Костелло вернулся с поля и лег на землю прямо у дверей старой своей квадратной башни; он положил подбородок на руки, поглядел на закат и принялся прикидывать, какая назавтра ожидается погода. Хотя обычаи времен Елизаветы и Иакова, уже выходящие понемногу из моды в Англии, только-только взяли среди местных джентри[108] настоящую силу, на нем по-прежнему надет был староирландский плащ, а в спокойствии лица его, в уверенной манере тела были гордость и сила времен куда как более простых и давних. Взгляд его с заката перекочевал на длинную, белеющую меж холмов дорогу, что исчезала за юго-западной стороной горизонта, а с нее — на всадника, взбиравшегося неспешно в гору. Прошло еще несколько минут, и всадник подъехал достаточно близко, чтобы маленькое его бесформенное тело, длинный ирландский плащ, и облезлая волынка, закинутая на плечо, и жесткошерстный гаррон[109] под седлом стали отчетливо видны в сгустившихся понемногу серых сумерках. Едва вступив в пределы слышимости, он принялся кричать: «Да ты никак спишь, Тумаус Костелло, покуда цвет племени людского вытрясает душу из себя на проезжих дорогах? Давай, давай, гордый Тумаус, продирай глаза, ибо у меня для тебя есть новости! Давай, и поживей, олух царя небесного![110] Да повынь ты корни из земли, сорняк рода человеческого!»
Костелло встал на ноги и, как только волынщик поравнялся с ним, схватил его за шиворот, вынул из седла и встряхнул как следует.
— Ну, хватит, не тряси меня! Ну, отпусти меня, слышишь, — завопил коротышка, но Костелло тряхнул его еще раз. — У меня новости для тебя от Мак-Дермотовой дочки Уны.
Могучие пальцы разжались, и волынщик, хватая воздух ртом, грохнулся оземь.
— Почему бы тебе сразу не сказать, что ты от нее? — спросил Костелло. — Глядишь, и печенки бы целее были.
— Да, я от нее, но я и слова не скажу, покуда мне не заплатят за такое со мной обращение.
Костелло принялся возиться с кошелем, в котором носил с собой деньги, и открыл он его не сразу, потому как пальцы у него дрожали.
— Вот все, что есть в моем кошельке, — сказал он, роняя волынщику в руку несколько французских и испанских монет; тот монеты взял и все их по очереди попробовал на зуб, прежде чем открыть еще раз рот.
— Что ж, это хорошая, это правильная цена, но говорить я все равно не стану, пока не пообещают мне защиты, и надежной защиты, потому как ежели попадусь я Мак-Дермотам на любой из здешних тропок после захода солнца или если днем они наложат на меня руки где-нибудь неподалеку от Кул-на-Вин, я останусь тихо гнить где-нибудь у дороги в крапиве, а не то так подвесят они меня за компанию к тем конокрадам, которых они вздернули на Белтайн[111] тому четыре года как. — И, говоря так, он привязывал поводья своего гаррона к ржавой железной скобе, вделанной в каменную стену башни.
— Я сделаю тебя своим волынщиком и личным своим слугой, — сказал Костелло, — и никто не осмелится наложить рук на человека или на собаку, если человек этот или собака принадлежит Тумаусу Костелло.
— А еще я стану говорить, — добавил волынщик, расседлывая лошадь, — тогда и только тогда, когда в руке у меня будет добрая стопка виски, ибо пусть оборван я и беден, пращуры мои одеты были хорошо и жили ладно, покудова семьсот лет тому назад чертовы эти Диллоны не сожгли наш дом и не угнали скот — ужо подивлюсь я на них на всех на адском вертеле и как они там вопят.
Костелло провел его вверх по узкой винтовой лестнице с каменными, выщербленными от времени ступенями в комнату, где пол был устлан камышом и где из удобств, входивших понемногу в моду среди ирландских джентри, не было ровным счетом ничего, и указал, где сесть, у камина; а когда волынщик сел, наполнил вкрай роговую вместительную стопку и поставил с ним рядом на пол, а со стопкою рядом кувшин, потом повернулся к нему и спросил:
— Ну, так придет ко мне Мак-Дермотова дочка, Дуаллах, сын Дэйли?
