Я как, никто другой, всегда вставала на сторону отца. В свои пятнадцать я уверенно приняла решение и утвердилась в нем, когда мне исполнился двадцать один, в апреле 2011 года: сбегать я больше не буду. Ведь его бросали все, начиная с моей матери, а я буду той, кто не покинет, кто останется рядом, будет поддержкой. И той весной я следовала принятому решению. Мне был двадцать один год.
На углу каждой улицы, на каждом перекрестке или когда мы останавливались купить хлеба или сигарет, из включенного радио вырывались, пробираясь сквозь окна и сливаясь с шумом двигателя, фортепианные пассажи и голос Нины Симон — джазовые композиции, между которыми фоном звучала новость о свадьбе принца Уильяма и Кейт Миддлтон. Я забрасывала ноги на бардачок, волосы падали мне на лицо, на западном побережье ураганы разносили дома, но мы были вдалеке от опасности. Робкое утреннее солнце едва прогревало воздух. Мне не хотелось вылезать из постели, и отец относил меня на кухню. Он клал руки мне на плечи, и мы, одевшись в плащи, шли на набережную, садились на террасе кафе или в рыбном ресторане: два пластиковых стула, стоящие рядом, его рука в моей, стремительно пустеющие бутылки вина, бокал, который он подносит к моим губам.
Весна тогда выдалась холодной, наши щеки раскраснелись от ветра. Я курила «Мальборо лайт», демонстративно положив на стол книгу. Вела я себя по-детски: намазывала хлеб маслом в ожидании устриц, набивала едой рот, ничего не жевала, рыгала, а отец, пахнущий виски, протягивал ко мне руки, заставляя хлопать по его ладоням.
Именно в тот день я твердо решила не оставлять отца. Поднявшись из-за стола, я подхватила его под руку, и тут он спросил:
— Что ты планируешь делать после университета?
— А что я планирую делать после университета? Буду делать то, что хотела всегда: обрету свободу, стану поэтессой.
— И сколько стоит одно Бу-бу-бу-бý-бу Бу-бу-бý?
— Нисколько, этим не зарабатывают, этим живут!
Я прыгала вокруг отца, он ловил мои руки, и мы возвращались к машине, безумно смеясь под удивленными и недоумевающими взглядами прохожих; я уже носила короткие волосы, как у Ингеборг Бахман в ее сорок лет и у Кристины Кампо — своих любимых поэтесс, чьи портреты висели у меня над кроватью; я носила короткую стрижку, рубашки и мужские брюки, и каждый норовил отметить:
— А юбку ты никогда не наденешь? Или платье? Так и будешь все время ходить в ужасных башмаках и вечно грязных джинсах?
Мне был двадцать один год. Нахмурив брови, я шагала впереди всех, шагала впереди отца, прежде ресторанов я заходила в книжные магазины и, что-то тараторя, нагружала его томами, устало проводила руками по лбу, а отец беспокоился о моем обеспечении.
— У тебя есть возлюбленный? Ты планируешь как-то устраивать свою жизнь, работать?
— Но я уже работаю, папа! Умственный труд — тоже труд.
А потом я вставала на стулья, а потом тянулась к верхним полкам, брала оттуда книги и тут же ставила обратно, даже не полистав.
— Нет, это название мне абсолютно ни о чем не говорит. Сплошная социология, все слишком прямолинейно. А нет ли у вас поэмы «Вопль» Аллена Гинзберга? Я мало читаю американцев, это неправильно… Мне хотелось бы открыть новых для себя поэтов, давно этого не делала. Грустно жить, когда ничего нового для себя не открываешь, ты согласен?
— Раньше тебе нравилась политика. Не хочешь лучше взять какой-нибудь очерк?
— Ну нет. Не буду читать книги об уродстве мира, я и так его вижу каждый день — мне хватает. Да и с политикой покончено. Меня она больше не интересует. Совсем не интересует. Теперь мне нравится другое. Я люблю поэзию. Стихи — это сила, глубина. Именно поэзия отражает внутреннее состояние человека. Именно она описывает его двуличие, его коварство. Именно в поэзии, начиная с «Илиады», раскрывается душа человеческая. «Илиада» — самая что ни на есть политическая поэма: в ней говорится о боли утраты, об ужасах войны, о страданиях, в ней рассказывается о жертвенности, о расстава-нии влюбленных, о допущенных из гордости ошибках. Объясняй мы все явления в этом мире сквозь призму политики — погрузились бы в сплошной кошмар.
— А не думаешь ли ты, что когда скачут от одной идеи к другой, в результате остаются ни с чем?
Тут я бросила на него взгляд, полный презрения.
Меня поразил этот вопрос. Но больше, чем вопрос, меня взбесила неспособность отца привести хоть какие-то доводы в пользу своей точки зрения. Я обнаружила, что он не обладал ни рациональным мышлением, ни гибкостью ума. Внезапно я увидела отца таким, каким он был на самом деле, — человеком простым и практичным. Я задавалась вопросом, сохранилось ли у нас что-нибудь общее и могло ли полученное от него воспитание стать мне опорой в беседах, например, с моими университетскими друзьями, чьи родители были начитанные, или с преподавателями — со всеми теми, кого я невероятно обожала, кто жил только поэзией, только идеями, и постоянно новыми.
