К книге
С кем себя и поздравляюЛенинград. Аркадий Райкин
7%
Ленинград. Аркадий Райкин
4

Неумное дело – быть ещё одним «воспоминальщиком».

Тысячи знали его дольше.

Сотни – лучше.

Не повториться, говоря о нём, невозможно. Восторженных эпитетов у меня не больше, чем у других. Но трудно и промолчать. Сколько, в конце концов, на нормального человека приходится встреч с гениями?

При личном знакомстве больше всего поразило, что он – есть. Оказалось, Аркадий Райкин – это не только где-то там, за облаками, в вышине, в телевизоре… Живой, оказывается. Сидит на стуле, переодевается, кушает ломтик очищенного яблока, смеётся тихонько. Вообще хохочущим его не помню. Чаще улыбался.

Артистизм определить невозможно. Бывают неартистичные артисты. Бывают артистичные неартисты. Он был августейшим воплощением артистизма. Его хотелось фотографировать в каждый данный момент времени. Говорят, у японцев есть такая приправа – у этих японцев всё есть, – которая делает вкус курицы ещё «более куриным», вкус рыбы – ещё «более рыбным» и тому подобное. Вот в нём самом как бы была эта приправа. Он, казалось, сам себе постоянно подыгрывает. Если он уставал, перед вами был не просто усталый человек, нет, перед вами была картина «Усталость». Если он сердился – это было какое-то уже абсолютное негодование. Когда же он был грустен… О, вы видели саму Грусть, печально грустящую своими невыразимо грустными глазами…

Как-то в начале нашего знакомства он позвонил поздно вечером, около двенадцати. (Вообще, это льстило. «Тут мне вчера Райкин звонил…» Знакомые немели.)

– Вы ночная птица? – печально спросил он. – Вы сова или жаворонок?

– Сова, – ориентируясь на его интонацию, соврал я.

– Может быть, вы сейчас ко мне приедете? – ещё печальнее сказал он. – Если вам не трудно…

«Трудно!»

Мчусь к нему на Кировский.

Встретил слабой улыбкой. Посадил напротив себя за маленький столик. И вздохнул так печально, что у меня защипало в носу.

– Мишенька, – очень тихо сказал он, – боюсь, спектакль, который мы задумали («Его Величество Театр»), будет мой последний…

И скорбно умолк.

Я чуть не всхлипывал.

– Да-да, – произнёс он с печальнейшим в мире вздохом. – И поэтому я надеюсь, мы с вами сделаем его таким, что нам не будет стыдно.

«Мы с вами!» Он – со мной!.. Господи, да всё ему отдать! Душу! Кровь! Мозг! Немедля!..

Да-да, он чувствует, что только я один в целом свете сумею написать достойное вступительное слово к новому спектаклю… Другие авторы, конечно, не без способностей, но только моё перо…

Домой я летел на крыльях совы и жаворонка одновременно. Я сознавал свою историческую миссию. «Только вы», – сказал он.

Я тогда очень старался. «Только вы».

Через неделю я узнал, что такой же разговор у него состоялся ещё с одним… И ещё с другим… Им он тоже печально сказал: «Только вы».

Зато он получил три полновесных вступительных монолога к новому спектаклю и сам скомпоновал из них один.

От кого ещё можно было стерпеть такое?

Но эти грустные глаза…

Он был влюбчив и внушаем. Влюблялся в нового автора, в артиста, в художницу, в критикессу, в режиссёра. Ещё чаще – в собственные идеи.

Как-то пришли в театр показываться два молодых артиста. Близнецы. Райкин в них немедленно влюбился, его ужасно радовало, что они так похожи. Видимо, в голове у него возникли какие-нибудь виндзорские проказницы. Сейчас же близнецов приняли в труппу. Первые дни Райкин только о них и говорил. «Надо что-то с ними придумать, они же так похожи». Потом понемногу перестал говорить. Вскоре уже не знал, что с ними делать. Их пытались куда-то вводить, наряжали в какие-то костюмы, давали им какие-то реплики, всё это было нелепо и никому не нужно. И вот они его уже раздражали, безвинные близнецы. К счастью – для него, конечно, – их забрали в армию. Больше он о них не вспоминал.

Вообще, жизнь его актёров была непростая. С одной стороны, огромная удача – работать в театре, который обречён на успех. С другой – сознавать, что ты – лампа, пусть даже и яркая, когда рядом с тобой этот прожектор… Слабые скисали, сильные приспосабливались. Самые сильные уходили.

