Мерецков приехал в Малую Вишеру на рассвете третьего октября, в штабном «виллисе», который достался ему от предшественника вместе с шофёром, картой и жестянкой из-под леденцов, набитой карандашными огрызками. Шофёр, сержант из Костромы, за четыре часа дороги от Бологого сказал ровно три слова: «Приехали, товарищ генерал.» Мерецков оценил.
Штаб фронта разместился в школе, одноэтажной, кирпичной, с заколоченными окнами и печкой, которая дымила так, будто её топили мокрой соломой. Так и топили — сухих дров в округе не было, октябрь вымочил всё, до чего дотянулся. Начальник штаба, полковник Стельмах, встретил его в коридоре, пахнувшем мелом и кислой капустой, и доложил обстановку за пять минут, стоя у карты, которая висела на стене между портретом Ленина и расписанием уроков за прошлый год. Третий «Б» класс: арифметика, чтение, физкультура. Мерецков подумал, что дети, учившиеся в этом классе, сейчас где-то далеко, может быть в Вологде, может быть дальше, и пожелал им не вернуться сюда слишком скоро.
Обстановка была проста, как хлеб. Немцы стояли на линии Мга — Кириши — Грузино. 18-я армия Линдемана, пехотные дивизии, окопались и держали. Активных действий не предпринимали — распутица, снабжение через разбитые дороги, которые раскисли ещё в сентябре. На участке от Мги до Шлиссельбурга — коридор, тот самый, четыре с половиной километра, через который шли грузовики в Ленинград. Коридор держала 198-я дивизия, потрёпанная, потерявшая больше половины состава.
Мерецков слушал, кивал, не перебивал. Потом спросил одно:
— Карта с высотами есть?
Стельмах вытащил из сейфа двухвёрстку, развернул на столе. Мерецков склонился, и Стельмах увидел, как генерал водит пальцем по горизонталям — медленно, как слепой читает. Не по дорогам, не по населённым пунктам. По высотам, по рельефу, по болотам.
— Вот здесь, — сказал Мерецков, ткнув пальцем южнее Синявино. — Что тут?
— Торфяник. Непроходимый.
— Кто проверял?
Стельмах замялся. Проверять было некому и некогда. Фронт два месяца латал дыры и считал потери, и разведка местности стояла в списке приоритетов где-то между стиркой портянок и ремонтом бани.
— Я проверю, — сказал Мерецков.
Он не стал объяснять. Не стал говорить, что в тридцать девятом, командуя Ленинградским округом, объездил эти места на «эмке» и запомнил каждую дорогу от Волхова до Тосно. Не стал говорить, что именно за это его сюда назначили — не за звёзды на погонах, а за ноги, которые ходили по этой земле, когда она была тыловой, мирной и ничего не стоила. Сейчас стоила. Мерецков знал цену каждому километру между Волховом и Мгой, потому что каждый километр был жизнями, и жизней он считать умел.
Утром четвёртого числа он вышел из школы и пошёл на запад.
С ним были трое: адъютант, лейтенант-сапёр с миноискателем и старшина из разведроты, местный, из Киришей, который до войны работал лесником и знал здешние болота так, как хирург знает внутренности. Старшину звали Тарасов, и он был из тех людей, которые говорят мало, ходят тихо и замечают всё.
Шли не по дороге. Дорога — это артобстрел, наблюдатели, мины. Шли лесом, по тропинке, которую Тарасов нащупывал ногами, как нащупывают дно в мутной воде. Лес стоял мокрый, тёмный, с запахом прели и грибов. Берёзы уже облетели, осины догорали последним рыжим, и под ногами хрустела листва, набухшая водой, скользкая, как рыбья чешуя.
Мерецков шёл и смотрел. Не на деревья, не на небо — на землю. Земля говорила ему больше, чем любая карта. Глина — значит, танк пройдёт, если не раскиснет. Торф — значит, пехота пройдёт, а танк нет, провалится по катки. Песок — значит, окопы осыплются, нужны мешки или обшивка досками. Камень — значит, копать тяжело, зато стенки стоят.
Через два часа вышли к просеке. Широкая, прямая, метров шесть, заросшая кустарником и молодыми берёзками. Когда-то по ней возили лес, и рельсы узкоколейки ещё торчали из земли, ржавые, вросшие в мох.
