Моей двери в жизнь
Так говорит Всевышний Святый: Я высоко на небе в Святилище, близ сокрушенного сердцем, смиренного духом. Чтобы поднять дух смиренного. Ис.
От рождения мир человека ограничен: вначале матерью, затем в его мир входит отец, наконец семья: родители, братья, сестры, дом, где он живет. Это создает быт – детский быт, быт малого мира. Через некоторое время разрываются границы этого мира – детского семейного мира, человек выходит в большой мир. Координаты этого мира – женщина и власть. Обе координаты и манят, и пугают, пугают, во всяком случае, молодого человека, когда он впервые почувствует их. Обе координаты притягивают и страшат – отталкивают. Притяжение или стремление к женщине и власти было у меня нормальным, не больше и не меньше, чем у других людей. Что было ненормальным, так это отталкивание, то есть страх: страх перед женщиной, страх перед общением с людьми, страх перед властью, вообще страх перед действием, перед жизнью. То есть страх сделать слово плотью. Этот страх не был вполне осознанным, я стремился к общению, желал его: и с женщиной, и с людьми, может, даже главенствовать над ними, но еще больше боялся: какой-то ноуменальный страх удерживал меня, закрывал мне рот, препятствовал всем попыткам вступить в более близкое общение с людьми. Когда я обнаружил это – еще в детстве, – когда я обнаружил, что моим сверстникам удается это, что я, во всяком случае в этом отношении, не похож на них, у меня появилось страстное желание быть как все. Мне не удавалось это, но прошло много лет, пока я не убедился, что мне не суждено быть как все. Но желание оставалось, хотя, как всякое долго не удовлетворяемое желание, с годами слабело; но не прошло и до сих пор: с 5.VI оно доставляло мне много настоящих страданий.
Розанов сказал: гений ясно чувствует, что он не как все, но это не радует его, он не стремится к этому, наоборот, он бесконечно стремится к тому, чтобы быть как все; но это не удается ему, не удается стать как все. Характеристика «не как все» присуща не только гению, но и человеку из подполья Достоевского. Состояние «не как все» – состояние погрешности в некотором равновесии. Еще это может быть состоянием постоянного самопоедания. Еще это может быть состоянием вивисекции своей души.
Есть еще другое состояние – ощущение абсолютной силы одиночества: я один, и я прав уже в силу того, что я один. Кьеркегор говорит, что нравственность объективна, то есть дает общее правило всем, нивелирует, вера же абсолютно субъективна, Бог обращается к единичному, даже единственному. И действительно, Христос обращается не ко всем, не ко всем людям вообще, тем более не к «человечеству», но к каждому отдельному человеку, именно ко мне. Пока я не пойму, ясно не почувствую, что Его благая весть обращается ко мне, именно ко мне, мне будет даже казаться – только ко мне, поэтому я не буду осуждать других, что они не понимают Евангелия, Бог через благую весть еще не призвал их – пока я не пойму этого, не почувствую ясно, я еще и не понимаю Евангелия.
Я хочу сказать: абсолютное одиночество – критерий истинности. И Пушкин сказал: ты царь, живи один. Но абсолютное одиночество не только истинно: несмотря на то, что оно манит, оно и пугает. И не только пугает, но и соблазняет и может стать ложью. Оно станет соблазном, ложью и грехом, если абсолютное одиночество утверждает себя в желании или воле эмансипироваться от Бога. У Ставрогина эта воля к абсолютному самоутверждению без Бога обнаружилась как воля к абсолютному самоуничтожению: он повесился. Это не случайно: абсолютно автономное самоутверждение, абсолютно автономная Кантова чистая воля – трансцедентальное ничто, и, достигнув его, человеку ничего другого не остается, как стать ничем. У Кириллова воля к абсолютному самоутверждению проявилась в другой соблазнительной форме: он пожелал стать как Бог. Но ведь сам Бог говорит: будьте святы, как и Я свят. И Христос: будьте совершенны, как совершен Отец ваш небесный. Кириллов именно того и желает, в этом нет ни греха, ни лжи, ни соблазна. Соблазн есть другой: он пожелал быть как Бог, без помощи Бога, сам, своими силами, своей волей. Тогда стал ничем: застрелился.
Интересный пример в жизни. Воля к власти Ницше обнаружилась в его жизни как мания величия, безумие, затем – слабоумие и идиотизм. И в псалме сказано: рече безумец в сердце своем: несть Бог. Именно: безумец: безбожник – безумец. Поэтому и Христос говорит: а кто скажет (ближнему своему): безумный, подлежит геенне огненной. Потому что безбожный, безумный – лишенный лица, личности. Но лицо дает только Бог, и только Он может отнять лицо, личность, только Он может решить, кто не имеет лица. Но не подлежу ли я геенне огненной: я сказал о Ницше: безумный. – Я сказал не о нем, а о его словах.
