «беседой». Что угодно: допрос, разговор, изнурение, дознание, но никак не беседа. В очереди особо никто не разговаривал – изредка перебрасывались фразами по кругу, как в детской игре в картошку, ту, которая такая горячая, что надо кому-то перекинуть.
– Главное, там не грубить, не хамить – спокойно объяснить, почему, что, как.
– Это мое дело, что у меня как.
– Если ваше дело, то сейчас ссадят с автобуса и будете со своим делом пешком назад чапать.
– Если назад примут.
– А вы заметили, что оттуда еще никто не вышел?
– Точно, никого.
– И я не видел.
– Телефоны проверьте, пока сидите.
– А зачем?
– Я всё снес к чертям, откатил до заводских.
– А вот зря, это подозрительно. Я точечно удалял.
– А было что удалять?
– Женщина, не приставайте.
– Мы настоящее ведро с крабами – если вдруг кто выбираться начинает, свои же не пускают.
– А у крабов так?
– Я считаю, что нас не могут не пустить. Вот у меня никакого другого паспорта нет. Как меня могут домой не пустить?
– А они вас пустят, но сразу в тюрьму для поджигателей.
– Не сейте панику, тут дети.
Там и правда были дети – двое пацанов, один совсем маленький, другой лет девяти. Маленький спал у мамы на коленях. Большой играл с пожарной машинкой. Она отъезжала от него на метр, а потом по инерции возвращалась обратно. Игги подумал, что между ним и машинкой не так мало общего. Он тоже откатился на безопасное расстояние, а теперь возвращается. Это был хороший образ, его стоило записать, но Игги испугался камер и не стал. Потом запишет, если выберется.
Страх утомился раньше, чем Игги ожидал: поначалу активно бушевал в груди, бился пойманным щеглом в горле, звенел в ушах. А потом стих, как наигравшийся и наскандалившийся трехлетка, и уснул. Мысли тоже уснули, осталась только комковатая вата, заполнившая голову. И больше ничего. Люди уходили в кабинет, в коридор приходили новые и также устраивались на полу. Игги отсидел ногу, и та колола его морозными уколами. Он попытался пересесть, но лучше не стало. И когда его наконец позвали, процесс становления на ноги оказался таким долгим и комичным, что его успели позвать еще два раза, а затем мужчина, новый владелец его паспорта, вышел за ним. Они оказались в маленькой комнатушке, где едва поместился стол с тремя стульями и еще один мужчина без формы, в сине-серой застиранной рубашке, с серым, каменистым лицом и острыми птичьими глазами. Игги вспомнил, как однажды видел в перевозном орнитарии императорского орла. До него он прошел с два десятка клеток и не испытал к пернатым ничего, кроме жалости. С орлом было иначе: орел повернул голову и стал рассматривать Игги. В его глазах было такое неподдельное, императорское, видимо, превосходство, что Игги моментально почувствовал себя добычей, беспомощной загнанной мышкой или сурком. На худой конец – зайцем.
– Представьтесь полностью.
Игги бесило отвечать на вопросы, с ответами на которые его паспорт, лежащий там же, на столе, справлялся, но не настолько бесило, чтобы лезть на рожон.
– Дата рождения? – Игги назвал. – Прямо в свой день рождения уехали, Игнат Валерьевич. Так спешили, видимо.
Кажется, до этого никто не называл его по имени-отчеству, он вздрогнул. Отчество перепало Игги от маминого отца, просто чтобы не сочинять новое.
– Я не спешил, я поехал денег заработать.
– Род занятий у вас какой?
Эти ребята неплохо исполняли роль сверхточного зеркала. Игги вдруг понял, что не может ответить «поэт», хотя считает себя таковым. Его истинная, паспортная жизнь звучала даже ничтожнее выдуманной. Редкая удача.
– Автомеханик.
– Состав семьи?
– Мама с… – он не хотел называть Дядьвасю отцом, отчимом тоже не хотел. – С сожителем.
– Сожитель участвовал в деятельности брандкоманд или вспомогательных объединений?
– Нет, вроде нет.
– Вызов вам поступал?
– Нет.
– А чего щеманулся-то?
Орлиноликий впервые заговорил, и этот голос Игги решил запомнить надолго, припасти для старческих галлюцинаций и беспощадных кошмаров. Это был неприметный голос неприметного человека, без тембра, без особенностей, без акцента. Механический голос.