— Мак-Дермотова дочка не придет к тебе, потому как отец ее приставил к ней женщин, чтобы они ее стерегли, но я прислан сказать тебе, что на этой самой неделе, в вечер на святого Иоанна, будет обручение ее с Мак-Намарой с Озера, и она хочет, чтобы ты был там, для того чтоб, когда велят ей выпить за мужчину, которого она любит, она могла бы выпить за тебя, Ту-маус Костелло, и всем показать, с кем было и есть ее сердце; я же, со своей стороны, советую тебе взять с собою людей, и понадежней, потому как конокрадов-то мне видеть довелось этими вот самыми глазами. — И, протянувши Костелло пустую стопку свою, воскликнул: — Наполни мне стакан, Тумаус Костелло, ибо воистину говорю тебе, хотел бы я, чтоб вся как есть вода на свете утекла в одночасье в ма-ахонькую такую морскую раковину и чтобы не пить мне больше ничего, окромя виски. — Не дождавшись ответа, поскольку Костелло сидел теперь, уйдя глубоко в себя, и не слышал более ни слова, он заорал уже в голос: — Наполни мой стакан, говорю тебе, ибо не настолько велики Костелло в этом мире, чтобы не замечать в нем Дэйли, пусть даже Дэйли бродит теперь по дорогам с волынкою на плече, а у Костелло свой собственный холм, на котором не растет ничего и не вырастет, пустой дом на холме, лошадь и горстка коров.
— Давай хвали своих Дэйли, если есть охота, — откликнулся Костелло и снова налил ему вкрай, — потому как ты привез мне от любимой доброе слово.
Следующие несколько дней Дуаллах разъезжал по округе, пытаясь нанять для Костелло бойцов, и всякий человек, с кем он встречался, имел наготове о Костелло какую-нибудь байку: один вспоминал, как, будучи совсем еще мальчишкой, тот убил борца, так натянувши пояс, которым оба они были связаны, что сломал позвоночник большому и сильному мужчине; другой — как он на спор перетащил через брод упряжку взбесившихся лошадей; третий — как он, в зрелые уже годы, переломил в Мэйо стальную подкову; но никто из них не захотел ввязываться на стороне человека буйного нравом и бедного притом в ссору с людьми такими обстоятельными и богатыми, как Мак-Дермот Хозяин Стад или Мак-Намара с Озера.
Тогда Костелло отправился на поиски сам и привел с собой одного большого, но слегка не в себе человека, и еще батрака, который уважал Костелло за его физическую силу, и толстого фермера, чьи предки служили когда-то его семье, и пару пастухов впридачу — и рассадил их всех торжественно у очага в своем доме. Они принесли с собой тяжелые свои палки, Костелло раздал им всем по старому пистолету на нос, и всю ночь напролет они пили в его доме виски и стреляли в репу, которую он насадил на вогнанный в стену вертел. Дуал-лах сидел у дымохода на скамейке, играл на старенькой своей волынке «Вязанку камыша», «Анчонский ручей» и «Князей Бреффни» и глумился по ходу дела то над видом и статью нанятых стрелков, то над тем, как славно они мажут, то над Костелло, который так и не смог себе набрать людей поприличней. Батрак, полудурок, фермер и пастухи к насмешкам Дуаллаха давно уже привыкли, но что их удивляло, так это явное попустительство со стороны Костелло, который нечасто бывал что на похоронах, что на свадьбах, но если уж куда приходил, то не стал бы ни в жисть терпеть насмешек от какого-то нахального волынщика.
На следующий вечер они отправились в Кул-на-Вин; Костелло ехал впереди на порядочной лошади и при мече, прочие трусили следом на жесткошерстных пони, и у каждого под мышкой была палка. Они ехали по-над болотами и по тропкам между холмов и видели, как чуть не с каждого холма мигает им вслед огонек, от горизонта и до горизонта, и как повсюду люди плясали у красных торфяных костерков. Когда они доехали до Мак-Дермотова дома, там плясала у костра, посередине которого лежало догорающее колесо от телеги, большая толпа людей простых и очень бедных; через дверь же и через бойницы виднелся со всех сторон свет восковых свечей и доносился звук великого множества ног, как они пляшут под музыку Елизаветы и Иакова.
Они привязали лошадей к кустам, потому как множество других, привязанных так же, говорило о том, что конюшни в доме полны, протиснулись сквозь толпу крестьян, стоявших подле двери, и вошли в большую залу, где были танцы. Батрак, полудурок, фермер и оба пастуха остались вместе со слугами, глазевшими на танцы из-за перегородки, Дуаллах сел на скамью к волынщикам, Костелло же прошел туда, где стоял Мак-Дермот и разливал гостям виски — и с ним же рядом стоял Мак-Намара.
