Мы с Петрониллой идем в темноте, потирая сонные глаза, освещая себе фонарями путь вдоль берега. Она несет на спине узелок с хлебом, испеченным в нашей собственной печи. Такое впечатление, будто все, что я в последнее время слышу за речами тщедушного францисканца о моей любви к демонам, – это вести о том, как странные темные фантазии одолевают людей, объевшихся дурного хлеба[5], который продают в половине пекарен Килкенни. Я не могу допустить, чтобы мои гости занедужили или, что хуже, умерли, и их кошельки закрылись вместе с их глазами. Я не могу допустить, чтобы мои слуги обезумели и взбесились. И – что самое для меня страшное – не могу позволить Петронилле, моей опоре, благодаря которой я держусь и живу, потерять самообладание.
Петронилла ведет нас. Я следую за ней, вооружившись только огнем и собственными мыслями. Когда мы выходим на галечный пляж, занимается синее утро. Вокруг нас – высокий камыш и мокрые камни. Деревья стоят близко к воде, укрывая нас от взглядов проезжающих по дороге людей. Петронилла поворачивается к реке и снимает тунику и нижнюю рубаху. Ее тело – вспышка белизны на фоне серых камней. Ее живот слишком округл и слишком красив. Дитя родится совсем скоро, живот опадет и сплющится. Сегодня она выглядит так, будто поглотила весь свет мира, но ее улыбка режет не хуже ножа. Она не для меня. Она адресована небу, реке, грядущему дню. Я ненавижу ее за это – и люблю. Я всем сердцем хотела бы быть этой девушкой, простой служанкой, плавать в реках, возлежать с кем попало, а ночью нежиться в детских объятиях.
Вскрикнув, она заходит в реку и ненадолго исчезает, потом ее голова показывается над темной поверхностью.
– Идите сюда! – зовет она, но я не могу. Я застряла в грязных туфлях на твердой земле. Я не умею плавать, но не осмелюсь ей признаться. Вместо этого я устраиваюсь отдыхать под дубом и оттуда наблюдаю за ней – как она взмахивает руками, каскадом разбрасывая брызги. Я так хочу, чтобы она вернулась на берег. Я так хочу, чтобы мы угощались сливами, смахивали мошек со щек друг друга. Я даже хочу, чтобы она исчезла под поверхностью этой реки: я бы помчалась к ней по берегу, бросилась в воду, обнаружила бы, что умею плавать, как рыба, и спасла бы ее. Я смотрю, не отрываясь, как она плывет, взмахивая руками, выравнивая положение тела, отталкиваясь от течения. Ей совершенно все равно, смотрю ли я – или кто угодно – на нее. Она нежится в холодной воде. Потом вскрикивает, переворачивается на спину, и я не слышу больше никаких других звуков – даже саму себя. Я вижу белые выпуклости ее налитых молоком грудей. Она такая сильная и пока еще такая молодая. Она переживет эти роды. Обязательно.
Я зову ее снова и снова, пока ее голова не поднимается высоко над водой. Она машет рукой, я подзываю ее поближе. Медленно, словно ее тело внезапно отяжелело, она выбирается из воды, и я заворачиваю ее в свой плащ.
– Мы идем домой, – заявляю я.
– А как же хлеб? – спрашивает она, но вяло и неубедительно.
– Ты устала. Перекусим по дороге.
Ее лицо осунулось и побледнело. Она кивает и тяжело опирается на мою руку.
Всю дорогу до Килкенни мне кажется, что за нами следит чей-то злобный взгляд, но, оборачиваясь, я вижу только пустую дорогу.
– Обещай мне, – говорю я ей, – что если однажды в тебя ударит молния и ты загоришься, то немедленно бросишься в реку.
Она качает головой.
– А если я не добегу до реки?
– Я сама тебя отнесу.
Мы идем по улице святого Киарана, и на нас отовсюду бросают дерзкие взгляды. Петронилла прижимается ко мне. Всю ее силу забрала река.