– Я же говорю, я никуда…
– Телефон с собой у вас? – Инициативу перенял первый. Кажется, форма обязывала его соблюдать какой-то протокол.
– Мой? – переспросил он, пытаясь выиграть время. Пока другие вовсю чистили и удаляли, Игги отнесся к разговорам про телефон как к дурацкой сплетне. И вот тебе.
– Мой! – рявкнул «рубашечник».
– Да, – Игги полез в карман. – Показать?
– Предъявите, пожалуйста.
Игги положил на стол свой битый, коцаный, залитый автомобильной краской телефон.
– Разблокируйте.
Игги натурально задохнулся от приступа праведного возмущения, закашлялся, жадно вдохнул, потер затылок, в затылке ломило. Он очень не хотел сдаваться сразу, хотел показать, что не щенок, которого можно ткнуть в лужу носом, если найдется повод. Но Игги был именно им, беспомощным, испуганным щенком, готовым тут же эту самую лужу и воспроизвести. Он разблокировал. Рубашечный взял телефон и вышел с ним. Форменный стал что-то записывать на мятом, сложенном вдвое листе А4, который достал из бокового кармана штанов. Листок был уже весь исписан, и он пытался втиснуть отдельные слова между прежних размашистых закорючек. Игги осмотрелся, не без удивления обнаружил, что в комнате нет окна, и обрадовался – этот факт лишал его дилеммы, перед которой он не хотел оказываться: пытаться бежать или ждать разворота событий.
– Надолго к нам?
Игги чуть не проговорился, но вовремя одумался и замял слово так неудачно, что прикусил губу. «Я не к вам, – хотел сказать он. – Я к себе».
– Навсегда.
– Денег уже заработали?
– Я на свадьбу копил, теперь хватит. – Игги не знал, успели ли они переговорить с обыкновенной женщиной, и решил не рисковать.
– Про возгорания что вам известно?
– Откуда? – Это удивление было неподдельным.
– Ну там… с родственниками обсуждали?
– Мама рассказывала.
– И что рассказывала мама?
– Что потушили. – Мама и впрямь рассказывала именно это. – Что теперь восстанавливать надо.
– Ну и запишитесь добровольцем, почему нет?
– Почему нет, – машинально повторил Игги.
Мужчина в форме оторвался от записей и поднял на Игги глаза. Удивительно, но это были самые обычные серые глаза. Игги приписал бы им сталь и холод, остроту и пронзительность, если бы только мог. Но в этих глазах ничего подобного не было, в них была та самая пустота, которая встретила его недавно в коридоре.
– Игнат Валерьевич, – произнес форменный раздельно, с ударением на каждом слоге, не разбирая, какой должен быть ударным. – Мы великодушная нация. Мы всегда прощали, давали второй шанс, пытались реабилитировать…
Игги кивнул. Ему не нравился тон, которым всё это произносилось, выученный, бездушный тон.
– Если мы сейчас дадим вам второй шанс, вы знаете, как им распорядиться?
– Я не бежал. – Игги не заметил, как раскис, и говорил теперь дрожащим, срывающимся голосом. – Я – честное слово – не бежал. Пустите меня домой, меня мама ждет. Мама очень расстроится, если я не приеду, у нее сердце… и я… и я… я раскаиваюсь, что уехал в трудный момент. Я всё искуплю.
На слове «искуплю» Игги вспомнил наставления Яны и вздрогнул. Точно. Надо было с этого начать, она же ему говорила.
– Я туда больше не поеду, там плохо.
– Там действительно плохо, Игнат Валерьевич. И наша с вами задача – не допустить, чтобы плохо стало у нас здесь, дома.
– Я запишусь в добровольцы, я приеду и запишусь. – В Иггиных глазах стояли слезы, и он говорил, немного запрокинув голову, чтобы они не стекли по щекам.
Дверь открылась, и Игги резко обернулся, на мгновение ему показалось, что это конвой, за ним. Но вместо военных с наручниками вошел рубашечник. Он небрежно швырнул Иггин телефон на стол, экран еще горел.
– Скучно, как в бабкиных труселях, – резюмировал он.
– Ничего? – уточнил форменный.
– Вообще ничего. Звонил маме и девушке. Больше никому.