Во-первых, я никогда не мог быть «как все». Вo-вторых, хотя Бог дал мне такие дружбы, которые редко бывают в мире, я и тогда, когда у меня было пять друзей, и сейчас, когда остался один друг, я иногда и с ними не мог быть «как все», был один. И они мучались оттого, что они не как все, только в некоторых наших ноуменальных встречах прорывались греховные границы наших «самостей» – Selbstheit [нем. – В. С.]. Нo сейчас я говорю о себе. Меня мучило, а часто и сейчас мучает, что я не «как все». И в то же время, иногда часто, иногда редко, меня радовало, что я один – один и, значит, прав; когда страдание, что я не как все и поэтому абсолютно один, доходит до некоторого максимума, до ощущения полной покинутости, даже Богом, внезапно прорывается мое греховное одиночество и самоограничение: я не один, со мною Бог; Он всё время смотрит на меня, не спускает с меня глаз, руководит мною, любит меня так, как будто для Него и вообще никого нет, кроме меня. Тогда страдание уже не страдание, становится радостью – радостью страдания, и чем больше страдания – больше радости, бесконечной радости.
Желание быть как все непреодолимо, так же как и невозможность быть как все. Но есть фальшивое «не как все». Если человек желает быть «не как все», то именно потому, что он желает быть «не как все», он уже «как все», только тщеславное «как все». Потому что «как все» или «не как все» нельзя утвердить своей волей, оно просто дано: есть или нет, и если дано быть «не как все», то человек именно этого и не желает, мучается и ест себя, если же хочет быть «не как все», то только делает вид, что он не как все, скрывает своим фальшивым «не как все» свое тщеславие, своеволие, гордыню, суетное желание выделиться и властвовать.
Присущие мне состояния.
Я не как все. Это состояние мучает меня, угнетает, у меня тоска по «как все». Само «не как все» пусть будет А. Тоска по «как все» – А₁. Какое-то постоянное ощущение погрешности, недозволенного нарушения некоторого порядка жизни, постоянное самопоедание и вивисекция своей души – А₂.
Я один, и значит: я прав. Здесь главное – ощущение некоторой правоты и истинности именно оттого, что я один, ощущение некоторого равновесия с небольшой погрешностью. Это состояние неразделимо, это не силлогизм: я один (основание), следовательно, я прав (вывод). Это не мыслительный акт, а непосредственное неделимое состояние: чувство-ощущение. Обозначим его: В.
Теперь я перехожу еще к двум состояниям, которые, как я думаю, даны всем людям, но у одних эти состояния не дошли до сознания, как бы спят, сами эти люди спят, пока Бог не разбудит их; у других они стали явными. Я назову эти состояния: Х и Y.
Х. Бесконечная заинтересованность Богом – Тем, Кто сотворил меня.
Y. Бесконечный страх перед Тем, Кто сотворил меня, – страх Божий.
Я бесконечно заинтересован Богом не только потому, что Он сотворил меня, но скорее потому, что Он сотворил меня по Своему образу и подобию, а Его образ и подобие – лицо: бесконечная ответственность и абсолютная, даже не мотивированная свобода. Само творение меня по Его образу и подобию включает в себя мою бесконечную заинтересованность моим Творцом.
Сотворив меня по Своему образу и подобию, Он принес мне величайший дар – возложил на меня бесконечную ответственность и абсолютную свободу, которые принадлежат Ему, только Ему.
Его дар, как и Он Сам, вечен и бесконечен, а я – сотворен и конечен, поэтому Его дар мне не по силам. Я не могу принять Его дар, боюсь Его бесконечного дара, боюсь Его Самого. Это страх Божий.
Но Он сильнее меня. Он уже возложил на меня Свою бесконечную ответственность и абсолютную свободу, я не могу не принять того, что Он возложил на меня. Но не могу и принять, так как Его дар бесконечен, а я конечен. Тогда Его дар мне стал моим проклятием. Это мое состояние в грехе, в раздвоенности, назовем его ХY. В этом состоянии я ощущаю свою бесконечную вину, вину без вины. Бог подарил мне вину в смысле виновности – абсолютной причинности и свободы – вину-саusа. Как непосильная для меня, она стала моей виной-сulра. Тогда благословение стало проклятием. Само это состояние невозможности ни принять, ни не принять бесконечную ответственность и свободу есть мое состояние в грехе: формально детерминированная, материально мотивированная свобода воли или более прозаично – свобода выбора – libеrum аrbitrium [лат. – В. С.]: servum libеrum arbitlium [лат. – В. С.]– рабская свобода выбора.