– Мы почти пришли, – повторяю я раз за разом, и мои слова превращаются в напев – ритмичный, но бессмысленный. Она, наверное, думает, что мы никогда не доберемся до постоялого двора и она умрет прямо здесь, на этой загаженной улочке Килкенни, но мы все-таки добредаем до бокового входа, ковыляем по дощатому мостику и проходим через садовую дверь, бросив ее нараспашку. Я затаскиваю Петрониллу на кухню и велю своему охраннику отнести ее наверх, в спальню, а кухарке наказываю приготовить теплое питье, бульон и еще хлеба.
Этот здоровяк несет ее по коридору, и ее белое лицо, выглядывающее из-за его мощного плеча, кажется совсем крошечным. Какая же она маленькая. До сегодняшнего дня я никогда не видела, чтобы она боялась. Я отворачиваюсь и бегу по коридору, в сад.
Ароматы розмарина и лаванды не могут перекрыть тяжелого духа какой-то гниющей на жаре мертвечины. Разномастные кошки загорают и катаются в траве. Я иду к маминому дереву и встаю на берегу, глядя на проплывающие по реке розовые лепестки. Ждать приходится недолго. Я не оборачиваюсь, позволяю ему подойти поближе – пусть считает себя хозяином положения. На воду падает его тень, отчего он сам кажется выше ростом.
– Добрый день, епископ, – здороваюсь я, не глядя на него. – Чем обязана вашему визиту?
– Этот город – настоящее пекло, – говорит он.
Полагаю, он сам не знает, зачем пришел, так что придумывает причину по ходу разговора.
– Осенью, – говорю я, – должно быть прохладнее, но вообще вы меня удивляете. Разве в Авиньоне не жарче?
– Я имел в виду не погоду.
Он качает головой, тяжело дыша. Я предлагаю ему попить из моего бурдюка, но он отказывается. О его ногу трется кот. Епископ наклоняется и гладит животное. Кот мурлычет и ластится.
– Я часто задаюсь одним вопросом, – говорю я. – Если бы наш жизненный опыт был иным, разве мы бы не стали вести себя по-другому?
Епископ выпрямляется с таким напряженным выражением лица, словно уже очень долго сидит на ночном горшке, но ожидаемое облегчение так и не наступает. Кот продолжает тереться о его ноги.
– Все дети Божьи, – отвечает он, – идут своим путем. Нет никаких «если бы».
– И вам кажется, что они все могут быть спасены?
– Конечно.
– Даже ростовщики и ведьмы?
Он резко поворачивается ко мне.
– Только если они раскаются. Вы раскаиваетесь?
– Вы когда-нибудь мечтали о жене, епископ?
Ледред краснеет.
– Никогда.
– Удивительно.
В сердитой линии его рта мне видится некая приятная дикость.
– Вы сегодня вместе со мной наблюдали, как моя служанка купается в реке, – говорю я.
Он резко вдыхает. Я встаю лицом к нему.
– И еще я думаю вот о чем, – продолжаю я. – Лучше бы мне было родиться мальчиком. А вот в вас есть множество качеств, которые мужчины так ценят в женщинах, не находите? Например, ваш рост – но не только. Личность тоже. Вы говорите о ведьмах – и вообще женщинах, особенно старухах – с такой нескрываемой страстью, с таким огнем, какой бы любой муж хотел видеть в жене, и при этом ваш голос звучит так нежно. При свете дня вас бы называли милой и ласковой. Вы же идеальная женщина, Ледред. Если бы вы родились такой же безоружной, как я, то могли бы подарить счастливую жизнь многим мужчинам.
Щеки Ледреда заливаются краской.
Я касаюсь его локтя. Он смотрит на мою обнаженную руку на своем рукаве, и его передергивает. Я не могу сдержаться и хохочу.
Он сбрасывает мою ладонь, открывает рот и тут же закрывает.
Он устремляется в сад, а я все смеюсь, смеюсь, смеюсь.