Поразительно, но он был ревнив к чужому успеху. Ревновал, стоя за кулисами, когда артисты его собственного театра заставляли смеяться зрительный зал. Великий! Уникальный! Он! Райкин!..

А вот ревновал.

Ревновал даже к молодёжному спектаклю «Лица».

То был первый в истории театра спектакль без его участия. Конечно, он хотел, чтобы всё получилось, – это был его театр, это были его актёры, его сын, наконец, в главной роли. Но примириться с тем, что он не появится на сцене… Надо бы придумать, стал говорить он мне, чтобы он, Аркадий Райкин, хотя бы раз вышел с монологом где-нибудь в начале. Или в середине. Или в конце. Резко отвергать эту идею мы все – и я, и Валерий Фокин, который ставил спектакль, и Костя – боялись.

– Конечно, это было бы замечательно, – говорили мы. – Но ведь это будет несоразмерно, – говорили мы. – Ваш выход, – льстиво говорили мы, – уничтожит ребят, вы же – совсем другой масштаб…

«Масштаб» – это было нужное слово. Он нехотя соглашался. Но на следующий день его опять накручивал кто-нибудь из дежурных авторитетов – приятельница-театроведка, или старый друг, или новый знакомый. «Как! Спектакль вашего театра и без вас?!» И опять начинались муки.

Потом-то он уже гордился: «Лица» – это уже было его детище, это уже он взрастил смену, уже радовался. И всё же слегка ревновал…

Режиссёры в этом театре не приживались. Начиналось с того, что он с гордостью объявлял труппе фамилию приглашённого постановщика. «Гениально понимает специфику нашего театра!» Через месяц он уже слушал этого постановщика, поджав губы. Потом ронял в кругу артистов: «Совершенно не понимает специфики нашего театра». Артисты с жаром подхватывали: «Не, не понимает!..» Режиссёр бесследно исчезал. Иногда успевал появиться второй. «Чувствует нашу специфику…» Всё повторялось.

Кончалось тем, что принимался режиссировать сам. С ним можно было не соглашаться. Но доказать ему что-либо было почти невозможно. Во-первых, он был упрям. А во-вторых, у него был козырной аргумент – он начинал показывать.

Однажды я оказался на репетиции, когда он вдруг стал показывать каждому актёру, как тот играет и как следовало бы играть. Я тогда понял буквальный смысл выражения «умереть со смеху». Я был близок.

Авторов – как бы к кому ни относился, а отношения бывали всякие, – считал людьми вспомогательными. Постоянно порывался сам менять текст, далеко не всегда к лучшему. Автор по большей части крепился, иногда не выдерживал. Я тоже пытался принципиальничать.

– Вы не так читаете, как написано, Аркадий Исаакович. Тут же мысль уходит…

– Куда же она уходит? – ласково отвечал он. – Не может же она уйти без меня, а я-то здесь…

Да, он был здесь.

Открывался занавес, и, вздымая овации, на сцену победно врывался этот флагман, этот линкор, в кильватере которого барахтались лодчонки авторов, до чьих суетливых страданий публике не было никакого дела. Иногда мне казалось, что публике вообще не важно, что он говорит. Ей важно, что это говорит он.

Возможно, то было справедливостью высшего порядка.

У меня сохранилась уникальная афиша – предмет гордости, а больше стыда. Уникальная, потому что моя фамилия на ней – красным, а его – Райкина! – синим. То было давным-давно, в Ленинграде. Намечался мой авторский вечер, и я – молодой тщеславный осёл! – попросил его принять участие, почитать что-нибудь из нашего будущего спектакля.

«Вечер Михаила Мишина с участием Аркадия Райкина» – так я себе это представлял. Страшно радовался, когда он согласился.

И вот – вечер. Всё катилось более или менее нормально, я что-то там читал, артисты выступали, зал посмеивался, пару раз похлопали. А потом на сцене появился он.

«С участием!..» Назавтра мне звонили, поздравляли: «Говорят, ты вчера выступал на вечере Райкина…»

«Популярность», «известность», «признание» – применительно к Аркадию Райкину слова мелкие. Его окружала слава – несравненная и неизменная. Отсветы её иногда падали на тех, кто оказывался рядом.

Как-то мы с ним ехали в одном вагоне «Стрелы» из Ленинграда в Москву.