Состояния А и В могут быть без Х и Y, примеры: Ставрогин и Кириллов. Но состояния Х и Y не могут быть без А и В:
А – я «не как все»: выпал из некоторого порядка и строя жизни: природной; но не только природной;
В – я один, поэтому прав.
Состояние АВ или один из его коэффициентов можно назвать внутренней эмиграцией: я один, один перед Богом.
Состояние АВ – состояние неудовлетворения, тоски по абсолюту, самопоедания, страдания. Оно может перейти в радость: радость страдания. Что требуется для этого?
Бесконечный дар мне, то есть вина-саusа, в моей ограниченности, тварности, есть моя бесконечная, беспредметная вина без вины – вина-сulра. Бог подарил мне вину-саusа, которая есть мое блаженство, но стала для меня виной-сulра, моим проклятием, грехом и страданием: всякая живая тварь мучается и страдает и доныне (Рим.). Как бесконечна подаренная мне вина-саusа, так бесконечна и моя вина-сulра, присущая от моего рождения: от юности все устремления человека к злому (Быт.), грех я и все мои помыслы грех (Пс.). И вслед за апостолом Павлом я повторяю: «Бедный я человек, кто избавит меня от сего тела смерти?» (Рим.) Телом смерти апостол Павел называет не мое физическое тело, а мое желание, мой грех, вину моего греха, инкарнированного, воплощенного в теле, неотделимом от моей души. Потому что только Бог – чистый дух, я же, как сотворенный, – духовно-душевно-телесный, и искусственное, абстрактное разделение души и тела – античный, вообще языческий предрассудок. Может, в этом смысл экзистенциализма. Экзистенциализм возник в старозаветном иудействе в самосознании греха и был реализован Словом, ставшим плотью. Поэтому тело смерти – мое желание, мой грех, моя вполне конкретная, хотя и беспредметная вина – вина без вины, воплощенная и в моем теле. И снова спрашиваю: кто же избавит меня от сего тела смерти?
Избавить меня от тела смерти – это значит избавить, освободить меня от бесконечной вины без вины, от вины-сulра. Мне это не по силам, так как вина бесконечна, а я кончен. Только Бог, возложивший на меня эту вину, может освободить меня от нее. Но если бы Бог, как Бог, снял бы с меня вину-сulра, Он убрал бы и Свой дар – вину-саusа, и я снова бы вернулся в состояние невинности и несвободы, состояние, в котором и до сих пор пребывают животные. Но «так возлюбил Бог мир, что отдал Сына Своего единородного, дабы всякий, верующий в Него, не погиб, но имел жизнь вечную» (Ин.). Не Бог как Бог, то есть Отец, но Бог как человек, то есть Сын, берет на Себя мою вину-сulра, чтобы я мог овладеть подаренной мне виной-саusа. Это совершается в реальном экзистенциальном акте веры в Бога, ставшего человеком: «…дабы всякий, верующий в Него, не погиб, но имел жизнь вечную», «…вот дело Божие, чтобы вы веровали в Того, Кого Он послал» (Ин.). При этом я могу даже не знать имени Богочеловека и верить в Него. Потому что, как сказал апостол Павел, Бог вложил Свой закон в сердца всех людей, и язычников. Если язычник, пусть даже политеист, молится одному из своих богов, если он молится всем сердцем, всей душою, всем разумением и крепостью своею, то, молясь своему богу, он, даже не зная этого, молится Богу, единому живому Богу. Я знаю, из этих моих слов можно сделать соблазнительные выводы, даже то, что я называю соблазном подлой мысли. Я не могу сейчас остановиться на этом подробнее, предупредить неправильные, соблазнительные выводы. Я хочу только сказать, что живой Бог – уже Господь, Бог Сын, Богочеловек. Еще до вочеловечения Бога Ему, Слову, еще не ставшему плотью, молились и иудеи, и язычники: если молились всем сердцем, всей душою и крепостью своею. Лица Троицы не слиянны и не раздельны. Бог Отец в полном отрыве от Бога Сына – не Бог, а абстрактное божество. Но и в полном слиянии – не Бог, а только гипостазированное стремление к Богу, то есть само абстрагированное душевное тяготение к Богу – обожествление душевного человеческого тяготения к Богу, тогда именно отсутствие Бога. Это я и называю соблазном подлой мысли.