Вдаваться в подробности этих своих мыслей я не решилась, поэтому ограничилась скупым ответом:
— Надо уметь меняться, папа, быть открытым новому. Вчера мне нравилась политика, сегодня — поэзия, а завтра мир станет другим. Надо быть открытым миру и не бояться нового.
И я, не дожидаясь отца, направилась с книгами к выходу.
— С вас восемьдесят два евро.
Он остался заплатить.
Мне был двадцать один год. Нахмурив брови, я шагала впереди всех и несла в руках мечты. У меня были совершенно четкие представления о жизни, и назавтра я их поменяла; отец шел за мной, торопясь открыть двери машины, и другой жизни я представить себе не могла.
Я не боялась нового, во всяком случае, так думала, мои слова полнились надеждами, взгляд — уверенностью. Уж не знаю, каким образом, но мне удалось приручить этот мир и отца. И не кто-нибудь, а именно отец стал моим самым твердым сторонником и теперь защищал перед всеми, в том числе перед своей сестрой, которая критиковала меня чаще других.
— И она повезет все эти книги в Лион? Без чемодана? Могли бы взять их в библиотеке, а я бы потом вернула, читательский билет у меня есть, я там подписана на новинки по садоводству.
— Аннабелла хочет, чтобы эти книги были ее собственными. Они важны для ее работы и учебы.
— Сама-то она где? Она не собирается прибирать свои вещи, так все и будет валяться на полу? Вон даже под кроватью одна книга. —
а я в это время в наушниках, подняв руки, танцевала в саду.
Мне был двадцать один год, и мне удалось склонить отца на свою сторону. Мне был двадцать один год, я пекла блины на кухне бабушки, которой уже не было в живых, и костерила всех обидчиц нашей с ним команды.
— Какая все-таки дура, эта… —
дальше я добавляла имя одной из возлюбленных отца, бросивших его, и ставила перед ним на кухонный стол тарелку, по-детски улыбаясь.
И я курила сигареты, зажав фильтр большим и указательным пальцами, как делают парни, ведь наша команда была не женская. Я не красила ногти, не пользовалась косметикой. Майки-безрукавки обнажали мои полные руки, грязные джинсы обтягивали раздувшийся от пива живот, военные ботинки делали меня бесполым существом: быть в одной команде с отцом означало жить как в казарме.
В свой двадцать первый год, ставший последним годом нашего союза, я превратилась в самую преданную сторонницу отца, в лидера, теперь я была ребенком, опекающим собственного отца, этакой матерью-одиночкой, — и тут я прочла письмо на новеньком смартфоне с функцией выхода в интернет, который он мне недавно подарил и куда я могла устанавливать всякие приложения.
Я сфотографировалась в саду, улыбаясь в камеру. Создала профиль в соцсети. Ввела свое имя, место рождения, указала, где живу сейчас. Я нашла школьных друзей, с которыми училась в Конго, Габоне, Камеруне. А два дня спустя получила запрос на добавление в друзья от какой-то незнакомой женщины. В личном сообщении она написала, что разыскивала меня для моей матери, хотела помочь ей связаться с дочерью.
Как обухом по голове. Я сидела в саду не в силах пошевелиться.
Я смотрела на отца, ремонтировавшего мопед моего кузена Лео, и задавалась вопросом, сколько лжи скрывает этот человек. Следом пришло еще одно сообщение. Им оказалось письмо моей матери, которое переслала та женщина.
Моя дорогая,
Как же я рада была увидеть тебя, ты стала совсем взрослой, настоящей женщиной, я рада, что ты учишься. Мне хотелось бы с тобой поговорить, но пообещай, что ничего не скажешь отцу. Как же долго я тебя искала! Он запретил мне видеться с тобой и заставил подписать один документ. Он сказал, что я порчу тебе жизнь, дурно на тебя влияю. Мы встречались в посольстве: он явился туда с двумя адвокатами, а мне помогал разобраться в ситуации брат. Твой отец выдал мне денег, взамен я должна была отказаться от родительских прав, с того момента мне запрещалось видеться с тобой, поскольку я представляла опасность твоему спокойствию. Мне, действительно, лучше было не возвращаться: все эти распри не шли тебе на пользу. Позже я пожалела, что подписала ту бумагу, хотела повидаться с тобой, приехала, но вас на прежнем месте не оказалось. Я потеряла твой след, не знала, где ты теперь. Я написала твоей бабушке во Францию, но ответа не получила. Написала даже твоей тете. Она не ответила. Моя старшая сестра, которая сейчас живет во Франции, сказала, что поищет тебя: пообещала разыскать — и вот нашла. Ты даже не представляешь себе, насколько я счастлива. Тебе уже двадцать один год, а мне — тридцать семь. Мы можем разговаривать, как женщина с женщиной. Ты уже знаешь, что такое жизнь. Я вовсе не хочу очернять твоего отца, я лишь хочу, чтобы ты обо всем знала.