Поговорили, разошлись по купе. Утром он рассказал, что к нему постучалась незнакомая дама, строго сказала: «Аркадий Исаакович, у меня для вас есть материал – вы обязаны это исполнять!» – всучила газетную вырезку с каким-то текстом и исчезла. Текстом был рассказик «Ступеньки», а его автором был я.

– Видишь, какие у тебя поклонницы, – сказал Райкин.

– Так может… – начал было я.

– Смешной текст, – промолвил Аркадий Исаакович.

Но исполнять не стал. Досадно.

Райкин. Фамилия – пароль, лицо – пропуск.

Куда только не ходили, о чём только не просили от его имени! «Билеты на Райкина» – это была твёрдая валюта, в течение полувека не знавшая девальвации. Ибо в течение полувека ни на одном спектакле с участием этого человека не было ни одного пустого стула. Назовите второй такой театр!

Слава была – до анекдотов.

Один ворвался перед спектаклем:

– Товарищ Райкин, умоляю! Я сам с Киева, а билетов же нет, я двое суток уже тут сижу!

Райкин даже испугался:

– Да? Ну ничего, сейчас я попрошу, вас посадят, может быть, в оркестровую яму…

Тот кричит:

– Да не, вы не поняли! Мне ж до Киева билет надо!..

Достали ему билет.

Переход от полной любви к полному её отсутствию у него мог быть мгновенным, с непредсказуемой логикой.

День сдачи «Его Величества» то ли главку, то ли министерству. Он – сплошной нерв. Всё плохо – нет, хуже, чем плохо. Спектакль провальный, жуткий, самый худший из всех его спектаклей. Это говорится так, что каждому ясно: именно из-за него спектакль такой провальный и жуткий.

За час до начала сижу в его гримёрной, делаю последнюю попытку уговорить его выбросить первую сцену. Она никогда мне не нравилась, к тому же она очень длинная, а спектакль и так идёт больше трёх часов. Вроде убедил! Он как-то даже успокаивается, говорит: «Хорошо, что ты меня уговорил, я и сам так думал». Велит помощнику передать, что начинать будем сразу со второй сцены.

Через секунду влетает в гримёрную артистка – очень в жизни милая женщина! – и закатывает истерику: как можно снимать единственно стоящую сцену (ну конечно, она же в ней участвует!), когда без неё (сцены) всё рухнет, а главное, она (артистка) тогда не сможет (подумать только!) выйти в зелёном платье, которое ей специально сшили… Нормальный актёрский бред.

Начинаю с ней спорить, опасаясь, что Юпитер сейчас загрохочет громом и поразит несчастную молнией.

И молния вылетает. Юпитер бледнеет и тихим, страшным голосом объявляет, что тотчас же уезжает домой. Он и так уже на грани, но кое-кто решил добить его окончательно. И этот «кое-кто» – я. Ибо только враг мог покуситься на такую важную сцену, и вообще, «вам наплевать на наш театр!». Артистка умело испаряется, а я ошеломлён и оскорблён. Это почему же, интересно, мне наплевать? А потому, гениально шипит он, что он, Райкин, связан с этим театром сорок лет, а я…

А я – четыре. Это несокрушимый аргумент.

Трясясь от обиды, выскакиваю из гримёрной, прячусь где-то в углу зрительного зала…

Ну потом-то всё как положено: овации, цветы, «Браво, Райкин!».

И вот уже меня по его велению нашли, и вот уже: «Мишенька, ты что, обиделся?»

Ну обиделся. И дальше что?

Я познакомился с ним, когда он был уже немолод, когда уже не было прежней феерической энергии, когда он стал уставать.

Но к тому времени, как заметил один из моих умных приятелей, сам выход его на сцену сделался событием не столько эстетическим, сколько этическим. В последние годы в конце каждого его спектакля зал вставал.

Он исключил однофамильцев. Кто-то сказал о нём: «Паганини эстрады». Никто не спрашивал, какой Паганини. Никто не уточнял, какой Райкин. Я видел у него дома письма с одной фамилией на конверте. Почта не ошибалась.