— Куда ведёт? — спросил Мерецков.
— На запад, к Синявино, — сказал Тарасов. — Дальше развилка, одна ветка на Мгу, другая на Рабочий Посёлок. До войны по ней торф возили.
Мерецков присел на корточки. Потрогал землю рукой — холодная, влажная, но не жидкая. Под верхним слоем торфа — глина. Плотная, серая, та самая, из которой в этих краях лепят печи. Он взял горсть, сжал в кулаке. Глина не рассыпалась, не текла. Держала форму.
— Тарасов. Зимой эта просека проходима?
— Танком?
— Танком.
Тарасов подумал. Не быстро, не для виду — по-настоящему, перебирая в памяти зимы, которые видел здесь. Мерецков ждал. Он умел ждать, и это было, может быть, главное его умение.
— В декабре промерзает на метр, если морозы ранние. Торф сверху схватывается коркой, под ним глина. Тридцатьчетвёрка пройдёт, если не стоять. Если встанет — продавит корку и сядет.
— А если положить брёвна?
— Гать? Можно. Но шуму много, немец услышит.
— Если положить заранее. Ночами. За неделю до.
Тарасов посмотрел на него. Не удивлённо — оценивающе. Лесник смотрел на человека, который думал его мыслями, только дальше.
— Можно, — сказал он. — Лес рядом. Пилить бесшумно, ручными пилами, без моторов. Стелить ночью, маскировать днём.
Мерецков достал из полевой сумки тетрадь. Не блокнот, не планшет — обычную школьную тетрадь в клетку, толстую, на девяносто шесть листов, с надписью «Общая» на обложке. Он завёл такую ещё в тридцать девятом, когда планировал операцию против финнов, и с тех пор не изменял привычке. В блокноте мало места. В планшете неудобно писать. Тетрадь — в самый раз: и текст, и схема, и расчёт.
Открыл чистую страницу. Нарисовал просеку — двумя линиями, от края до края. Слева написал «Волхов», справа — «Мга». Между ними — расстояние, которое он сейчас прикинул на глаз и уточнит позже: двадцать два километра. Отметил развилку, о которой сказал Тарасов. Поставил вопросительный знак рядом: нужно проверить лично, что за развилкой.
Дальше — высоты. Синявинские высоты лежали западнее, между ним и Мгой, и Мерецков знал о них из тридцать девятого: плоские увалы, поросшие кустарником, с которых видно на десять километров в любую сторону. Кто держит высоты — контролирует подступы. Немцы их держали.
Он записал: «Синявинские высоты — ключ. Без них прорыв к Мге невозможен. Взять лобовым ударом — потери. Обойти с юга — болота. Обойти с севера — упрёмся в Шлиссельбург, в коридор, не развернёшься.»
И ниже: «Вариант: лобовой удар по высотам, но не в лоб, а со смещением. Артподготовка по центру, прорыв на левом фланге, где высоты ниже и немцы стоят реже. Просека — маршрут для танков. Гать — за неделю. Танки выходят на фланг немецких позиций на высотах. Пехота с фронта. Клещи, но маленькие, батальонного масштаба.»
Закрыл тетрадь. Убрал в сумку. Встал, отряхнул колени — глина осталась на ладонях, серая, жирная, и он вытер руки о полу шинели, не думая.
— Дальше, — сказал он.
Шли до вечера. Мерецков останавливался каждые полкилометра, приседал, трогал землю, смотрел по сторонам. Иногда записывал. Иногда нет — запоминал, и память его работала как картотека: место, грунт, растительность, уклон, ориентиры. Адъютант, молодой капитан из штаба округа, тащился позади и тихо страдал: сапоги промокли в первый час, портянки сбились, и каждый шаг по болотистому лесу отдавался хлюпаньем, которое Мерецков слышал, но не комментировал.
К пяти часам вышли к опушке. Впереди, за полем, в трёх километрах, начинались немецкие позиции. Мерецков лёг на живот — адъютант и Тарасов рядом — и достал бинокль.