Это толкование библейского учения о падении и искуплении напоминает ответ Ансельма на вопрос: сur Deus hоmo? Отличается же пониманием невинности, греха, вины греха и свободы. Я уже не раз писал, что невинность и свобода несовместны и акт падения, так же как и акт искупления, – actus forensis. Я писал об этом и в «Видении», поэтому только кратко замечу: Ансельмово юридическое понимание Satisfactio поверхностное и ложное, потому что и само традиционное учение о невинности, свободе и грехопадении, например Августина, учение, не имеющее никаких корней ни в Старом, ни в Новом Завете, – чисто человеческое, ложное понимание и невинности и свободы. Я уже не говорю о тех элементарных противоречиях, на которых основано и Августиново учение о невинности и свободе, и Ансельмово учение о Satisfactio. Это уже не Божественное безумие, не Кьеркегоров парадокс, не звезда бессмыслицы, не docta ignоrаntiа, а обыкновенная человеческая stupida ignorantia.
Уже выйдя из детского возраста, я боялся вступить в большой мир. Меня уже привлекали две его координаты, но страх протянуть руку к ним останавливал меня. Я боялся большого мира, я был «не как все», но одним из моих самых больших желаний было желание быть как все. Но страх останавливал меня, и я жил в погрешности: выйдя из одного мира и не вступив в другой.
С 1911 года у меня появилась вначале еще не осознанная бесконечная заинтересованность Богом и одновременно страх Божий. У меня было ощущение предустановленного мне пути. Я не сворачивал с него. Но я оглядывался по сторонам, останавливался, соблазны большого мира, в который я боялся вступить, привлекали и смущали меня. Положивший руку на плуг и оглядывающийся назад неблагонадежен для Царствия Небесного. Я не был благонадежен для Царствия Небесного.
Есть малый мир – детский, есть большой мир, есть сверхбольшой. Куда вел меня мой путь? Из малого мира, минуя большой, в сверхбольшой? Но к этому я не был готов, не готов и сейчас – я не мог вместить. Из малого мира через большой в сверхбольшой? Но я боялся вступить в большой мир. И жил в раздвоенности, дважды раздвоенный: положив руку на плуг, оглядывался назад. Выйдя из одного мира, не вступил в другой. Я жил в погрешности. Та или эта погрешность – небольшая погрешность в некотором равновесии? Не знаю.
Путь в большой мир – дверь в жизнь. Этот путь меня бесконечно манил и бесконечно страшил. Я цеплялся за свой детский мир тем более, что в этом мире у меня была моя лестница Иакова, по которой ангелы спускаются с неба на землю и ведут на небо. Я боялся большого мира, боялся расширить первоначальный детский мир, боялся расширения радиуса жизни. В этом страхе у меня сохранялся первоначальный детский быт, я был бытным: привязан к семейному быту, боялся порвать пуповину, соединявшую меня с матерью. И в то же время меня привлекали соблазны большого мира, в который я боялся вступить. Как и всё в жизни, это было и хорошо, и плохо. Хорошо, потому что и этот страх послал мне Бог. Плохо, потому что и хорошее человек делает плохим. Что было хорошим? Чем сильнее я боялся порвать пуповину, соединявшую меня с первоначальным малым миром, с моей лестницей Иакова, тем сильнее она вела меня к Богу, тем сильнее этим страхом Бог тащил меня к себе. Что было плохим? Я получил «намек на дикий смысл порока». Само по себе это еще не сам грех. Без этого тот, кто не может вместить, живет еще в Боге, не зная, что он живет в Боге, не видя Бога, не зная Его бесконечного дара. Плохо было, что «дикий смысл порока» открылся мне в несторианском грехе, монофизитски окрашенном, затем в чистом монофизитизме. Апостол Павел сказал, что образ и подобие, по которому сотворен человек, – Христос. Тогда христология применима и к антропологии. В конце концов, всякая христологическая ересь – несторианство: разделение того же самого в различном, разделение того, что Бог соединил. Но в двух формах: только разделение – это и называется обычно несторианством, и преобладание и поглощение одной природы другой – монофизитизм. В применении к Христу только Его Божественная природа может поглотить Его человеческую природу, обратное – вообще безбожие и то, что я называю соблазном подлой мысли. Но и это поглощение человеческой природы Божественной абстрагирует Божественную природу. Тогда и Божественная природа Христа, а вместе с нею и Сам Христос, только абстракция, один из полюсов человеческой мысли, павшей в Адаме, разделяющей реальное тожество различного и несовместного и заменяющего его двумя абстракциями – полюсами: единство и множество, тожество и различие, общее и частное и другие. Тогда и Сам Бог только абстрактная идея, и мы снова окружным путем приходим к соблазну подлой мысли.