Двойная галочка указывала на то, что я прочла сообщение. Собеседница продолжала писать. Сунув телефон в карман джинсов, я убежала в спальню. Мне не хотелось возвращаться к этой переписке. Кто сказал, что эта женщина не лжет? Может, она мошенница и что-то замышляет? Не буду ей отвечать, никому не буду отвечать. Я на каникулах с отцом, который всю жизнь меня любит, а сейчас мы с ним поедем покупать устрицы. Какое мне дело до женщины, чье лицо мне никого не напоминало? Но Марта — именно так звали мою тетю, к которой я собиралась сбежать. Марта — это имя мне было прекрасно известно.
Я снова открыла мессенджер в мобильнике. Там я увидела несколько новых сообщений и недавнюю фотографию матери. Я сразу узнала овал ее лица и нос — такой же, как у меня.
Она была жива.
Я вышла из дома и теперь пристально смотрела на отца: раздумывала, не толкнуть ли его на мопед, который он ремонтировал. Я пристально смотрела на отца, а внутри меня клокотала такая ярость, что я была готова его убить своими собственными руками, повалить на землю, пинать по лицу. Он поднялся и улыбнулся мне. Я налила себе виски, чего никогда не делала при нем.
— Что с тобой? Ты стала пить виски?
— А что с тобой, папа? Как долго ты мне врешь?
— Ты о чем?
— Я задам тебе один-единственный вопрос, и лучше бы тебе дать на него верный ответ.
Сама того не осознавая, я говорила, как мой отец, когда отчитывал меня за что-либо.
— Скажи, мама умерла или она жива?
Не успел он ответить, как я выплеснула ему в лицо остатки виски.
— Как ты мог поступить так с собственной дочерью?
Он глубоко вздохнул и закрыл глаза.
— Аннабелла, это ради тебя…
— Нет, прекрати, прекрати. Прекрати, довольно. Тебе плевать на всех, кроме себя самого. Первым делом ты думаешь о себе. Ни о ком ты не заботишься. Только о себе. Зачем надо было рожать ребенка, если вы так друг друга ненавидели? Какого черта я оказалась во всем этом дерьме? Ты сделал все, чтобы я походила на тебя, осталась с тобой, ты сделал все, чтобы я была несчастной и одинокой, как ты.
— Считаешь меня несчастным и одиноким?
Вот пришла и моя очередь вонзить нож в сердце отца. Я сделала это, потому что наконец оказалась готова. Наконец оказалась готова спастись бегством, готова от него уйти.
Его выгнал собственный отец.
Все женщины, которых он любил, его бросали.
А теперь настала моя очередь.
Как и у них, у меня были на то свои причины.
Разве можно убить любимого человека без веского основания?
Я вышла со двора и несколько часов бродила по улицам.
Мне был двадцать один год, и я была убеждена, что никто и ничто, кроме меня самой, не защитит меня от отца.
Теперь я была достаточно взрослой, достаточно сильной, чтобы освободиться. По крайней мере, мне так казалось.
Именно той весной я порвала с нашим «мы». Тогда же вечером попросила взять мне билеты на завтра: Руайан — Ангулем, затем Ангулем — Сен-Пьер-де-Кор и дальше до Лиона; сказала, что ехать необходимо прямо с утра, мол, у меня много невыполненных заданий, а преподаватели ждать не будут, поэтому мне пора возвращаться, но мы скоро увидимся вновь; потом я собрала рюкзак и упаковала в полиэтиленовые пакеты книги, какие смогла найти в том беспорядке, что развела в своей комнате.
На вокзальном перроне я поцеловала отца, не глядя на него. Он стоял напротив моего окна и курил, а когда поезд тронулся, начал, улыбаясь, мне махать, но я от него отвернулась.
В тот момент я думала, что вырвалась на свободу, но на самом деле я входила в тюрьму без надзирателя, в суровые рамки, бескомпромиссные и жесткие, в какие сама себя загнала отчаянием и ужасной тоской из-за чувства вины: оно было столь велико, что никакая радость не могла его заглушить, — я думала, что вырывалась на свободу, а в сущности, навсегда лишала себя покоя.
Поезд отправился, а я так и не взглянула на отца.
Мне был двадцать один год, последний год детства — именно тогда я встала на путь предательства: не отвечала на звонки, избегая общения, отговариваясь неисправным аккумулятором в коротких сообщениях, которые отправляла, выходя из баров, ночных клубов, выходя из книжных магазинов, где я легко тратила деньги, что присылал мне он, — так было до того дня, когда я решила освободиться полностью, перестать быть зависимой от него. И я прекратила отвечать на сообщения отца.
К концу 2011 года я стала абсолютной предательницей. Я принимала, ничего не давая взамен: ни привета, ни другого знака внимания в ответ на отцовские сообщения — все они отправлялись в корзину. К концу 2011 года я полностью освободилась. По крайней мере, мне так казалось.
Я никому не говорила ни о матери, которая разлучила меня с отцом, ни об отце, солгавшем о смерти моей матери: они оба для меня умерли.