Немцы окопались грамотно. Траншея полного профиля, блиндажи, проволока в три ряда. На высотке — наблюдательный пункт, бревенчатый, с амбразурой. Левее, в ложбине, капониры для техники. Мерецков считал: два пулемётных гнезда на переднем крае, одно — на высотке, ещё одно, фланкирующее, у кромки леса справа. Миномётная позиция за обратным скатом — не видно, но он знал, что она там, потому что высотка без миномётов не высотка.
— Тарасов. Ночью ты здесь бывал?
— Дважды. В сентябре ходили за языком. Не взяли, их сапёры минируют плотно. Мины через каждые три метра, перед проволокой.
— Какие мины?
— Противопехотные. «Шпрингмины», S-35. Прыгают и рвутся на уровне пояса. Тридцать шагов не пройдёшь.
Мерецков прикинул: S-35, три метра интервал. Для прохода нужны сапёры с «кошками», ночью, на животе. Или артиллерия, которая вспашет полосу перед атакой. Или танки, для которых противопехотные мины — что комариные укусы.
Он смотрел в бинокль ещё двадцать минут. Потом опустил, лёг на спину и несколько секунд смотрел в небо. Небо было низким, свинцовым, без просвета. С него сеял дождь — мелкий, невесомый, тот, что не промочит за минуту, но за час вымочит до нитки.
— Сколько от этой опушки до высот? — спросил он, не поднимаясь.
— Три километра по полю. Открытое, ни куста. Пулемёт бьёт с высотки на два с половиной.
Три километра открытого поля. Пехота побежит восемь минут. За восемь минут пулемёт на высотке уложит половину. Танки проедут три-четыре минуты, но танки по полю — это мишени для противотанковых, которые стоят на высотах и ждут.
— А от просеки?
Тарасов повернул голову. Посмотрел назад, в лес, из которого они вышли.
— Просека выходит левее, к развилке. Оттуда до высот — полтора километра, и не по полю, а по лесу. Лес кончается в трёхстах метрах от немецкой траншеи. Триста метров открытого грунта вместо трёх километров.
Мерецков не ответил. Но в тетради, вечером, при свете коптилки в блиндаже разведроты, он написал: «Просека. Развилка. 300 м открытого грунта. Здесь.»
Следующие шесть дней он ходил. Каждый день — в другом направлении, на другой участок. Иногда с Тарасовым, иногда без. Сапёр с миноискателем шёл всегда — не потому что Мерецков боялся мин, а потому что знание минных полей было частью задачи, и каждое обнаруженное поле ложилось пометкой на карту.
Он побывал на берегу Волхова, где река, широкая и тёмная, несла первые льдинки к Ладоге. Побывал на переправах — деревянных мостах, скрипучих, держащихся на брёвнах, вбитых в илистое дно. Проверил дороги — грунтовые, раскисшие, по которым трёхтонка проходила с трудом, а пятитонка не проходила вовсе. Записал: «Дороги — после первых морозов. Раньше — только пешком и на лошадях.»
На четвёртый день поехал к командирам дивизий, которые ему дадут.
Первая — 310-я стрелковая, стоявшая на рубеже у Киришей с августа. Комдив, полковник, встретил его в блиндаже, пахнувшем сыростью и сапожным кремом. Доложил: семь тысяч из двенадцати по штату. Пополнение приходит — триста, пятьсот в неделю, необученные, из запаса, мужики за сорок, которые последний раз стреляли на сборах в тридцать шестом. Оружие — винтовки, ППШ на треть состава, пулемётов половина штата. Артиллерия — два дивизиона 76-миллиметровых, один дивизион 122-миллиметровых. Снарядов на четыре дня боя.
Мерецков слушал. Потом попросил показать передний край. Комдив не хотел — «опасно, товарищ генерал, снайпера». Мерецков посмотрел на него молча, и комдив повёл.
Траншея. Бруствер, бойницы, ниши. Бойцы в шинелях, серых от грязи, с лицами, на которых усталость отпечаталась так глубоко, что казалась частью кожи. Мерецков шёл по траншее и смотрел не на людей — на позицию. Глубина нормальная. Перекрытия на блиндажах — два наката, нужно три. Ходы сообщения в тыл — узкие, один человек с носилками не пройдёт, раненых придётся нести поверху, под огнём.