Применение христологии к антропологии. Кто может вместить, тот уже в сверхбольшом мире. В том нет ереси. Я говорю о тех, кто не может вместить. Кто не может вместить и только разделяет большой и сверхбольшой мир, или, как говорит пророк Исаия: немного тут, немного там, тот впадает в ересь несторианства. В конце концов он может и совсем потерять сверхбольшой мир. Кто не может вместить и всё же, минуя большой мир, идет в сверхбольшой – не попадет туда. Он впадает в ересь монофизитизма. То, что я говорю здесь, относится не только к «намеку на дикий смысл порока», но и к интересам, склонностям, вкусам, ко всему характеру человека, к его сокровенному сердца человеку. И еще: я говорю здесь о некоторых пределах. Всякий человек – грешник, всякий человек живет в погрешности. Но есть небольшая погрешность в некотором равновесии. Как далеко я отошел от нее в своем несторианском грехе, метафизически окрашенном? Не знаю. Всю жизнь я жил в погрешности, ел себя, грех ел меня. Тогда отошел далеко. Но я ел себя, значит, каялся, тогда – недалеко. Но, осознав это, просто сказав – снова отошел далеко. Чем больше вины греха – сознания вины греха, тем больше праведности. Но бывает и наоборот: чем больше праведности, тем больше вины греха, тем больше греха. Христос Сам сказал: Я пришел не к праведникам, а к грешникам, призвать к покаянию. И еще: в Царствии Небесном больше радуются одному грешнику кающемуся, чем 99 праведникам, не имеющим нужды в покаянии. Христос не сказал: грешнику покаявшемуся, а: кающемуся. Покаявшийся грешник – не грешник, а праведник.
Христос сказал: на двух заповедях стоят закон и пророки. Первая: возлюби Господа Бога Твоего. Вторая, как сказал Христос, не меньшая: возлюби своего ближнего. Они неотделимы одна от другой. В несторианском грехе разделяется и в конце концов теряется первая. Тогда и любовь к ближнему переходит в любовь к себе и в ненависть. Я уже не раз приводил пример: Фейербах, разделивший обе заповеди и отбросивший первую, через Маркса завершился в Сталине – в ненависти. В монофизитском грехе первая заповедь поглощает и в конце концов отменяет вторую. Тогда тоже приходит к своей противоположности. Кьеркегор принял целиком первую заповедь. Но отбросил вторую, а вместе с нею почти половину Евангелия. В этом проявился его монофизитизм. Тогда через Хайдеггера завершился в пошлом атеизме Сартра. Я не осуждаю Кьеркегора, тем более что сам повинен в грехе монофизитизма. Я понял его, и принял целиком, и, приняв целиком, сделав своим, отверг – отверг себя самого.
В монофизитском грехе я нарушал вторую заповедь: не ощущал своего ближнего. Он не стал для меня ты, был он. Малый мир – это еще я сам. Я жил в нем, но и он был во мне. Четыре друга, которые у меня были, это тоже я сам на пути к сверхбольшому миру. Но в большом мире, до того, как меня посетил страшный опустошенный взгляд, до неслучайной случайности я не ощущал своего ближнего. Я был переполнен – не собою: не мое, абсолютное не мое стало моим. Это хорошо. Я радовался, что оно стало моим. И это хорошо. Но мне не хватало первого блаженства: нищеты духа. Не мое стало моим. Оно стало только моим, я не смог передать его другому, я присвоил себе чужое – Божье, замкнулся в себе. другой оставался для меня он, я не сделал его ты. Это не было сознательным прегрешением. Тем хуже. Это было моим ноуменальным грехом, моей виной без вины. Я хотел вместе радоваться и вместе бояться сего славного и страшного имени Господа Бога нашего. Я говорил перед моим ближним. Но я не интересовался им. Он оставался для меня он или она. Я говорил как магнитофон.
Христос сказал: «Итак, если ты принесешь дар твой к жертвеннику и там вспомнишь, что брат твой имеет что-нибудь против тебя, оставь там дар твой… и пойди, прежде примирись с братом твоим, и тогда приди и принеси дар твой». Всякий мой ближний имеет что-нибудь против меня: я виноват перед каждым, виноват за всех, это и есть бесконечная ответственность. Христос говорит: если ты идешь к Богу, захвати и ближнего своего, иначе Бог не примет тебя. Я хотел захватить его и не мог. Это мой ноуменальный грех, грех моего монофизитизма, моя вина без вины, и тем большая, что без вины. Тогда Бог послал мне страшный опустошенный взгляд и вслед за ним неслучайную случайность. Я вспомнил – не я вспомнил, Бог сказал мне: у тебя есть ближний в большом мире, не он или она – ты, твоя дверь в жизнь. И я вернулся к моей двери в жизнь.