— Тумаус Костелло, — сказал старик, — доброе ты сделал дело, коли забыл все прошлое и пришел на помолвку к моей дочери.
— Я пришел, — ответил Костелло, — потому что, когда во времена Костелло Де Ангало мои предки разбили твоих предков и после того заключили с ними мир, договорено было, что всякий Костелло может с людьми своими и с волынщиком приходить на всякий праздник, который устраивают у себя Мак-Дермоты, а всякий Мак-Дермот с людьми и волынщиком же — на праздники в доме Костелло, во веки веков.
— Если ты пришел с дурными мыслями и привел с собой оружных своих, — вспыхнувши, сказал МакДермот, — так знай, как бы ты ни был хорош в бою, тебе придется туго, потому что из Мэйо приехали ко мне люди из клана моей жены и три моих брата со своими людьми спустились ко мне с Воловьих гор, — и он сунул руку за пазуху, так, как будто положил ее на рукоять.
— Нет, — ответил Костелло, — я просто пришел потанцевать напоследок с дочерью твоей, Мак-Дермот.
Мак-Дермот вынул руку из-за пазухи и подошел к стоявшей здесь же, неподалеку, девушке с бледным лицом, которая тотчас же опустила глаза долу: «Костелло пришел потанцевать с тобой в последний раз, потому что он знает: больше вы друг друга не увидите».
Когда Костелло вел ее среди танцующих, во взгляде ее, робком и трепетном, была любовь к нему за гордость его и за буйную его отвагу. Они заняли место, чтоб танцевать павану, сей горделивый танец, который, вместе с галеардой, сарабандой и моррисом, заставил ирландских джентри, за исключением разве что самых упрямых, забыть лихие, со стихами и пантомимою вперемежку, танцы былых дней; и, покуда они танцевали, такая на них напала тоска, такая грусть и такая жалость друг к другу, какая только и знаменует собой высшее торжество любви. Когда же танец кончился, когда волынщики отложили свои волынки в сторону и подняли стаканы вверх, они отошли от прочих в сторону и стояли там задумчиво, молча, и ждали, пока не начнется музыка, и пламя в их душах всплеснуло и обожгло их, как в первый раз; они станцевали павану, и сарабанду, и галеарду, и моррис за долгую эту ночь, и множество народу перестало танцевать и стояло по стенам, чтобы посмотреть на них, и крестьяне собрались у дверей и заглядывали внутрь, словно бы знали заранее, что будут еще собирать вокруг себя много лет спустя внуков своих и правнуков, чтоб рассказать им, как видели они тот самый танец, когда Тумаус Костелло танцевал с Мак-Дермотовой дочкой Уной; и все это время, пока шли танцы и играла музыка, Мак-Намара ходил туда-сюда, говорил как мог громко и отпускал дурацкие разные шутки, чтобы только всем казалось, что все идет как надо, а старый Мак-Дермот все багровел и багровел и ждал зари.
Наконец он понял, что дольше ждать нельзя, и, как только стихла музыка, выкрикнул во весь голос, что вот сейчас, мол, дочь его выпьет заветную чашу; Уна подошла к нему, все гости стали полукругом, а Костелло отошел поближе к стене, и все его люди, и волынщик, и батрак, и фермер, и полудурок, и оба пастуха встали тесно по бокам его и за спиной. Старик вынул из ниши в стене серебряную чашу, из которой еще его мать и мать матери пили главный тост на давних своих помолвках, наполнил чашу испанским вином и подал ее дочери, сказав обычные в подобном случае слова: «Так выпей за того, кто люб тебе больше всех между прочими».
Она поднесла к губам чашу, подержала ее на весу, а после сказала голосом тихим и мягким: «Я пью за единственную свою любовь, за Тумауса Костелло».
И чаша покатилась, покатилась по земле, вызванивая, словно колокол, потому что старик ударил ее по лицу, и чаша упала, и воцарилось молчание.