Он остановился у пулемётного гнезда. Наводчик, молодой, лет двадцати, с красными от ветра руками, сидел у «Максима» и смотрел в бойницу. Второй номер спал рядом, свернувшись, как собака, накрывшись шинелью.
— Как тебя зовут? — спросил Мерецков.
Наводчик вскочил, вытянулся.
— Рядовой Чижов, товарищ генерал.
— Сиди, Чижов. Сектор обстрела какой?
— Двести метров по фронту, от столба до берёзы, — Чижов показал пальцем. — Ночью ставим колышки с белыми тряпками, чтоб ориентироваться.
— Запасная позиция?
— Вон, за углом, десять метров. Перенесём за минуту.
— Боекомплект?
— Четыре ленты. По двести пятьдесят.
Тысяча патронов. На день интенсивного боя — час, может быть, полтора. Потом замолчит.
— Подвоз?
— С тыла, по ходу сообщения. Но ход узкий, товарищ генерал. Ящик боком не пролезает. Разбираем ленты и тащим россыпью, в вещмешках.
Он повернулся к адъютанту, который тащился следом, хлюпая мокрыми сапогами:
— Запишите: ходы сообщения расширить до восьмидесяти сантиметров. Иначе подвоз боеприпасов встанет.
Прошёл дальше. Остановился у наблюдательного пункта, посмотрел в стереотрубу. Немецкие позиции — в четырёхстах метрах, траншея, проволока, блиндажи. Между позициями — поле, перепаханное воронками, с чёрными остовами сгоревших деревьев.
— Когда последний раз атаковали? — спросил он комдива.
— Мы или они?
— Они.
— Двенадцатого сентября. Батальон пехоты, четыре танка. Отбили. С тех пор — тишина. Обстрелы каждый день, снайпера, вылазки разведгрупп. Но штурмов не было.
— А вы?
— Мы не атаковали. Приказа не было. И сил нет. Если пойдём вперёд, потеряем половину на минах и проволоке, а вторую половину — под пулемётами.
Мерецков кивнул. Не согласился, не возразил. Записал.
Вторая дивизия — 4-я гвардейская, переброшенная с юга, из-под Демянска. Люди обстрелянные, но вымотанные. Комдив, генерал-майор, коренастый, с перевязанной левой рукой (осколок, три недели назад, из госпиталя сбежал), доложил коротко: десять тысяч по штату, реально восемь. Техника — двенадцать танков, из них четыре КВ и восемь Т-34. Снарядов на пять дней.
Мерецков осмотрел и эту дивизию. Прошёл по позициям, поговорил с командирами батальонов, заглянул в артиллерийский парк. Пушки стояли в капонирах, замаскированные, расчёты дежурили. Гаубицы 122-миллиметровые, М-30, хорошие орудия, надёжные, если есть чем стрелять.
Вечером шестого дня Мерецков вернулся в школу в Малой Вишере. Снял сапоги — портянки были мокрые шестой день подряд, и на ступнях набухали мозоли, с которыми он ничего не делал, потому что завтра снова идти. Налил из чайника кипяток в жестяную кружку, сел за стол, раскрыл тетрадь.
Двадцать три исписанных страницы за шесть дней. Схемы, расчёты, пометки. Каждая тропинка, каждая высотка, каждое минное поле. Грунт по участкам: здесь глина — танк пройдёт, здесь торф — только пехота, здесь песок — окопы осыплются. Немецкие позиции: три линии обороны, промежутки, стыки, слабые места. Слабых мест было два.
Первое — та самая просека с развилкой, где лес подходил к немецким позициям на триста метров. Немцы прикрывали просеку одной ротой и двумя пулемётами. Они считали её непроходимой для техники: торф. Они не знали про глину под торфом. И не знали, что лесник из Киришей уже объяснил генералу, как положить гать за неделю.
Второе — стык между двумя немецкими дивизиями, южнее Синявинских высот. Стыки — вечная болезнь обороны: каждый комдив отвечает за свой участок, а за промежуток между участками не отвечает никто. Мерецков видел это в стереотрубу: траншея первой дивизии кончалась, траншея второй начиналась в четырёхстах метрах правее, и между ними — кустарник, минное поле и ни одного блиндажа.