Я сказал, что и хорошее я сделал плохим. Да, я сделал хорошее плохим, и мне было плохо. Но могу ли я сказать, что было плохо? Я ли сам живу, сам от себя, сам всё делаю или всё совершает мною и через меня Бог? Если и волос с головы моей не упадет без Его воли, то что же совершается без Его воли? Кто Он – Творец всего видимого и невидимого, Вседержитель, абсолютный самодержавный Вседержитель или только демиург, только первопричина, неподвижный двигатель, к которому всё тянется? Тогда не живой Бог, а безличное божество, абстрактная идея – causa sui, ограниченная моей мнимой лживой свободой, моим грехом, виной моего греха. И кто я? Не горшок ли в руках горшечника, всё время спорящий со своим Создателем? Всё, что мне послал Бог, всё хорошо. Но мне плохо. И я пререкаюсь с Богом, сотворившим меня, как Иов, проклинаю день свой: погибни день, в который я родился, и ночь, сказавшая: зачался человек. День тот да будет тьмою, да не взирает на него Бог свыше, и да не воссияет над ним свет… Потому что ужасное, чего я ужасался, постигло меня; и чего я боялся, приходит ко мне. Нет мне покоя, и нет мне тишины, и нет мне отрады; настало смущение.
Настало смущение: выйдя из малого мира, но не порвав связь с ним, не осмелившись вступить в большой мир, я жил в погрешности, в грехе, препирался с Богом. Хорошо ли это или плохо? Но знаю ли я, что хорошо и что плохо? Мне плохо. Плохо ли, что мне плохо? Мне хорошо. Хорошо ли, что мне хорошо? Хорошо ли, что мне плохо, оттого что мне хорошо? Плохо ли мне, что мне хорошо, оттого что мне плохо? Я не знаю, ничего не знаю. Мы не знаем, о чем и как должно молиться. Сам Дух неизреченными воздыханиями ходатайствует за нас. Я знаю, что хорошо, когда Сам Бог говорит мне в Своем Священном Писании, когда я слышу Testimonium Sancti Spiritus. Господи, ночью я услышал Твои воздыхания за меня.
Я боялся расширения радиуса моей жизни. 17 августа 1934 года. Ты прорвал круг моей жизни, помимо моей воли расширил радиус моей жизни. Я написал тогда: вестники покинули меня, меня покинул Бог. Но Ты не покинул меня. Год жизни – так мне казалось – выпал. Но он не выпал. Бог расширил радиус моей жизни, хотя я и противился; бытности стало меньше. Но Бог не оставил меня.
Я не буду писать, как летом 1941 года вестники снова вернулись ко мне, как моя лестница Иакова, как Бог моей лестницей Иакова тащил меня к Себе, как 12 января 1962 года Он снова внезапным скачком расширил мой радиус жизни, как я потерял то, что называл стеклянным кораблем. Но бытность всё же оставалась. Она сократилась сильно, но оставался еще один уголок, экстенсивно ничтожный по сравнению с почти бесконечно возросшим радиусом жизни, интенсивно бесконечный уголок, где я имел еще место, где приклонить голову. 16 октября 1963 года я потерял и его, лестница Иакова стала моим жалом в плоть. Радиус жизни снова возрос: я не имел, где приклонить голову, моя комната стала пустой, опустошенной. И всё же я сохранил привязанность к четырем предметам в ней: двум кроватям и двум креслам. Мне казалось, они сокращают почти бесконечный, страшный в своей бесконечности радиус жизни. Это бытность: абстрактная, комната всё равно оставалась пустой, и всё же бытность, абстрактная бытность. Я искал убежища, защиты у Бога и всё же не смог освободиться от привязанности к уже опустошенной, пустой комнате.