Как он прорвался? Как выстоял? Кто помнит теперь фамилии запрещавших, вычёркивавших, кромсавших…

По ленинградскому телевидению его в течение многих лет не показывали. У невских вождей он был в особой немилости. Даже меня как-то выкинули из какой-то невинной телепередачи только за то, что ведущий упомянул о моём сотрудничестве с Райкиным. Вообще, в любимой колыбели скопились тогда крепкие знатоки и покровители искусств. В Москве, впрочем, знатоков тоже хватало. На вечере по случаю его 70-летия представитель культурного министерства, вручая Райкину адрес, обратился к нему:

– Дорогой Аркадий Александрович!

Зал ахнул. А чего ахать было? Ну ошибся человек. Управляющий спутал ФИО одного из управляемых. Ничего страшного. Вот если б он спутал отчество, скажем, министра, назвал бы его, допустим, Петром Исааковичем…

Кромсали и вычёркивали, поучали и топали ногами. Короче, рвали струны. Но Паганини на то и Паганини – мог сыграть что угодно и на одной струне. Я-то, по счастью, видел его уже и в другие времена. Когда он был уже народный, а потом уже и лауреат, а потом Герой… Когда управленцы и управители управляли им уже очень почтительно.

Помню обсуждение спектакля «Его Величество Театр» товарищами из управления культуры.

Первый управитель сказал:

– То, что мы сейчас увидели, – гениально.

Второй его одёрнул:

– Не просто гениально, а в сущности, это новая эпоха!

Потом они долго спорили, кто Райкин больше – правофланговый или вперёдсмотрящий.

Райкин слушал не возражая. Он вообще не произнёс ни слова – от него веяло ледяным дыханием Арктики. Лишь в конце вежливо сказал «спасибо», заметив, что они не всё, к сожалению, поняли в его новом спектакле.

Они это съели.

Его участие в концерте, в передаче, да вообще в любом событии придавало событию то, что сегодня называется престижность. Райкина хотели все – особенно с чем-нибудь новеньким. Однако с номерами из ещё не сыгранных спектаклей он не выступал. Боялся, что к премьере утратят свежесть. Но в 1977 году телевидение возжелало заполучить Райкина на новогодний «Голубой огонёк» и непременно с новым номером. Долго уговаривали, клятвенно заверяли, что покажут только один раз. Уговорили. Райкин выступил, и монолог – мой, между прочим! – тут же стали крутить по разным каналам. Возмущённый Райкин позвонил Лапину, тогдашнему телевизионному главнокомандующему:

– Как же!.. Вы же!.. Обещали же!..

Ответ Лапина был блистателен.

– А вы нам не верьте! – сказал он.

Знакомые приставали: «А какой он дома?», «А какой у него характер?», «А как он репетирует?».

Дома был тих, нетороплив, экономен в движениях. Шла перезарядка аккумуляторов, которые потом так мощно выплёскивали энергию на сцене.

Однажды стою рядом с ним за кулисами во время спектакля и вижу, что ему нехорошо. Иногда он это чуточку наигрывал, но тут сомнений не было – плохо себя чувствует. Костюмерша Зина, его верный оруженосец, подбегает с какими-то каплями.

Я говорю:

– Аркадий Исаакович, ну как же вы выйдете на сцену?

Он очень серьёзно:

– Выйду – и стану на тридцать лет моложе.

И я своими глазами увидел, как он вышел на сцену – и стал моложе на тридцать лет.

В науке есть точка зрения, согласно которой появление гения в обществе исторически обусловлено. Райкин подтверждал эту точку зрения как никто.

Он был необходим именно своему обществу и своему времени. Он был обусловлен – и он был у нас.

Он – был.

При нём рождались, взрослели, старели… Он сделался особым институтом. «Последние известия». Консерватория. Минфин. И Райкин.

Элегантный… нет, не как рояль, – как кларнет. Стройный, чёрно-серебряный… Эти невозможные глаза, эта магическая улыбка, эта чудная хрипотца…

Он ушёл, когда всё исполнил. Когда ношу, которая лежала на его плечах, могут спокойно нести другие, разделив её соразмерно силам – у кого побольше, у кого поменьше. Нести этот груз в одиночку уже нет необходимости. Да и кто мог бы вытянуть в одиночку то, что вытянул этот человек?

Нет, нынешний день не обусловливает появления второго Аркадия Райкина. Первый отдал всё что мог, чтобы этот день приблизить.

Денёк, конечно, мог бы быть и посветлее, но это уже наши проблемы.

А он…

Он был у нас.

К 75-летию

Дорогой Аркадий Исаакович!

