В понедельник Рафаэль предложил меня подстричь. Я сидела на кровати, а он выправлял мне прическу. Мебель в спальне казалась мне какой-то незнакомой. Рафаэль отряхнул мои плечи, и я стала собирать волосы с пола, наклонилась, чтобы вымести их из-под бабушкиной кровати, и вдруг там, в темноте, — книга, не такая уж и старая, вся в пыли.
Я сунула руку под кровать, достала книгу, сдула с обложки пыль, открыла первую страницу. Там, в густой пыли и забвении, лежал «Моллой», потерянный, хотя правильнее было бы сказать «забытый», в то последнее лето, мой «Моллой» в жирных и липких пятнах, мой «Моллой» с комментариями. Я увидела страницы с заломанными уголками и улыбнулась своей неопрятности, с какой я уже тогда обращалась с книгами; это оказался мой «Моллой», где на каждой странице была подчеркнута ручкой, двойной линией, какая-нибудь фраза, в том числе та, на сорок седьмой странице, которая теперь приобрела для меня иной смысл. Я закрыла книгу, чтобы не прочесть эту фразу, но было слишком поздно: от верности заключенной в ней мысли мне стало не по себе.
На улице просигналил автомобиль, в дверь постучали, на кухне поздоровались с Рафаэлем. Я протерла лицо и направилась к тете с дядей, которые пребывали в полнейшем негодовании. Рафаэль вышел в сад. Мои тетя и дядя заставили меня сесть, пододвинув ко мне стул, вынув из шкафчика кофейные чашки и поиронизировав над моей новой прической;
— У нас состоялось два телефонных разговора. С тамошним другом твоего отца и с посольством. Сильви, похоже, согласилась взять деньги от нанимателей твоего отца, чтобы погасить его полугодовой долг за квартиру. Последние шесть месяцев он жил без постоянной работы. Вторая новость — в полицейских отчетах появились изменения.
тут дядя достал телефон
— Они пишут, цитирую: «В заключение о смерти внесены изменения в связи с проведенной проверкой фактов». Новые протоколы отменяют предыдущие. Изменилось всё: дата, место, обстоятельства. Всё! Теперь твой отец умер не в Эзеке, а в Дуале. И ремонтировал он не машину предприятия, а грузовик соседа. Они даже не потрудились придумать более-менее убедительную историю. Мол, в больницу и морг тело доставил какой-то молодой человек. В новом протоколе содержатся его показания.
и, разнервничавшись, потер пальцами виски´:
— Как можно настолько безжалостно врать о смерти человека? Их ничто не остановит.
Тут его перебила тетя:
— Аннабелла, я понимаю, это тяжело, но мы должны тебе кое-что сказать. Вероятно, тебе надо смириться с мыслью, что ты никогда не увидишь отца. Его, возможно, похоронят там. Понимаешь? Ты понимаешь, Аннабелла? Возможно, нам не удастся репатриировать тело твоего отца.
— Но адвокат же нам поможет? Мы же для этого съездили к нотариусу.
— Мэтр Вельбом больше не отвечает на звонки. Он запросил непомерный аванс, мы не смогли его выплатить. Мы остались одни. Средств нет ни на репатриацию, ни на услуги адвоката. Это огромные суммы, еще и расходы на нотариуса — таких денег у нас нет. Придется тебе смириться, надо это принять, Аннабелла: отца ты больше не увидишь.
Я встала из-за стола и спросила у тети с дядей, где тут находится церковь, и они отпустили меня, не попытавшись узнать, что я собираюсь делать. Мой дядя сказал,
— Мы купили тебе продуктов, оставим их на столе.
когда я бежала со всех ног по гравийной дорожке.
Я шла решительным шагом, глядя по сторонам и размышляя, что если дойду до центра города, то на рыночной площади наверняка найду церковь среди магазинов и банков, ведь во Франции все населенные пункты устроены одинаково.
Когда я вошла в распахнутые двери церкви, было девять часов.