Среди слуг, высыпавших теперь все как есть из-за барьера, много было людей Мак-Намары, и один из них, сказитель и поэт, коему всегда готовы были стул и тарелка у Мак-Намары на кухне, вынул было из-за пояса кинжал, но в тот же самый миг Костелло сшиб его с ног. Вот-вот зазвенели бы клинки, не загуди, не заворчи все разом крестьяне, что стояли в дверях, и те, что стояли за их спинами, тоже; потому как все знали, что сошлись сюда не дети Королевиных ирландцев, но дети ирландцев «диких», из окрестностей Лох-Габры и Лох-Кары, всех этих Келли, Докери, Друри, О’Риганов, Мэхонов и Лэвинов, которые правую руку чад своих оставляли некрещеной, чтобы удар был крепче, и которые, по слухам, крестными звали волков. Костяшки у Костелло побелели, пока держал он руку на рукояти меча, но руку он теперь отнял и вместе со своими людьми пошел к двери, и танцоры расступались перед ним, хоть многие делали это со злобою и без охоты, крестьяне же смотрели на него по большей части с одобрением, кричали и переговаривались между собой, и давали ему дорогу, потому как его слава бежала впереди него. Он прошел между крестьянских лиц, дружеских и искаженных яростью, туда, где привязаны были к кустам его лошадь и шестерка пони; он сел в седло и велел людям своим сделать то же и ехать по узенькой тропке прочь.
Когда они уже отъехали немного, Дуаллах, чей пони шел последним, обернулся к дому, где стояли друг против друга Мак-Дермоты с Мак-Намарами и другая, большая числом, толпа крестьян, и крикнул: «Мак-Дермот, ты получил в сей час чего заслуживаешь, ибо рука твоя всегда была скупа к волынщику, и к скрипачу, и к бедному бродячему люду». Не успел он еще и договорить до конца, как трое Мак-Дермотов с Воловьих гор уже метнулись к лошадям, и сам старик Мак-Дермот поймал за повод пони, принадлежавшего одному человеку из клана Мак-Намары, и стал звать прочих последовать за ним; и много было бы нанесено ударов и многие бы умерли в ту ночь, не повытащи крестьяне головней из догорающих костров и не примись они бросать головни лошадям под ноги, так что те вырвались из рук у Мак-Дермотов и Мак-Намар и ушли в поле; а пока их всех переловили, Костелло был уже далеко.
Следующие несколько недель недостатка в новостях об Уне у Костелло не было, потому как то женщина, носившая на продажу яйца, то другая женщина или мужчина, шедшие за водой к Святому Колодцу, передавали ему, что Уна, мол, слегла больная на следующий же день после праздника и что вот теперь ей стало чуть хуже, а вот теперь чуть лучше.
В конце концов приехал верхами слуга, когда Костелло помогал двум пастухам косить луг, отдал ему письмо и тут же уехал прочь; в письме же были следующие слова, написанные по-английски: «Тумаус Костелло, дочь моя очень больна. Если ты не приедешь к ней, она умрет. А посему велю тебе явиться к той, чей мир и покой ты предательски украл».
Костелло отбросил тут же прочь косу, послал одного из пастухов за Дуаллахом, а сам пошел седлать свою лошадь и Дуаллахова пони.
Когда они приехали к дому Мак-Дермота, день перевалил за половину, и озеро Лох-Габра лежало далеко внизу, голубое в этот час и пустынное; и, хоть они и видели издалека, как суетились темные фигурки у дверей, дом казался столь же пустынным, как озеро. Дверь стояла открытой наполовину, и Костелло стучал в нее снова и снова, но ответа так и не дождался.
«Нет там, в доме, никого, — сказал Дуаллах, — ибо Мак-Дермот слишком горд, чтоб пригласить в свой дом Гордого Костелло», — с этими словами он распахнул дверь настежь, и они увидели грязную, оборванную и очень старую женщину, которая сидела прямо на полу, прислонившись к стене. Костелло узнал ее, Бриджит Дилани, глухонемую нищенку; она же, едва его увидев, встала и сделала ему знак следовать за ней, и повела их обоих вверх по лестнице, а после длинным коридором к затворенной двери. Она открыла дверь толчком, и отступила в сторону, и села, совсем как прежде; Ду-аллах тоже сел на пол, но ближе к двери, Костелло же вошел и стал смотреть на Уну, спящую в своей постели. Он сел на стул у изголовья и принялся ждать; прошло порядком времени, она не просыпалась, но, когда Дуаллах попробовал было намекнуть ему через порог, чтобы он ее разбудил, Костелло и пикнуть ему не дал, чтобы только она спала себе дальше. Потом, еще немного времени спустя, он обернулся к Дуаллаху и сказал: «Неправильно, что я сижу здесь вот так, когда никого из родни с ней рядом нет, простые люди красоты не любят, им только повод дай». Он спустился вниз, стал в дверях дома и ждал, и настал вечер, но никто из родных ее так и не пришел.