Не буду писать и о том, как четыре года после этого я пытался прорвать свою греховную огражденность, искал ближнего, чтобы вместе радоваться и бояться сего славного и страшного имени Господа Бога нашего, как ничего из этого не вышло, не смог я прорвать своей греховной огражденности, и сами поиски, сам ближний стал для меня соблазном: оставался он, она, не было ты. Тогда 4 октября 1966 года Бог послал мне пустой невидящий взгляд. Чем он был так страшен мне? Взгляд, вернее, отсутствие взгляда у слепого может быть неприятно, но не страшно. Страшным было, что это именно был взгляд, видение, но видение, ничего не видящее. И еще страшнее стало, когда я понял, что это мой взгляд, мое видение, ничего не видящее. Я не мог избавиться от невидящего опустошенного взгляда, он преследовал меня днем и ночью, особенно перед сном. И утром, просыпаясь, я уже видел направленный на меня страшный, пустой, невидящий взгляд, мой пустой невидящий взгляд. Я стал писать «Видение невидения», чтобы избавиться от преследующего меня страшного невидящего взгляда. Вначале я пытался просто описать его, чтобы понять. Это была философская задача. Но этого было мало, мне надо было понять его. Тогда я вспомнил слова Христа: Я пришел на суд в мир сей, чтобы невидящие видели, а видящие стали слепы. Я стал думать о своей вине. Вина – понятие этического порядка. Но не только этического. Уже давно, еще в молодости, я разуверился в автономной этике. Автономная этика – скрытое, неявное, наиболее возвышенное, а потому наиболее лукавое философское и религиозное фарисейство. Яснее всего обнаружила мне это величайшая в истории философии гениальная ошибка Канта: чистая воля и категорический императив. Чистая воля – именно злая греховная воля, а категорический императив, если освободить его от лживо фальшивой возвышенности, сказать его просто, прозаически просто, окажется чистым фарисейством: поступай так, чтобы быть довольным собою, нравиться самому себе. Достоевский прав: если нет Бога, то всё дозволено. Поэтому возможна только теоцентрическая, теономная этика, основанная на вине без вины. Тогда этика – часть теологии. Таким образом, вторая задача была теологическая. Но никакая философия, никакая теология не может освободить меня от моей вины без вины, от страшного, невидящего, пустого взгляда, посланного мне Богом, только Бог может это сделать. Третья, а вернее первая и главная задача – религиозная. Поэтому теоретические философские и теологические рассуждения в «Видении» прерываются молитвами.
Через два месяца Бог освободил меня от страшного невидящего взгляда: 4 декабря, как всегда, днем я вышел на улицу и вдруг увидел, что пустого невидящего взгляда уже нет. Но тень его осталась: она продолжала есть и опустошать меня. Еще полгода или немного больше я продолжал писать о том, что Бог открыл мне, послав пустой невидящий взгляд, но затем [я] не выдержал пустоты и космического одиночества и бросился к моей двери в жизнь – Бог бросил меня к моей двери в жизнь. Как это произошло, как привело меня это к 5.VI, наконец, к Пухолово, я писал в «Принадлежностях 8/10».
Теперь я хочу понять: сказать, зафиксировать то, что произошло со мною. Если я не сделаю этого, оно уйдет как тень.
Сотворив Адама, Бог сказал: нехорошо быть человеку одному, создам ему соответствующего помощника. Выйдя из детского мира и боясь вступить в большой мир, я сохранил связь с естественным соответствующим помощником – с моей лестницей Иакова. 16 октября 1963 года Бог убрал ее от меня, лестница Иакова стала моим жалом в плоть. Тем сильнее вела меня к Богу, тем ревностнее я обратился к главному помощнику – Богу. Теперь я должен сказать то, что считаю своим главным недостатком и грехом. Коэффициент «не как все» сам по себе не грех и не недостаток, может, даже достоинство. И также второй: я один и именно поэтому прав. Но у меня оба стали недостатком и грехом. Христос сказал: где двое или трое собраны во имя Мое, там буду и Я. С 16 октября 1963 года я пытался собираться вдвоем и втроем во имя его, я пытался вместе радоваться и вместе бояться сего славного и страшного имени Господа Бога нашего. Но из этого ничего не получилось. Я не мог прорвать своей греховной замкнутости, мой ближний оставался для меня он, не стал ты, мой ближний стал для меня камнем преткновения и соблазном. Почему? Когда он слишком близко подходил ко мне, я говорил ему: noli mе tаngеrе. Я говорил это и себе, скрывая себя от себя самого. Я говорил это даже Богу.
Христос сказал: первая заповедь – возлюби Господа Бога твоего всем сердцем, всей душой, всей силой и разумением своим. И вторая, не меньшая: возлюби своего ближнего, как самого себя. Обе заповеди, как и две природы в Христе, как лица Троицы, не слиянны и не раздельны. При их разделении умаляется первая заповедь, я говорил уже – это ересь несторианства: любовь к ближнему, не освященная верой, – эгоизм: личный, семейный, социальный, национальный или космополитический – гуманизм. При их слиянии умаляется вторая заповедь – она поглощается первой. Как при подавлении человеческой природы Христа Его Божественной природой и Сам Христос абстрагируется, так и в любом человеке при слиянии обеих заповедей умаляется вторая – любовь к ближнему. Даже не в том смысле, что я не люблю его, не откажусь от него ради очень многого – ведь я могу отказаться и от очень многого не потому, что люблю своего ближнего, а потому что не дорожу этим многим, не люблю себя. Я увидел одну цель – Бога. Но в антропологическом монофизитизме не видел, не чувствовал своего ближнего. Я шел к Богу, но не мог захватить своего ближнего. Тогда потерял и Бога – Он оставил меня. Но и оставив меня, Он вел меня к Себе.