Какая-то старушка протирала стулья, покашливая и не обращая внимания на толпившихся у часовни туристов. Я не стала проходить вперед, села на лавочку недалеко от дверей и вспомнила фразу из Сэмюэла Беккета. Вот так ирония — найти эту книгу именно сегодня. Я рассмеялась.
Уже убирали свечи после первого богослужения. Два молодых священника с ангельскими лицами унесли церковные подсвечники и крест. Старушка продолжала протирать стулья.
Я сидела, зажав ладони коленями.
Я молилась, прокручивала в голове слова Беккета. Они мне нравились за красоту и точность. Они мне нравились, потому что показывали весь сумбур моего существования.
Протиравшая стулья старушка поцеловала крест, а потом протянула ко мне руки, будто хотела прикоснуться к моему лицу, утешить меня. Я смеялась, и мое лицо заливали слезы, искажал гнев.
Встречаться с ней взглядом мне не хотелось. Я вышла из церкви и решила погрузиться в ту фразу, которая будто предостерегала меня от чего-то. Отныне я собиралась рассчитывать только на себя, не желала больше искать ни утешений, ни прощения. Я твердо вознамерилась избавиться от иллюзий и лжи. Пройдя по Сен-Пале и хлопнув нашей калиткой, я пересекла двор, потом открыла дверь в дом, где теперь никого не было и только записка меня ждала:
«Заедем к тебе завтра. Спасибо, что навела порядок в доме.
Твоя тетя».
В спальне я взяла книгу и перечитала ту фразу.
Я сидела на кровати и пыталась понять, какое пророчество заключалось в этом предложении:
«Моя жизнь, моя жизнь — иногда я говорю о ней как о чем-то уже свершившемся, иногда как о шутке, которая продолжает смешить, но она не то и не другое, ибо она одновременно и свершилась, и продолжается; существует ли в грамматике время, чтобы выразить это?»[12]
Я захлопнула том, отправилась на кухню, вытащила из-под мойки полиэтиленовые пакеты и засунула в них книги. Первым я выбросила Платона, затем Августина; следом отправился Сенека со своими великими рассуждениями о терпении и счастливой жизни, пользоваться которой надо умело, не растрачивая впустую, я это читала, но свою жизнь все равно растрачивала впустую, я читала Беккета и не понимала, что моя собственная жизнь уже кончена, порвана, и причем давно, а я не переставала ее раздирать — то ли из малодушия, то ли от крайней усталости. Я позволила своей жизни разрушиться, позволила лжи, обернувшейся этаким множеством термитов, разъесть ее: я вынесла за дверь все книги, закрыла все ставни и включила ноутбук, чтобы ответить на письма из университета. Я собиралась быть откровенной, сказать, что все бросаю, что не хочу больше лелеять иллюзии. Это я-то преподаватель и поэтесса? Разве карлику дано стать великаном? Как я могла говорить о вселенской истине, взращивать умы, воспитывать души, если моя собственная была искалечена и знала только ложь?
Уважаемая г-жа Мартен-Брижон,
Я прекращаю обучение. Решение это твердое, самое твердое из когда-либо принятых мной. Я больше не буду тратить время понапрасну, не буду по два часа просиживать в библиотеке над переводом Плиния. С такой жизнью покончено. Я из другого мира, не из того, где все свое время проводят за чтением и размышлениями. На это вполне достаточно и часа. Но даже один час — это потеря денег, упущенная выгода, меньшее количество еды в тарелке. Три напрасных года учебы — непомерно много, а пять лет, поверьте, — неприлично много. Хватит иллюзий, мне пора зарабатывать на жизнь, и начинать надо как можно скорее. И дело не только в деньгах. Мир рушится, все в нем теряет смысл: литература привела меня в отчаяние именно тогда, когда я думала, что она может мне помочь, может меня спасти.