«Тот был дурак, кто прозвал тебя Гордый Костелло, — сказал наконец Дуаллах, — видал бы он, как ты стоишь тут и ждешь себе, и ждешь там, где встречать тебя оставили глухую нищенку, так назвал бы тебя Костелло Попрошайка».
Тогда Костелло сел в седло, и Дуаллах тоже сел в седло, но проехали они совсем немного, Костелло натянул поводья, и лошадь его стала столбом. Минута шла за минутой, и в конце концов Дуаллах не выдержал: «Чему ж тут удивляться, коль ты боишься обижать Мак-Дермота, вон сколько у него друзей да братьев, и пускай он и старик, но человек он заводной и сильный, а еще он из Королевиных ирландцев, и, случись вдруг что, все враги гэлов примут тогда его сторону».
А Костелло ответил ему, залившись краской, но глядя все так же в сторону дома: «Клянусь Святою Матерью Божьей, что я не поверну назад, ежели они не пошлют за мной прежде, чем я переправлюсь через брод на речке Браун», — и он поехал прочь, но так медленно, что и солнце успело сесть, и летучие мыши принялись летать над болотами. Подъехавши к реке, он помедлил еще на берегу, а потом заехал на середину и остановился в мелком месте. Дуаллах между тем перебрался уже на тот берег и встал на обрывчике над омутом. Прошло еще немало времени, и Дуаллах крикнул, и зол он был на сей раз не на шутку: «Дурак зачал тебя, Тумаус Костелло, и дура выносила, и те дураки, кто говорит, что род твой стар и знатен, потому как происходишь ты от желтолицых нищих, которые шляются от порога к порогу и кланяются в пояс слугам».
Склонивши голову, Костелло перебрался через реку, встал с ним рядом и открыл было рот, но тут на другом берегу застучали копыта и всадник, поднявши тучу брызг, поскакал к ним через реку. То был МакДермотов слуга, и заговорил он, едва дыша, как человек, скакавший что есть духу: «Тумаус Костелло, я приехал, чтобы отвести тебя обратно к дому Мак-Дермота. Когда ты ушел, дочь его Уна очнулась и сказала имя твое, потому что видела тебя во сне. Бриджит Дилани увидела, что она шевелит губами, прибежала к нам, туда, где мы прятались, в лесу над домом, схватила МакДермота за рукав и привела его к дочери. Он увидел, что та плоха совсем, и дал мне собственную лошадь, чтобы я только поскорее привез тебя в дом».
Тогда Костелло обернулся к Дуаллаху Дэйли, волынщику, и, вынувши его за пояс из седла, швырнул о большой валун, торчавший из воды, так что тело его тут же и ушло под воду в омут. Потом вогнал он шпоры лошади в бока и помчался во весь опор на северо-запад, вдоль берега реки, и не останавливался ни на минуту, покуда не нашел еще один брод, глаже прежнего, и не увидел, как отразилась в воде взошедшая луна. Он постоял немного в нерешительности, а потом пересек бродом реку, взобрался на Воловьи горы и спустился затем к морю, не отводя дорогою глаз от луны. Тут, однако, лошадь его, которая давно уже потемнела вся от пота и дышала тяжко, ибо он охаживал ее шпорами нещадно, упала и выбросила его из седла на обочину. Он попытался было поднять ее, но толку в том не было, и тогда он пошел за лунным светом вслед пешком; а когда добрался до моря, увидел на воде стоявшую на якоре шхуну. Теперь, когда идти он дальше не мог, потому что перед ним было море, он почувствовал вдруг, что очень устал и что ночь выдалась холодная; тогда он зашел в прибрежную корчму и упал на деревянную скамью. Зала полна была испанских и французских моряков, которые привезли только что контрабандой груз вина и ждали теперь только лишь попутного ветра, чтобы опять выйти в море. Испанец предложил ему на скверном гэльском выпить. Он выпил и стал говорить, быстро и сбивчиво.