Сегодня у всех нас довольно трудное положение. И не только потому, что все вынуждены говорить, повторяя друг друга, – к этому как раз привычка есть. А потому, что всем приходится говорить что-то хорошее и хвалебное. Хотя все понимают, что самое интересное начинается только после слов: «Вместе с тем…» Так вот, Аркадий Исаакович, день сегодня осенний, а вместе с тем продолжается весна.

Удивительная весна! Небывалые события, ощущения, выражения глаз. Каждая клетка организма зудит от собственной дерзости. Этой весной всё можно. Хочешь сказать – скажи. Хочешь попробовать – пробуй. Хочешь плюнуть против ветра – на, плюй, и вот тебе полотенце!..

Прохожих распирает от проснувшегося чувства гражданственности. Все ходят, расправив плечи, и грозно посматривают на милиционеров: мол, ещё неизвестно, кто тут нарушает.

Удивительная весна. У газет появились читатели. Телевидение просто запугивает демократичностью: во время передачи можно позвонить прямо туда и спросить прямо что хочешь. Правда, непрерывно занято, видимо, все решили спросить.

Весна везде, но особенная – в искусстве! Она ещё не успела толком начаться, а один театральный критик доложил, что в нашем театре уже произошли сдвиги. Он у нас всегда первый отмечает сдвиги, он по сдвигам специалист.

Он написал, что в театре уже возник новый уровень правды. Что это за правда, у которой могут быть разные уровни? Что это за театр? Критик что-то напутал – это не про наш театр. Наш театр ничем таким не занимался. Почему? Потому что имело место торможение в экономике. Почему? Потому что Госплан и Стройбанк не занимались своим делом. Почему? Потому что их делом занимался театр.

Заполняла зал публика, гас свет, и на сцене начиналось волшебство – там варили сталь, бурили нефть, решали проблему основных фондов. Красивые молодые артистки в касках мотались из кулисы в кулису и грудными голосами требовали улучшить работу бетономешалки. Если бы Шекспиру предложили сочинить монолог – быть или не быть бригадному подряду, он бы умер, не родившись. Он бы умер – наш театр жив! Хотя тот критик ещё написал, что главная беда нашего театра – мелкотемье. Кто придумал это гадкое слово? Оно напоминает мне «плоскостопие». Есть злободневные темы, и есть вечные темы. И когда начинают путать одно с другим, тогда театр превращается в филиал Минтяжмаша…

Вместе с тем другой критик этой же весной заявил, что по сравнению с кино наш театр ушёл далеко вперёд. Можно представить, где у нас было кино. Только не надо думать, что оно всё было на полке. Да, кое-что там лежало, но теперь уже всё вынуто, и они даже все друг друга переизбрали, чтобы выяснить, кто первый туда положил. Пока все отказываются.

Удивительная весна! Литераторы вдруг вспомнили, что литература бывает художественной. Художники – что живопись и лозунг – разные вещи, архитекторы и скульпторы посмотрели на то, что они настроили и наваяли, и не хотят смотреть друг на друга… Вместе с тем настроение светлое, все взволнованы и каждый призывает остальных идти вперёд. Прекрасный призыв, хорошо бы только всем наконец договориться, где перёд.

Дорогой Аркадий Исаакович! Мы живём в век сравнений. Всё сравнивают со всем. Науку – с передним краем, уборку урожая – с битвой, больницу – с кузницей здоровья, что очень верно… Спорт сравнивают с искусством.

Так вот, ваше искусство я бы сравнил с фигурным катанием. И дело не только в вашем неповторимом скольжении на грани риска и в прыжках за грань. Дело в том, что в искусстве, как и в фигурном катании, есть две программы – обязательная и произвольная. Одна – для жюри, очков и медалей, вторая – для души и для публики. Совместить трудно – у большинства фигуристов рано или поздно разъезжаются ноги.

Ваше катание, дорогой Аркадий Исаакович, уникально именно тем, что обязательная для вас и произвольная ваша программа всегда были одним и тем же. И поэтому ваш путь – это поистине путь вперёд. От частного – к общему, от своевременного – к современному, от головы – к сердцу.

То есть от человека – к человеку.

И пока одни тосковали по весне, другие болтали о весне, третьи тормозили весну, вы всю жизнь были среди тех, кто эту весну делал.

Вот почему обычный осенний день вместе с тем такой весенний сегодня.

Спасибо вам, Аркадий Исаакович!

Предыдущая главаГлава 4 из 55Следующая глава