Моей лестницы Иакова уже не было, я шел один. Бог вел меня к Себе, я имел радость и страх, я хотел передать их своему ближнему и не смог. Почему? Потому что в сущности и не интересовался им: я не умел слушать, меня не интересовало, что он думает, чувствует, я сам не чувствовал его, я был замкнут своим грехом, виной своего греха, я был огражден от моего ближнего, замкнут самим собою. Тогда Бог и послал мне страшный невидящий взгляд. И я увидел, что огражден не только от своего ближнего, но и от самого себя, и от Бога.
Через год после того, как я увидел свой страшный опустошенный взгляд, случилась неслучайная случайность. Долго я не мог понять: что это – моя слабость, мой грех или мое оправдание и спасение? Я давно знал: «праведный жив верой», а не своей силой. Чем жить своей силой, если не хватает веры, лучше жить своей слабостью. До пустого невидящего взгляда я жил не только своей верой, а иногда и не столько своей верой, сколько своей силой, мне не хватало смиренномудрия. Я долго не мог закончить четвертой части Добавления к «Видению» – о смиренномудрии и молитве. Когда я закончил? В январе 1968 года, через несколько месяцев после того, как Бог послал мне неслучайную случайность. Он послал мне ее ради моей слабости и для моего спасения, тогда я понял смиренномудрие.
Ведь я не выбирал неслучайной случайности: она именно случилась, и я долго не мог понять, что случилось? Когда же понял – увидел: дар Бога мне: я не мог не принять его. Когда же принял – увидел, что желал его еще задолго до того, как понял, что желаю. Это было как бы предопределено. Не как бы – просто предопределено. Тогда и понял смиренномудрие: не судите, да не судимы будете.
После войны я много думал и писал. И всё же оставалось много суеты. Четырех из пяти друзей уже не было. Появлялись новые знакомства. Но общего дела, как с прежними четырьмя, не было. Не было и такого понимания. Поэтому разговоры часто бывали лишние, когда говоришь не потому, что не можешь не говорить, а потому, что можешь говорить. И это отвлекало от главного, что мне было оставлено и поручено. Это мой грех, моя вина, которую открыл мне опустошенный невидящий взгляд.
Дорогая Тамарочка, эта незаконченная исповедь, как ты понимаешь, посвящена тебе, и не только посвящена, но и написана для тебя, поскольку ты – моя дверь в жизнь. Название кажется мне сейчас немного сентиментальным, но написано оно было после Пухолово в конце 1968-го, меня очень мучило, как и сейчас мучает, что я тебе не могу дать не только счастья, которого, как говорит Пушкин, вообще в мире нет, но хотя бы покоя и воли. Об этом я поговорю с тобой завтра. А сейчас я возвращаюсь к названию этой исповеди, которое мне не понравилось и тогда, когда писал ее.
На отдельном листке, очень неразборчивым мелким почерком я написал: если я сказал: …неудавшаяся, как и моя жизнь и писания, то я не имел в виду внешнее положение в жизни, признание, успех, богатство. Всё это я не считаю удачей. Я имел в виду то, что сказал апостол Павел: хочу одного, делаю другое. Я хотел одного, делал другое. И даже когда желание другого побеждало, свершалось ли желаемое? И вот теперь, прожив столько лет, я стою в недоумении. Летом я записал: глупое положение, чудо, иероглиф – все три соединены: они возникают вдруг, разрывают обычный порядок жизни, разрывают детерминированную связь и неизвестно как пропадают. И вот вся моя жизнь предстоит передо мною как одно глупое положение, как погрешность, как непонятный иероглиф, как чудо. Да, она была неудачна, я шел и оглядывался назад, я терпел крушения, я падал, но именно в падении я стоял прочно: потому что Бог держал меня. Моя неудача была удачей, чем чаще я ошибался, тем чаще Бог исправлял мои ошибки, возвращал меня на мой путь. Чем чаще я падал, тем прочнее стоял. Потому что это была уже не моя прочность, а Божья. И также в отношении к тому, что я писал. Я не написал многого из того, что предполагал написать, не завершил многого из того, что начал писать, а то, что написал, написал не так, как хотел написать. Но почему надо написать то, что предполагал написать, завершить то, что начал, написать так, как хотел написать? И не написал ли я и то, о чем и не думал писать? И я увидел в несовершенном – совершенство, в неисполнении – исполнение, в неудаче – удачу.
На этом и кончается этот отрывок, а также и вся неудавшаяся, написанная для тебя моя исповедь. Она имеет значение, во всяком случае, для меня и сейчас, особенно различие малого, большого и сверхбольшого мира. Из одного я вышел, а в другой по-настоящему я так и не попал: я остановился на моей двери в жизнь, то есть на тебе.
〈1968–1975〉