Три недели ветер дул с моря либо же был слишком силен, и моряки все это время сидели в корчме, пили, и говорили, и играли в карты, и Костелло был с ними, спал, когда спал, прямо на скамье, а играл он, пил и говорил поболее всех прочих. Вскорости лишился он тех немногих денег, что были у него при себе, а после длинного своего плаща, и шпор, и даже сапог и тех лишился. Потом подул в испанскую сторону добрый ветер, команда села на весла и ушла на свой корабль, а в скором времени даже и паруса корабля пропали за горизонтом. Тогда Костелло отправился в сторону дома, и жизнь его бежала, глазея по сторонам, на шаг впереди него, и шел он так весь день, а чуть завечерело, добрался до дороги, что вела из окрестностей Лох-Габра к южной оконечности Лох-Кэй. На дороге он увидел большую толпу крестьян, а также фермеров, которые шли все тихо-тихо следом за двумя священниками и группою хорошо одетых людей, из коих несколько несли на плечах своих гроб. Он остановил какого-то старика и спросил, кого хоронят и чьи они тут все люди, и старик ему ответил: «Хоронят Уну, дочку Мак-Дер-мота, а мы все Мак-Дермоты, и Мак-Намары, и близкие к обоим кланам, а ты — тот самый Тумаус Костелло, который ее убил».
Костелло пошел быстрей, к самой голове процессии, и люди смотрели на него с ненавистью, он же едва понимал, что они там говорят ему вслед. На полпути он опять остановился и спросил, кого хоронят, и кто-то ответил ему: «Мы несем Мак-Дермотову дочку Уну, которую ты и убил, чтоб схоронить ее на Инсула Тринитатис[112]», а потом человек этот поднял с земли камень и кинул его в Костелло, да так, что рассек ему скулу, и кровь залила лицо. Костелло пошел дальше, едва почувствовав удар, и, дошедши до тех, что были у гроба, протиснулся силою в самую их середину, положил на домовину руку и громким голосом спросил: «Кто там в гробу?»
Три старых Мак-Дермота с Воловьих гор подхватили с земли камни и велели людям своим сделать то же: и так его, покрытого кровью и прахом, согнали с дороги.
Когда процессия вся прошла мимо него, Костелло снова двинулся вслед за ней вдоль дороги и увидел издалека, как домовину положили на большую лодку, а все, кто был рядом, сели на другие лодки, и лодки пошли тихим ходом по воде на Инсула Тринитатис; прошло какое-то время, и он увидел, как лодки вернулись, те, кто был в них, вышли, смешались с толпою на берегу, а после все они стали расходиться кто куда по множеству дорог и тропок. Ему показалось, что Уна должна быть где-то там и что она приветливо ему улыбается; чуть только все разошлись, он вошел в воду и поплыл в ту сторону, куда ходили лодки, нашел у стен разрушенного аббатства свежую могилу, бросился на нее ничком и стал звать Уну, чтобы она к нему вышла.
Так он лежал всю ночь и весь следующий день, выкликая время от времени ее по имени, но, когда настала третья ночь, он позабыл, что тело ее лежит под землей в могиле, но помнил только, что она где-то рядом, но не хочет к нему выйти.
Незадолго до рассвета, когда крестьяне проснулись уже и слышали его безумные вопли, он крикнул что было сил: «Если ты не выйдешь ко мне теперь, Уна, я уйду и не вернусь к тебе никогда», — и прежде, чем голос его затих, пронесся над островом холодный вихрь, и он увидел, как мимо него пронеслась какая-то женщина-ши; а следом за нею шла Уна, только вот улыбки не было на ее лице, и прошла она быстро и зло, и ударила его на ходу по щеке, воскликнув: «Тогда уходи и больше не возвращайся».
Костелло встал с могилы, поняв только, что он чем-то обидел свою любовь и она теперь хочет, чтобы он ушел; он добрел до воды и пустился вплавь. Он плыл и плыл, но потом руки его и ноги устали держать его на плаву, и, не так уж много отойдя от берега, он утонул без всплеска и крика.
На следующий день его, лежащего на белом озерном песке в камышах, нашел рыбак и отнес в свой дом. И крестьяне плакали над ним и отпели его, а после схоронили на Инсула Тринитатис, так, чтобы между ним и Мак-Дермотовой дочкой был один только разрушенный алтарь, и посадили над ними два ясеня, которые впоследствии переплелись между собой и листва их смешалась.