Он открыл чистый лист. Нарисовал схему. Две стрелки: одна — по просеке, через развилку, танки и пехота; вторая — в стык, пехота без танков, ночью. Сходятся западнее Синявинских высот, за спиной у немецкого гарнизона.
Подписал: «Вариант 1. Черновой. Проверить: 1) грунт на просеке после морозов — лично; 2) стык — разведка боем, не раньше ноября; 3) артподготовка — сколько снарядов нужно на подавление высот, расчёт от Стельмаха; 4) танки — 30 машин, хватит ли на один эшелон?»
Четыре вопроса. Четыре неизвестных, без которых план — рисунок, а не приказ. Мерецков знал, что Жуков на его месте решил бы быстрее. Жуков посмотрел бы на карту, ткнул пальцем: «Здесь» — и дал бы приказ, и приказ был бы правильный, потому что Жуков угадывал. Мерецков не угадывал. Мерецков проверял. Ходил, мерил, трогал землю руками, разговаривал со старшинами и лесниками, и каждый факт ложился в тетрадь, и из фактов складывался план, который, может быть, был не таким красивым, как жуковский, но который не развалится от первого «а если».
Он допил кипяток. Сполоснул кружку. Лёг на топчан, не раздеваясь, только стянул сапоги и сунул ноги в сухие носки, которые берёг для сна. Тетрадь положил под подушку — привычка, бессмысленная и незаменимая, как молитва у человека, который не верит в бога.
За стеной школы шёл дождь. Мелкий, октябрьский, тот самый, от которого мокли портянки и раскисали дороги, и немцы не могли наступать, и он не мог наступать, и оба ждали мороза, каждый по своей причине. Немцы — чтобы дороги встали и подвоз пошёл. Мерецков — чтобы торф на просеке промёрз на метр и держал тридцатьчетвёрку.
Через стену доносились голоса — штабные офицеры, ночная смена, шифровки, доклады. Кто-то смеялся, негромко, и смех оборвался, будто человек вспомнил, что война. Тарасов сидел внизу, у печки, и чистил сапоги, методично, без спешки, как делал всё, что делал. Адъютант сушил портянки над той же печкой, и от портянок шёл пар, кислый, тёплый, домашний.
Мерецков закрыл глаза. Завтра — снова ходить. Проверить южный фланг, посмотреть переправы на Волхове, поговорить с артиллеристами. Через неделю — доклад Шапошникову, устный, по телефону, без бумаг. Через месяц — дивизии будут на месте. Через два — мороз. И тогда, если тетрадь не врёт, и если глина под торфом держит, и если гать ляжет бесшумно, и если стык окажется таким слабым, каким выглядит в стереотрубу, — тогда тридцать танков выйдут из леса в триста метров от немецкой траншеи, и пехота пойдёт следом, и Мга окажется в пятнадцати километрах по прямой, и грузовики перестанут ползти ночами через простреливаемый коридор, и поезда пойдут по рельсам, как ходили до войны.
Если.
Мерецков не любил это слово. Но и не боялся. «Если» — это неизвестное, а неизвестное можно проверить. Ногами.
В папке, привезённой из Москвы, лежала директива: «Удар на Мгу — конец октября.» Конец октября — через три недели. Мерецков посмотрел на просеку, на болото, на три километра кустарника, через которые нужно провести танки, и понял: не успеть. Не в три недели. Гать — месяц работы, если повезёт. Дивизии — в пути, но не на месте. Танки — обещаны, но не прибыли. Артиллерия — есть, но не пристреляна. И грунт — мокрый, рыхлый, не промёрзший. Танк по такой просеке не пройдёт, увязнет на первом километре.
Ему нужен мороз. Мороз промораживает грунт, и гать, которая сейчас проседает под сапогом, выдержит тридцатьчетвёрку. Мороз — декабрь. Значит, не октябрь. Он напишет Шапошникову завтра: срок нереален, нужно сдвинуть. Шапошников поймёт, потому что Шапошников умеет считать.
Заснул. Тетрадь под подушкой, дождь за стеной, портянки над печкой. До пятнадцатого декабря семьдесят три дня.