– Лучше скучный, чем урод, – философски констатировал форменный, полез в штаны, достал из очередного кармана печать и плюхнул ее в Иггин паспорт. – Пойдем.
Они прошли узким коридором и оказались в новой комнате. Там их встретила женщина в белых резиновых перчатках, Иггин паспорт переселился на ее стол.
– Что-то конкретное ищем? – Она была явно из тех, кто считает свою работу делом первостепенной, запредельной важности. Таких Игги всегда опасался. Люди, заигравшиеся в жизнь.
– Обручалку если только, – хмыкнул мужчина и вышел из комнаты.
Игги уставился на женщину, та подошла к какому-то стальному ящику и что-то нажала, аппарат затарахтел, как старый холодильник навроде бабушкиной «Юрюзани».
– Взрывчатые, легковоспламеняющиеся, аэрозоли, токсичные вещества, кислоты, газовые баллончики, ядовитые вещества, ртуть? – Она говорила всё это нараспев, как детскую считалочку.
«Кто ртуть, тот и вода», – подумал Игги. Слезы еще стояли в глазах.
– Н-н-ничего такого нет.
– Спички, зажигалки, химические розжиги?
Игги с облегчением замотал головой.
– Кладем вещи в рентген.
«Юрюзань» издал грохот, как и свойственно «Юрюзани», потом разродился чередой скромных вспышек, громыхнул на прощанье и затих. Женщина начала рассматривать изображение на предполагаемом экране с той стороны рентгена. Анализ Иггиных пожитков занял добрые (и опять не добрые ни разу) пять минут.
– Достаем.
Он с готовностью достал.
– Карманы пустые?
– Нет, – Игги похлопал по ним для виду, пытаясь продемонстрировать неравнодушие, хотя прекрасно помнил, что в них лежало.
– Выкладываем.
Он выложил телефон и сигареты на металлический столик возле рентгена и не без высокомерного превосходства подумал, что она говорит с ним так, будто бы они взаправду способны производить какие-то совместные действия. Очень далекое от истины заблуждение.
– Всё чисто, – заключила женщина. – Выходим.
Игги схватил чемодан, рюкзак и ринулся к двери.
– Куда?! – закричала женщина на той высоте, что Игги не удивился бы, если б в ответ сработали сигнализации припаркованных снаружи машин. Но, видимо, никаких машин там не было. – Куда понеслись?! Паспорт забираем. И дверь во-о-о-н там, – она указала на неприметную стальную, невидную из-за массивного торса рентгена дверь.
Игги взял со стола паспорт и потащился с чемоданом к выходу. За дверью была темная улица. Игги сделал шаг за порог, и голодная ледяная мгла устремилась к нему. Теперь она казалась не просто сносной – в чем-то даже уютной, как минимум в части обманчивой безопасности. Игги снова загромыхал своим полностью проверенным и одобренным чемоданом по потрескавшемуся асфальту. Прошел вдоль длинной, нескончаемой стенки белого тента и свернул за угол. За углом было много людей, стоявших группами, и даже несколько фонарей, и свет от них струился привычным мандельштамовским рыбьим жиром, распространяя вокруг эфемерное тепло.
Игги искал Яну, но не находил. Людей оказалось больше, чем могло бы вместиться в автобус, и он даже сквозь непрозрачные слои тревоги, усталости и бессилия сообразил, что кучковались люди по принципу транспортного средства, на котором сюда приехали. Игги бродил между людей, не чувствуя под собой ног – в тот момент, когда самое страшное было уже позади, страх вернулся, въехал ему с ноги в пах, а потом с той же ноги под коленки. И теперь ноги не слушались вовсе, а в низу живота что-то ныло так настойчиво, словно паника и омерзение устроили маленькое соревнование по игре на жалейке. У фонаря вились летучие мыши, целая стая, от крохотных до взрослых и наглых. Игги уставился на их замысловатый разгульный танец – он никогда прежде не видел ничего подобного. Он даже подумал, вдруг это мотыльки, а никакие не мыши, раз свет так влечет их, но эту сонную, тревожную мысль, пытающуюся изо всех сил контролировать происходящее, быстро откинул. Они были черные как… смоль, ночь, воронье крыло, уголь, нефть, сажа и все существующие в мире штампы, которые он мог только вспомнить. Иггина голова, болезненная, тяжелая, налитая вязким и липким варевом, была не способна больше производить метафоры: ни резкие, ни развернутые, ни контрастные – никакие. Игги хотел рухнуть уже в это проваленное, сальное автобусное кресло и отрубиться.