У меня умер отец, и я, которая так любила литературу, не нашла ни единого стихотворения, ни единого слова, ни единой фразы, способной меня утешить (можете себе представить?), ни одной строчки, что успокоила бы мне сердце, — напротив, именно она, литература, заставила меня еще больше страдать, так как в ней оказалась правда, которую раньше мне не удавалось уловить, не удавалось прочесть. Можно любить книги, бесконечно о них говорить, разбирая содержание, и при этом не понимать истинного смысла, заключенного в них: когда мы не готовы к восприятию литературы или хотя бы к смелости правды, на которую она претендует, эта правда остается куда большей небылицей, чем полицейский отчет.
В университет я не вернусь, литературу изучать прекращу и преподавателем не буду. Мы больше не увидимся.
Книги, которые имелись у меня с собой, я выбросила.
Всего вам доброго.
В тот день я удалила все письма и решила сделать уборку в гостиной, выбросить старые кастрюли, вытереть пыль с мебели и фоторамок.
На какое-то время я останусь здесь.
Я навела порядок в шкафу и в бабушкиной спальне. Вытащила из-под кровати старые коробки и сложила туда семейные фотоснимки, которые грудились на каминной полке. Все рамки с семейными фотографиями, в том числе с моим отцом, и прозрачные кармашки с вытащенными из них негативами и разбросанными всюду, словно кто-то их смотрел да так и бросил перед отъездом, и тут в конверте с налепленными на него старыми марками я увидела кусочек фотопленки — один снимок.
Чтобы разглядеть его, я вышла в самую освещенную часть гостиной.
Две фигуры: одна впереди, другая позади, и руки второго человека погружены в волосы первого.
Я подняла негатив к окну, пропуская сквозь пленку свет.
Это мои волосы.
Густая шевелюра, в которую отец запускает расческу и руки.
Мы находимся в этой кухне.
Но сколько мне здесь лет? Четырнадцать? Шестнадцать? Я подросшая, но на женщину еще не особо похожа. Начинаю вспоминать: в то утро он зашел меня разбудить, провел рукой по копне моих волос, поцеловал в лоб и в правую щеку, еще холодную, ведь сплю я на левом боку. И я почувствовала на щеке кофейное тепло его губ. Он откинул одеяло, заставив тем самым меня подняться, и надел мне на ноги тапочки. Не открывая глаз, я протянула к отцу руки, упала в его объятия и поцеловала. Он отнес меня к обеденному столу и стал приводить в порядок мои волосы, аккуратно орудуя расческой, чьи зубчики ломались в моих кудряшках. Он придерживал волосы у корней, стараясь не сделать мне больно, и я помню, как тогда повернулась к нему, чтобы еще раз его поцеловать и поблагодарить. Мне очень хорошо помнится тот момент. Оторвавшись от завтрака, я встала из-за стола и обняла отца.
— Милый мой папулечка, я люблю тебя всем сердцем, а еще очень люблю, когда ты расчесываешь мне волосы.
Так и вижу, как он улыбается, а потом снова целует меня в лоб,
— Это я тебя люблю всем сердцем и буду любить всегда.
— Всегда-всегда?
— Всегда-всегда, до скончания веков.
и его хрипловатый голос, и запах табака окружают мое лицо.
Был в моей жизни период, когда я любила отца больше всего на свете. Я любила его, потому что мы, два одиночества, оказались тесно связанны друг с другом. Я любила его, потому что больше некому было обо мне заботиться.
Я положила негатив снимка на стол, взяла телефон и позвонила в посольство Франции. Говорила я быстро, поскольку не знала, на сколько минут у меня еще оставалось денег.
Я сказала, что это Аннабелла Морелли, сказала, что хочу немедленно поговорить с вице-консулом, сказала, что мне надо связаться с адвокатом, сказала, что он не имеет права бросать наше дело, сказала, что он обязан мне перезвонить, сказала, что хочу переговорить с работодателем отца, сказала, что хочу услышать его по телефону, сказала, что в их интересах позвонить мне сию секунду, не медля, сказала, что хочу все урегулировать; и тут связь оборвалась. Сорок минут спустя мне перезвонили со скрытого номера.