– Живой? – Она снова возникла из-за спины, но Игги был уже так плох, что не выдал ни одной из полагающихся реакций: ни радости, ни облегчения. Только вымученно улыбнулся.
– Вроде. – При виде Яны он рефлекторно захотел курить, она развила в нем рефлекс за такое короткое время, что колдовства в этом было больше, чем науки. Игги решил об этом тоже не думать. – Сейчас бы покурить.
– Дай сигареты.
– Так зажигалки нет. – Его послушанию, выработанному здесь же, на границе, за считаные часы, теперь яростно завидовала любая овчарка. Он протянул ей мятую, покосившуюся пачку.
– Жди, я сейчас.
Ему так не хотелось оставаться одному, что он намеревался воспротивиться, но не успел – Яна растворилась там же, откуда и взялась, в доживающей последние часы, изломанной, нервозной ночи.
Холод трогал его, как слепой – основательно, запоминая каждый изгиб, каждую шероховатость, каждый изъян. Вдалеке, там, куда нежные фонари не дотягивались и не стремились даже, шумно рванула плотная струя воды и тут же разбилась о невидимое препятствие. Мыши продолжали виться у света.
– Держи. – Она протянула ему дымящую сигарету.
– Но как ты…
– Военные все курят. И им разрешены зажигалки.
Игги затянулся, не отрывая сигареты от губ, затянулся еще и закрыл глаза, в них так потемнело, что держать их открытыми дальше не имело смысла. Он пытался расслабиться, тело порывалось сказать ему, что, если расслабится – свалится тут же, не дожидаясь посадки. Когда Игги вернулся к реальности, ничего вокруг не изменилось, разве что дым клубился возле него, льнул к лицу и покалывал глаза. Яна смотрела на него серьезно и выжидающе.
– Лучше?
Он кивнул.
– А ты?
– Угостишь? – Она потрясла его пачкой в воздухе перед ним так, что из той посыпалась табачная крупа.
– Угощайся.
Вода в темноте продолжала хлестать, ночь продолжала пропитывать его, так темная венозная кровь пропитывает бинт. Яна достала сигарету и приблизилась к нему.
– Прикурю от твоей?
Он не успел ничего сказать, как она оказалась вдруг с ним лицом к лицу, на том самом расстоянии, где лица не увидать. Его огонь переметнулся к ней быстро – осенней лисичкой, испуганной белкой. Они снова курили молча, и он подумал сквозь сон и слабость, что из их ночных перекуров пора составлять антологию.
– Что там за звук? – он кивнул в сторону бьющей воды.
– Это наш автобус обрабатывают. Скоро поедем.
– Чем обрабатывают?
– Противопожарным раствором.
Сквозь пелену усталости Игги задался вопросом, зачем это делать, если ничего не горит, но озвучивать его не стал. Вдруг она снова решит, что он ищет в ней информатора, а не аналитика.
– Знаешь, они там со мной беседовали… – Игги принял правила игры и научился им с первого раза, теперь он тоже называл это беседой.
– Ничего не хочу знать об этом, – сказала Яна то ли резко, то ли испуганно, то ли всё вместе в равном соотношении и тут же смягчилась: – Просто не рассказывай.
Над Яниной головой хаотично кружила летучая мышь, кривая, иллюзорная. Игги увидел, что у нее не хватало крыла, поэтому амплитуда ее полета напоминала замедленное планирование с постепенной потерей высоты. Игги кивнул на нее, Яна подняла голову.
– Летучая мышь, – сказал Игги. – Никогда не видел их столько.
Яна подождала, пока она опустится чуть ниже, и поймала ее. Та явно была больна – Игги не заметил ни одного признака сопротивления. Яна протянула ему раскрытую ладонь, по которой пласталась, словно ветошь, вытертая тряпочка, ее добыча. Игги тупо смотрел на ладонь и не знал, как проанализировать увиденное – не находил внутреннего ключа к изображению.
– Это не летучая мышь, Игги. – Она выдохнула едкий сизый дым и сжала ладонь. – Это пепел.